
Полная версия:
Зарубки на сердце
– А где же Шура? – спросила бабушка Дуня.
– Ей сейчас некогда. Обещала потом как-нибудь встретиться с Ириной, – ответила Нина.
– Вышла я до рассвета, – продолжила после паузы тетя Ира. – Хотела напрямик идти, через Лисино. «Пропадешь в сугробах по бездорожью. Иди через Волосово», – посоветовала Хрулиха. Эти последние тридцать два километра тяжелее давались, чем вчера. Сказывалась усталость. Да и мороз крепчал. Дети не плакали. Только слезинки иногда выкатывались из глаз и тут же на щеках застывали.
Тетя Ира притихла. Вдруг она опять зарыдала на плече моей мамы. Видимо, тяжело вспоминать все это.
НАД ПРОПАСТЬЮ
Дома Тоня встретила нас с мамой плачем:
– Я тоже хочу тетю Иру встречать. Я Тосю давно не видела. И Толика тоже.
– Еще увидишь всех, доченька, – говорила мама. – Тося на печке спит. Отогревается, как ты после Сиверской. А Толик соску сосет. Не до тебя им сегодня, – утешала мама.
На другой день к вечеру я заметил, что мама готовит теплую одежду: ватные штаны, в которых пришла из Сиверской, старую шубейку, варежки, рукавицы, большой шерстяной платок.
– Ты куда собираешься, мама? – удивился я.
Мама замялась, села на табурет. Притянула меня к себе и тихо сказала:
– Видишь ли, сынушка, тетя Ира просит сходить с нею в Горелово за вещами. Два дня туда и два обратно.
«Четыре дня на морозе, – туго соображал я. – Это же в четыре раза больше, чем из Сиверской, идти! Ужас!!!»
– А что же вы есть будете? Неужто лепешки из осиновой коры? Ведь их и в тепле-то есть невозможно, такие они противные.
– Твой крестный раздобрился. Дал немножко картошки и плитку жмыха на троих, – пояснила мама.
– Он что, третьим с вами идет? – обрадовался я.
– Ну что ты, – усмехнулась мама. – Он боится, что первый же патруль посчитает его партизаном и расстреляет. Он Олю уговорил идти с нами.
– Опять Оля?! Давно ли вы с ней чуть не погибли в лесу?!
Мама только теснее прижимала меня к себе и тяжко вздыхала.
– Откажись, мама, не ходи в Горелово. Пусть тетя Шура идет, если крестный боится.
– Что ты, что ты, сынок! – замахала мама рукой. – Тетя Ира сама просила тетю Шуру, так она выругалась в ответ: «Из-за твоих тряпок чтоб я своих детей сиротами оставила?! Да никогда!!!»
– Вот видишь, значит, можно отказаться? – оправдывал я тетю Шуру.
– Это Михаил да Шура смогли отказаться. А мы с Олей другие. Мы всегда готовы помочь ближнему и поделиться последним. Нас уже не переделать. Так что не осуждай меня, сынушка, и береги сестренку. Ничего плохого ей не рассказывай, не давай плакать. Обещаешь?
– Обещаю, – нехотя ответил я.
Ночью я плохо спал. Вздыхал, ворочался на сундуке. Из рассказа тети Иры я запомнил, что Горелово находится рядом с фронтом, там постоянно стреляют. Еще опаснее, что кругом патрули, всем мерещатся партизаны и русские диверсанты. Надо уговорить маму и ее сестер не ходить в Горелово.
Я встал, в темноте нащупал мамино плечо, зашептал:
– Мама, мамочка, не ходите в Горелово. Вас всех могут повесить или убить.
– Хорошо, хорошо, сынок, – зашептала мама в ответ. – Утром поговорим. Иди спать, а то разбудим Тоню.
Я послушался, пошел спать с надеждой на утро. Но когда рассвело, мамы уже не было дома.
***У меня словно оборвалось что-то внутри. Стал мрачный, угрюмый. Ни с кем не разговаривал. Тоня пошла к Дунаевым играть с Тосей и Толиком. Там и ночевала. Она не переживала. Ей объяснили, что мама ушла по делам на несколько дней.
Я к Дунаевым не ходил. И никуда не ходил. Бесцельно слонялся по дому. Не помню, что ел и пил в эти дни. Со мной пытались поговорить, утешить. Все напрасно. В ответ говорил только «да» или «нет».
