Читать книгу Былички Бабы Маши (Виктория Каверина) онлайн бесплатно на Bookz
Былички Бабы Маши
Былички Бабы Маши
Оценить:

5

Полная версия:

Былички Бабы Маши

Виктория Каверина

Былички Бабы Маши

Рысёнок

Мне было десять лет, я училась в четвертом классе. Мы жили в частном секторе — таком, какие есть в каждом небольшом городке. Наш ПГТ был тогда на двадцать пять тысяч человек, сейчас, спустя двадцать лет, население стало меньше. Многие уехали в город, в том числе и я. Никакой глуши, никаких лесов за окном, только привычные заборы, огороды и соседи.

Сам дом был крепким. Отопление у нас было водяное. Прямо за стеной кухни, в маленькой комнатке, стоял котел. Там же, в полумраке, пахнущем сухим жаром и пылью, лежали березовые дрова и черный, блестящий уголь. От котла по всему дому расходились толстые трубы, заканчивающиеся тяжелыми чугунными батареями.

Котел гудел тихо и ровно. Этот низкий, вибрирующий в полу звук был как пульс нашего дома. Он создавал иллюзию абсолютной, нерушимой безопасности. Мне казалось, что пока в топке горит огонь, а чугунные ребра батарей обжигают руки, мир за окном принадлежит нам.

Баба Маша, или просто Ба, жила в соседнем доме. Ей было семьдесят семь, но она была крепкой, подтянутой, с ясными, внимательными глазами, которые видели тебя насквозь, игнорируя шелуху. Когда она приходила к нам в гости — ее любимым занятием было гадать на обычных игральных картах. Она тасовала колоду с сухой, четкой уверенностью, и раскладывала пасьянсы, глядя на них так, словно читала скрытые механизмы вселенной.

В тот ноябрьский день я принесла домой рыжего котенка. Мокрого, орющего, с ободранным ухом. Я считала, что совершаю подвиг, и была готова к похвале.

Ба как раз сидела за кухонным столом, методично перебирая карты. Она подняла глаза. Не испугалась. Ба вообще не умела бояться. Она просто посмотрела на котенка. Долго, внимательно, так, что у меня по спине пробежал легкий холодок. Ее взгляд был тяжелым, оценивающим. Она смотрела не на мокрый комочек шерсти, а на что-то другое. Невидимое мне.

Потом она хмыкнула, сурово сдвинула брови и сказала ровным, безапелляционным голосом:

— Унеси в кондейку. Чтоб я его не видела. Там ему самое место. Пусть сидит у печки.

Я замерла, прижимая к груди шевелящийся клубок.

— Ба, почему ты их так не любишь? Ты же всегда говоришь, что звери — это хорошо.

Ба медленно отложила карты. Движения ее были плавными, но в них чувствовалась сталь.

— Потому что, Вика, в этом мире за все приходится платить, — сказала она. — И тепло — самая дорогая валюта. Звери это знают лучше нас. Садись. Расскажу.

Я села. За стеной, в пристройке, ровно гудел котел.

— Было мне двадцать, — начала Ба, и голос ее стал другим. Молодым, жестким. — Жили мы с твоим прадедом Александром у самой тайги. Не на окраине, а там, где огороды резко обрывались и начинался черный, непроглядный лес. Я тогда беременная ходила, первым. Живот уже большой, а Александр все в угодья уходил. Охотник он был хороший. Молчаливый.

Она замолчала, глядя на свои руки, покрытые сеткой синих вен.

— Приходит раз вечером. Метель. Снимает тулуп, а из-за пазухи комочек вываливается. Рыжий. В пятнах. Размером ровно в две ладошки. Я ахнула: «Александр, ты с ума сошел? Где взял?» А он стоит, руки к печке тянет, у нас тогда печка русская была, на меня не смотрит. Говорит: «Мужики в логу матерую взяли, Маша. Я по следу пошел, а там сирота. В снегу копошится. Околеет ведь. Не могу, Мария. Оставим».

Ба перевела дыхание.

— Я согласилась. Грех живое существо на смерть бросать. Александр отогрел, молоком выкормили. А тут и мой срок подошел. Родила я Генку. Крепкий мальчик. И рос он быстро. И кот… кот тоже рос.

Голос Ба стал ниже, тише. Она наклонилась вперёд.

— К году Генкиному это уже не кот был, Вика. Рысь. Настоящая. Пудов пять, может, больше. Бесшумная. По полу идет — ни скрипа, ни шороха. Но к Генке ласковая. Они по полу катались, Генка хохотал, за уши рысёнка трепал. Александр радовался: «Гляди, Мария, как она его любит. Как брат родной».

Ба замолчала. Гул котла за стеной вдруг показался мне не уютным, а настороженным.

— А мне страшно было, Вика, — сказала она вдруг. — Не сразу. Постепенно. Начнется — тоска такая, черная, что не знаю, куда себя деть. Я на рысь посмотрю, а она на меня из угла глядит. И глаза у нее… не кошачьи. Слишком умные. Я чувствовала нутром: чужой он. В нем тайга сидит, а тайга ничего просто так не отдает. Она только берет.

Баба Маша резко встала, прошлась по кухне и остановилась у окна.

— Зима та лютая была. Печь жарко топили, а мне все равно холодно. И вот… ночь.

Она повернулась ко мне. В ее глазах плескался страх, будто она снова переживала тот момент, я вжалась в спинку стула.

— Снится мне сон. Или не сон. Сумерки между явью и кошмаром. Просыпаюсь я. Вроде просыпаюсь. Глаза открыты, вижу избу, стены. Но пошевелиться не могу. Тело — как налитое свинцом. Лежу и не могу даже пальцем двинуть.

Ее голос упал до леденящего шепота.

— Воздух в комнате густой. Пахнет прелой хвоей и мокрой шерстью. В углу, за печкой, темно. И в этой темноте что-то шевелится. Выходит рысь. Но не та, что с Генкой играла. Эта — больше. Она идет по полу, и половицы не скрипят. Будто она не по полу идет, а парит над ним. Глаза у нее горят. Не желтые. Красные, как угли, когда дрова прогорели, но жар еще держится.

Баба Маша закрыла глаза.

— Она подходит к кроватке. Прыгает. И ложится Генке на голову. Всей своей тушей. На лицо.

Баба Маша помолчала.

— Генка просыпается. Он руками за шерсть хватается, ногами сучит, хрипит. А она лежит. А потом поворачивает голову и смотрит на меня. Через плечо. И в этом взгляде нет ничего. Ни злобы, ни жалости. Пустота.

Баба Маша всхлипнула. Один раз, коротко.

— Потом она встает. И Генка… мой Генка… он плачет, ему страшно, но он сам, как будто его кто-то ведет за невидимую ниточку, лезет ей на спину. Ручками за шею обнимает. А она разворачивается и идет к печке. И уходит за нее. В ту узкую щель между стеной и кирпичом, куда даже мышь не пролезет. Утаскивает его.

— Я очнулась. Рывком. С криком. Тело сразу стало моим, я кинулась к кроватке…

Она снова замолчала. Долго.

— Белый, — сказала она наконец, и голос ее был абсолютно мертвым. — Белый, как первый снег. И тихий. Не дышит. Он просто отдал свое тепло. Потому что больше нечем было платить.

Она разжала руки.

— Александр от крика проснулся. Увидел — завыл. Схватил ружье, босиком в снег выбежал. Искал. По избе, по сеням, по лесу до самого рассвета. Нет рыси. Дверь в сенях на засове изнутри. На снегу ни одного следа. Ни шерсти, ни запаха. Будто ее и не было. Соседи потом клялись, что не помнят, чтобы Александр рысенка приносил. Рысь исчезла. Тайга забрала долг и закрыла счет.

Баба Маша посмотрела на меня. Ее глаза были сухими.

— Зверь есть зверь, Вика. Инстинкт его к теплу привел. А лес свое забрал. И следов не оставил, чтобы мы не могли догнать. Чтобы мы просто помнили, кто здесь настоящий хозяин.

Она подошла к столу, спокойно собрала карты и убрала их в колоду.

— Покорми своего, — сказала она, и голос ее был уже обычным, ровным. — Но пусть сидит у печки. У печи — граница. Там тепло делится поровну. И не нарушай баланс, Вика. Никогда.

Я встала и пошла в кочегарку, мы так ее звали. Котенок сидел у раскаленной печки, свернувшись калачиком, и тихо мурлыкал. Обыкновенный рыжий котенок. Просто котенок.

Я села рядом на корточках и слушала, как ровно и спокойно гудит котел. Дом был теплым. Дом был безопасным. Но теперь я знала, что эта безопасность — лишь хрупкий договор. И где-то в темноте, за пределами горячих батарей, есть те, кто только и ждет, когда мы забудем правила.

Ткацкий станок

Баба Маша не любила говорить о войне. Не о той, что с бомбежками и окопами, а о той, что была внутри. О войне станков, норм и бесконечного, сводящего с ума грохота.