Наконец прошли ужасно тягучие четыре дня. Весь пятый день я просидел у окна, ожидая маму с сестрами. А на шестой день не выдержал: оделся, обулся как можно теплее и пошел на дорогу в сторону Волосова, надеясь встретить их первым. Дошел до деревни Сосницы (четыре километра), вернулся обратно, до входа в Реполку. Постоял, подумал, домой идти или еще погулять. Ноги сами повернули в сторону Сосниц.
Я уже подходил к мосту через речку Лемовжу, как вдруг увидел тетю Иру, укутанную в платки, с заплечным мешком и санками. На санках лежали чемодан, какое-то зеркало и две сумки, привязанные веревкой.
Сердце мое забилось в тревоге: тетя Ира была одна!!!
– Витя? Ты почему здесь? – удивилась она.
– Где моя мама?!! – не здороваясь, прохрипел я.
Тетя Ира замялась, хотела меня обнять. Но я увернулся.
– Видишь ли, Витенька, немцы нас разлучили.
– Где моя мама?!! – еще громче выкрикнул я.
– Что же, мне повеситься надо?! – в сердцах ответила тетя Ира.
Я повернулся и побежал домой. Чуть-чуть не выкрикнул ей страшное: да, повеситься, если мама погибла! Бежал, переходил на шаг, чтобы отдышаться, снова бежал. Сбывались мои самые худшие предчувствия. Я возненавидел всех. Крестного, что сам струсил, а сестер не отговорил. Бабушку Дуню: зачем поддержала она тетю Иру, не пожалела ни Олю, ни маму, ни всех детей? Тетю Шуру – за грубость, хоть и была она права. Себя самого – за то, что не нашел нужных слов, чтобы напугать маму. А больше всех возненавидел я тетю Иру – за ее рискованную жадность. Ведь моя мама никого не позвала за своими вещами в Сиверскую!
Когда я прибежал домой, бабушка Маша и Дуся всполошились.
– Витенька, что с тобой? На тебе лица нет. И весь дрожишь. Мама, дай скорее градусник, – говорила Дуся. – Так что же случилось? Почему ты бежал в такой мороз?
– Тетя Ира пришла одна! – ответил я хриплым голосом.
Меня напоили горячим чаем, шею натерли овечьим жиром, укутали теплым шарфом. Дали валерьянки, отвели в постель. «Тридцать восемь и шесть. Ангина. Наглотался морозного воздуха, пока бежал. И нервный срыв к тому же», – сквозь наплывающий сон слышал я голос Дуси в чей-то адрес.
На другой день температура поднялась до сорока. Я метался в бреду. «Надо бабушку Фиму позвать», – как бы вошла в меня чья-то беззвучная мысль. «И священника тоже», – вкралась еще одна противная мысль. Были также бессвязные обрывки не то слов, не то видений.
Не помню, как в сопровождении Нины приходила бабушка Фима, как лечила меня. Только на третий день, когда стало мне лучше и я пришел в сознание, Дуся рассказала, что бабушка Фима смазала мне гортань каким-то своим снадобьем. Пошептала молитвы и заговоры, поплевала через плечо и сказала, что через пару дней я поправлюсь.
– А где же мама? Почему ее нет со мной? – не понимал я и чувствовал, как туман опять накрывает сознание.
***Еще через два дня я почти поправился. Температура спала, глотать стало не больно. Только шея оставалась укутанной шарфом. Я сидел в кровати и ел похлебку с моховой мукой и сушеной картофельной ботвой, как вдруг открылась дверь, на пороге появились мама и Тоня. Я зажмурился, выронил тарелку на пол и сам чуть не свалился с кровати. Мама подхватила меня, молча целовала и тискала, проливая соленые слезы. Я тоже молчал, теснее прижимаясь к ее груди за распахнутой шубкой. Через какое-то время Тоня стала дергать маму за рукав:
– Ну хватит, мама! Хватит лизаться вам. Пойдем раздеваться!
Мы словно очнулись. Посмотрели друг на друга, на Тоню и рассмеялись. Так просто и так естественно было наше возвращение к обычной, будничной жизни после стольких переживаний!
Подошли к нам Дуся, Федя, бабушка Маша. Все хотели знать, что приключилось с сестрами в дороге. Но мама сказала, что очень устала, что как-нибудь после расскажет. Была середина дня. Мама легла поспать на лежанку у печки, я тоже заснул в кровати. И, пожалуй, никогда еще так спокойно, так сладко не спал, как в этот день. Проснулся я, когда было темно. В большой комнате за кухонным столом сидели Дуся, Федя, бабушка Маша и мама. В таганке, потрескивая, горела лучина. Тени от нее причудливо шевелились, как в нереальном мире.
Мама рассказывала уже про второй день перехода:
– У входа в Красное Село на контрольном пункте нас остановили немцы. Ирина показала пропуск, выданный еще в Горелове. «Это мои сестры, они со мной», – сказала она. Однако ее пропустили, а меня и Олю арестовали.
– Ахти тошненько! – прошептала бабушка.
– Два солдата повели нас в комендатуру. Там обыскали, обнюхали – не пахнем ли мы костром. Санки выбросили на улицу, нас отвели в полуподвальное помещение с одним окошком за решеткой, – продолжала мама. – Женщина лет сорока лежала на полу на соломе. Тоже в ватных штанах, в полушубке. «С новосельем вас, – пошутила она. – Какими ветрами сюда занесло?» Мы рассказали все как есть. Она головой покачала: «Таких дурочек еще не встречала. Не поверит вам следователь. Слишком невероятная правда у вас. Одно могу посоветовать: говорите только правду, твердите одно и то же, хоть на куски вас режь. Взгляд у следователя пронзительный, малейшую неправду или путаницу сразу расчухает. Тогда крышка. Передаст вас в гестапо, а там будут ногти рвать, железо каленое прикладывать. Сами начнете на себя наговаривать, чтобы скорее повесили и закончились бы ваши муки». – «А как же вы сюда попали?» – спросила я. «От меня костром пахнет, – вздохнув, ответила женщина. – Со мной все ясно. Не сегодня, так завтра передадут в гестапо. Я знала, на что шла. Умру достойно. На всякий случай знайте, что Ленинград не сдался, а под Москвой наши крепко вломили фашистам».
– Неужто правда? – удивилась Дуся.
– Конечно, правда. Перед смертью не врут, – пояснил Федя. – Только языки надо держать под прочным замком, чтобы самим не оказаться в гестапо.
– Пришел конвойный, повел меня и Олю на первый допрос, – продолжала мама. – Меня оставили ждать в коридоре, Олю ввели в кабинет. Сидела я как на иголках. Пятнадцать минут показались вечностью. Оля вышла заплаканная. Сразу позвали меня. За столом сидел грузный немец средних лет. Лицо волевое, глаз цепкий, колючий. Рядом стояла молоденькая переводчица. «Партизан?» – сказал немец по-русски, указав на меня пальцем. «Нет! Нет!» – замотала я головой и стала рассказывать все. Девушка переводила. Немец не торопил меня, не перебивал. Только взглядом сверлил. Когда я закончила, он сказал опять по-русски: «Не верю. Будем немножечко вешать». Конвойный отвел меня и Олю обратно. Ни женщины, ни ее вещей уже не было в камере. Значит, передали в гестапо. Ни имени, ни роду-племени своего нам не назвала. Вот так по-будничному партизанили и расставались с жизнью настоящие герои, подумала я тогда.
– Спаси и помилуй ее, Господи, – перекрестилась бабушка. – Облегчи ей страдания.
– На второй и третий день ареста на допросах мы повторяли все слово в слово. А на четвертый день следователь в мой адрес заговорил по-немецки. «Какие глупые бабы! – переводила девушка. – Врете одно и то же. А зачем врете, непонятно. Идти на фронт без документов за какими-то не своими вещами? Да за восемьдесят километров по такому морозу? Это же просто безумие! Кто поверит, кто подтвердит ваши слова?» – «Сестра Ирина Николаева из поселка Горелово, дом 12, а улицу я не помню. Она была с нами, имела пропуск и могла бы все подтвердить. Но покинула нас, испугалась ареста. Еще в Реполке могут все подтвердить. Там староста Коля Карпин», – отвечала я без всякой надежды. Конвойный отвел нас в камеру.
Дуся закрепила новую лучинку взамен догоревшей. Все напряженно молчали, ожидая продолжения.