Я узнала эту историю случайно. Мы сидели на кухне, и я, по привычке, крутила в руках старую, потертую шпульную катушку, найденную в ее сундуке. Ба, которой тогда было уже за восемьдесят, замерла с чашкой в руке. Ее взгляд, обычно живой и насмешливый, стал пустым и стеклянным, устремленным куда-то сквозь меня, в дымное, промасленное прошлое.

— Шум, Вика, — тихо сказала она. — Ты не представляешь, какой там был шум. Такой, что уши закладывает, а внутри черепа все равно звенит.

Ей было шестнадцать. Сорок второй год. Она уехала из своей деревни, бросив отца, мачеху и ораву младших братьев и сестер. Не сбежала — уехала работать. Так надо было. Автобус увез ее далеко на восток, в Омск. До границы было тысячи километров, до фронта — месяцы пути, но война уже была там. Она просто ждала их в цехах.

— Нас, девчонок, сразу к станкам, — голос Ба был ровным, почти механическим, словно она сама превратилась в один из тех агрегатов. — Людей не хватало. Мужики все на фронте. Мне сразу два станка дали. «Ты, Мария, крепкая, справишься». А куда денешься?

Она провела пальцем по краю стола, рисуя невидимые узоры.

— Днем ткали. Брезент, шинельное сукно, парашютный шелк. Станки ходили ходуном, челноки летали так, что только мелькало. А ночью… ночью нас переводили в другой цех. Патроны делать. Гильзы медные, порох, капсюли. Пальцы к концу смены черные, въелись намертво, никаким мылом не брало. Спишь по три часа в сутки, да и то урывками, стоя. Проснешься — а в ушах все равно стук: тук-тук-тук. Это станок в голове работает.

Ба замолчала, глядя на свои руки — сухие, с узловатыми суставами. Руки, которые помнили вес медных гильз и вибрацию ткацких ремней.

— И была у нас в смене девчонка. Клавка. Тоже шестнадцать, как я. Рыжая, веснушчатая, юркая. И косы у нее — до пояса. Тяжелые, красивые. По уставу, конечно, нужно было под косынку убирать. Платок, чтобы ни одного волоса наружу. А она…

Баба Маша горько усмехнулась, и в этой усмешке не было ни капли веселья.

— А она не убирала. Хотела покрасоваться. У нас в цеху был только один мужик — мастер, пожилой уже, хромой, освобожденный. Так она перед ним вертелась, косами этими помахивала. Мастер ей замечание делал, а она только смеялась: «Да ладно, дядя Миша, не оторвет!».

В кухне стало так тихо, что я услышала, как за стеной щелкнул реле котла. Но в рассказе Ба уже нарастал, невидимый гул.

— Смена была ночная. Патроны набивали. Глаза слипаются, голова гудит. Клавка эта за свой станок встала, косы так и болтаются по спине, поверх ватника. Час прошел. Может, два. Она задремала. Стоя. Просто стоя у станка, уронив голову на грудь.

Баба Маша закрыла глаза. Ее веки мелко задрожали.

— Станок — он как война. Ему всё равно. Он не видит, кто перед ним. Девчонка, мужчина, ребенок. Он просто делает свою работу. Коса свиснула, попала под ремни. Мгновение.

Ба резко открыла глаза, и в них плескался тот самый, давний ужас, который не смогли вытравить ни десятилетия, ни мирная жизнь.

— Сначала был не крик. А такой… влажный, глухой звук. Как будто мешок с мясом ударили о стену. Станок дернулся, натянул ремни. Коса намоталась на вал, и…

Она сглотнула. Горло ее напряглось.

— И зажевало. Вместе с головой. Пока я услышала, что ремни визжат не так… пока добежала, пока дернула аварийный стоп…

Баба Маша посмотрела на меня, и ее взгляд был абсолютно пустым.

— Станок уже сделал свою работу. Размозжил. Кровь, мозги, волосы… все перемололо в кашу и выплюнуло на пол. Клавка еще дергалась секунду, как рыба на берегу, а потом рухнула.

Она медленно выдохнула, и плечи ее опали, словно она снова несла на себе вес того сорок второго года.

— Мастер прибежал. Бледный, как полотно. Ругался матом, но не от злости. От бессилия. Мы стояли и смотрели. А станок… станок уже молчал. Но в ушах все равно стоял этот стук. Тук-тук-тук.

Баба Маша медленно протянула руку и накрыла мою ладонь своей. Кожа ее была горячей и шершавой.

— Война, Вика, она не только на фронте, — тихо сказала она. — Она везде, где человек перестает быть человеком и становится винтиком. А винтики, если они выпадают из пазов… их просто перемалывает.

Она отняла руку, встала и пошла к плите, чтобы поставить чайник. Двигалась она так же ровно и механически, как когда-то те ткацкие челноки. А я смотрела на старую шпульную катушку в своих руках и впервые понимала, какой страшной ценой был соткан тот мир, в котором я родилась.

Беляш

— Ба, а ты часто в деревню ездила? К отцу, к братьям? — спросила я, откусывая бутерброд с колбасой. Хлеб был мягким, колбаса — вкусной, и я даже не задумывалась о том, какое это чудо — просто иметь еду.

Баба Маша, которой тогда было семьдесят восемь, медленно, с какой-то нарочитой осторожностью отставила чашку с чаем на стол. Фарфор тихо звякнул о блюдце, и этот звук в тишине кухни показался мне неестественно громким. Ровный, убаюкивающий гул котла в соседней комнатке вдруг перестал быть фоном. Он стал похож на тяжелое, натужное дыхание.

— Всего один раз собралась, Вика. По своему желанию, — сказала она тихо. Голос её осел, стал шершавым. — И не доехала.

Она посмотрела на свои руки. Сухие, узловатые пальцы медленно перебирали край вязаной кофты, словно пытаясь нащупать какую-то невидимую нить, связывающую её с тем днём. Я знала этот взгляд. Баба Маша смотрела не на меня, а сквозь стены нашего дома, в серую, пыльную изнанку прошлого.

— Далеко это было от Омска. Больше двухсот километров. Я тогда на ткацкой уже работала, деньжата копила по копейке. А дома отец, мачеха, братья с сёстрами. Вовке-братику тогда пять лет было, шестой пошёл. Он у нас сладкоежка был жуткий, конфеты обожал. Вот я ему и насобирала гостинцев: карамельки в бумажках, пряники коврижки. Нюське-сестре побрякушки разные — бусы стеклянные, заколки. А Шурку, я вообще с собой забрать хотела. В общежитие устроить, на работу пристроить, чтобы из деревни этой вырвать, из нищеты.

Ба усмехнулась, и усмешка вышла кривой, болезненной, растянув морщины вокруг рта.

— Рейс автобуса был с самого утра. С вечера собиралась, крутилась, сумку укладывала. Утром так и не поела — не до того было, да и кусок в горло не лез от волнения. А ехать далековато, до автовокзала. Он тогда ещё не вокзалом был в полном смысле, а так — площадка заасфальтированная, там, где сейчас цирк поставили.

Баба Маша прикрыла глаза, и я почти увидела то место вместе с ней.

— Представь, Вика, сорок второй год. Пыль столбом. Вокруг деревянные скамейки, стёртые до блеска тысячами задниц. Пахнет выхлопными газами от чадящих «ЗИСов», дешёвым табаком, потом. Люди сидят, прижав к груди узлы и мешки. У всех глаза голодные, испуганные. Шум, гам, ругань. А я стою, сумку прижимаю, и желудок сводит так, что хоть волком вой. Есть хочется — сил нет. Голова кружится.

Она открыла глаза, и в них мелькнуло что-то детское, растерянное.

— Смотрю, тётка одна стоит. Обычная такая, в платочке, лицо доброе, морщинистое. А перед ней лоток, а на лотке — беляши. Горячие, румяные, жир так и блестит на солнце, запах идёт такой, что голова идёт кругом. Купила я один, отошла к скамейке, присела. Руки трясутся от голода.

Баба Маша замолчала. Её пальцы нервно, до белизны в суставах, сжали край скатерти. Я перестала жевать. Бутерброд застрял в горле сухим комом.

— Откусила я, Вика. Соку много, мясо сочное. Жую. И вдруг зубы на что-то твёрдое наткнулись. Не кость. Кость она другая, она хрустит, ломается. А это… мягкое, но плотное. Как хрящик, но не хрящик. Я выплюнула на ладонь. Смотрю.

Она подняла на меня глаза, и в них снова появился стеклянный, отсутствующий блеск, от которого по коже ползли мурашки.

— Ноготь, Вика. Человеческий ноготь. С красным лаком накрашенный, аккуратно подпиленный.

У меня перехватило дыхание. Кухня, с её горячими батареями и уютом, вдруг показалась мне декорацией, за которой пряталась бездна.

— Меня как полоснуло, — продолжила Ба, и голос её стал глухим, вибрирующим. — Прямо на скамейку и вырвало. Не удержалась. Сижу, плачу, трястись вся начала, мелкой дрожью, как в лихорадке. А тут милиционер подходит.

Баба Маша медленно провела ладонью по лицу, стирая невидимую паутину воспоминаний.

— Большой такой, плечистый. Форма на нём висит мешком — видно, что сам голодный. Лицо красное, обветренное, в мелких морщинах, глаза кровью подёрнуты от недосыпа и махорки. Смотрит на меня строго, сверху вниз, и говорит басом: «Гражданка, вы что, с утра уже напились?». Думает, пьяная. А я только рукой машу, сказать ничего не могу, горло перехватило, только хриплю. Он наклонился, принюхался. Запаха нет.

— Я ему дрожащей рукой показываю этот ноготь и беляш, который в руке зажала, словно он мог меня укусить. Говорю: «Товарищ милиционер, посмотрите. У той тётки купила». Он посмотрел. Лицо у него сразу изменилось. Краснота сошла, стало серым, как мокрый асфальт. Взял меня под локоть — рука у него была тяжёлая, горячая, — повёл к той женщине.

— А тётка, — сказала Ба, и в голосе её прорезалось то самое удивление, которое она не могла забыть полвека, — обычная бабушка. В цветастом платочке, глазки такие добрые, старушечьи, прищуренные. Мы к ней. Милиционер спрашивает, голос уже не басит, а сипит: «Это ваш беляш?». А она глазами хлопает, руками разводит: «Что вы, сынок, я с утра пеку, мука своя, мясо своё, от колхоза». Слово за слово. А потом она как глянет на меня, как увидит, что я этот ноготь в платочке держу…

Баба Маша резко выдохнула, словно её снова ударили под дых.

— И побежала. Бежала, Вика, для своих лет быстро. Как коза. Подобрала подол, лоток бросила, и в толпу. Милиционер за ней, я за ним. Кричит: «Стой! Стрелять буду!». Но ушла. В толпу нырнула, как в воду, и нет её.

Она замолчала, глядя в окно на серый ноябрьский день, за которым скрывался обычный, безопасный двор.

— Меня, как свидетеля, в отделение забрали. Показание сняли. И дали мне, подписку о невыезде. «Сидите, девушка, ждите, пока следствие ведется». Так я и не поехала. Ни Вовке конфет не отвезла, ни Шурку не забрала. Сидела в Омске, ждала. Ночами не спала, всё этот ноготь перед глазами стоял.

Баба Маша тяжело вздохнула, и плечи её опустились, сделав её вдруг очень маленькой и старой.

— Потом уже, через неделю, пригласили меня в отделение. Завели в кабинет, пахнет там табаком, потом и старыми бумагами. А там сидит та женщина. Та самая «бабушка» с беляшами. Только без платочка, волосы седые, растрёпанные, и глаза уже не добрые, а пустые. Как у дохлой рыбы. Я её сразу узнала, кивнула. А она на меня даже не посмотрела.

Ба наклонилась ко мне, и я невольно подалась назад. В её голосе зазвенел ледяной металл, тот самый, что бывает у старых волков.

— А потом тот милиционер, что меня на вокзале за пьяньчужку принял, проводил меня до выхода. Усталый он был. Очень. И говорит: «Спасибо вам, девушка. Помогли вы нам». И рассказал.

Ба сглотнула.

— Людоеды они были. Банда. Детей воровали, женщин. На вокзалах, в парках, у рынка. Убивали. Мясо потом по маленьким магазинчикам сбывали, под видом говядины. Часть себе оставляли. А из обрезков, из того, что в продажу не шло, вот эти самые пирожки и беляши пекли. И торговали. Прямо на автовокзале.

В кухне повисла тишина. Только котёл за стеной продолжал свой ровный, безразличный гул. Я смотрела на Бабу Машу и чувствовала, как по коже ползёт липкий, тошнотворный холод. Мой бутерброд с колбасой теперь казался мне чем-то чужим и страшным.

— Зло, внучка, — тихо сказала Ба, отстраняясь от стола и выпрямляя спину, — оно не всегда с клыками и когтями. Не всегда из тайги приходит. Иногда оно в платочке, с добрыми глазами, и печёт самые вкусные беляши. И ждёт, пока ты проголодаешься.

Она встала, поправила платок. Движения её были плавными, но в них чувствовалась сталь, которая помогла ей выжить в сорок втором.

Она пошла к двери, а я сидела и смотрела на свой бутерброд. Мир за окном был прежним. Но я уже знала, что под его тонкой, хрупкой корочкой всегда может скрываться что-то, от чего тошнит и стынет кровь. И самое страшное — это то, что оно умеет улыбаться.


Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

bannerbanner