– К нам в камеру приволокли сильно избитую женщину. Швырнули на солому, как дохлую кошку. Она стонала, просила пить. Мы отдали ей остатки своей воды. Женщина потом рассказала: «Немец принес четыре смены солдатского белья постирать. Соседка видела, как я сушила белье. Донесла. Солдата того не нашли. Я же не знала ни части его, ни имени. Солдату положена одна запасная смена. А четыре почему? Значит, украла или с мертвых сняла. Вот и били, чтобы призналась».
– Опять свои же доносчики, – сказал Федя. – Сколько таких гнид развелось!
– На пятый, шестой и седьмой дни нас на допрос не позвали, – продолжала мама. – Словно забыли про нас. Может быть, проверяют, подумала я с надеждой. На восьмой день ареста меня и Олю вместе ввели в кабинет. Следователь говорил по-немецки, девушка перевела: «Гер офицер отпускает вас. В поселке Ящера ваш староста Николай Панков-Карпин подтвердил, что вы мирные жители Реполки». Нам вручили какую-то бумагу, как пропуск, и вот мы дома.
– Слава тебе, Господи, что не оставил сиротами детей, – перекрестилась бабушка.
– Карпин, он же Панков? Я даже не знал, что у старосты такая фамилия, – молвил Федя. – Но как же он оказался в Ящере?
– Это понятно. Ведь в Ящере у немцев районная власть, а не в Волосове, – пояснила Дуся.
Все поднялись из-за стола. Стали ко сну готовиться. Я сделал вид, что крепко сплю и ничего не слышу. Раз не позвали меня слушать маму, значит, не хотят, чтобы я знал подробности.
– А Ирина-то как? Встретилась ты с нею? – напоследок спросила Дуся. – Она-то хоть признает, что бросила вас с Олей на съедение немцам? Ведь если бы она пошла с вами в комендатуру, то проще было бы доказать вашу невиновность. А так могло и расстрелом кончиться.
– Ирина взяла детей, пошла в деревню Гусинку жить у свекрови, – ответила мама.
ГЛАВА 8.
ГОЛОДНЫЕ БУДНИ
ДУМЫ БАБУШКИ МАШИ
Новый год прошел тихо, незаметно. Ни тебе елки, ни праздничного настроения, ни подарков. В январе трескучие морозы усилились. У нас закончились моховая мука и картофельная ботва. Дуся застудила горло, осталась дома. Мы с мамой пошли одни на поляну за кладбищем. Я показал маме, как разгребать снег с моховых кочек, как вырубать кубики мха. Она у меня понятливая. Под толстой шубой снега мох все равно промерз. Если раньше мне удавалось из кубиков вытряхнуть снег и класть в мешок почти чистый мох, то теперь приходилось класть кубики прямо со снегом. Мешки получились тяжелые, едва дотащили. Дома кубики оттаяли, но мха получилось мало.
Немного передохнули, согрелись и снова пошли на ту поляну – уже за корой от рябин и осинок. Кора никак не хотела отделяться от мерзлых стволов. Пришлось маме рубить ветки и мелкие стволы, а мне – складывать их и готовить вязанки. Дома ветки оттаяли, кора с них стала легко сдираться ножом. Только и коры оказалось мало. Так что через несколько дней такую вылазку пришлось повторить.
***Мама и Тоня пошли к Дунаевым. Я не захотел туда идти – сослался на прохудившийся валенок. Все равно там съестного не перепадет. Дома я стал вырезать из деревяшки снеговичка перочинным ножом. Бабушка Маша сидела на печке, лечила свою больную ногу.
– Витенька, – обратилась она ко мне. – Подай-ка мне бинт со стола. Я осмотрел стол, но никакого бинта не увидел. Вопросительно посмотрел на бабушку.
– Да ситцевая лента и есть бинт, – пояснила она. – Где же марлевых бинтов найдешь теперь?
Я взял ленту, свернутую в рулончик, и полез на печку. Голень левой бабушкиной ноги была в язвах на вздутых венах. Она смазывала эти язвы несоленым сливочным маслом из маленькой баночки.
– Больно тебе? – посочувствовал я.
– Больно, касатик, больно. Когда помажу маслицем, так полегче, терпеть можно. Только маслица теперь не достать. В деревне коров почти не осталось. А у кого остались (у старосты, у Марковых, например), так у них не допросишься. В некоторых дворах коров сами зарезали, чтобы немцы не отобрали. Или партизаны.
– Как?! Партизаны тоже коров отбирали? – удивился я.
– Про коров сама я не слышала. Вот барана у Германа отобрали партизаны в начале осени. И поделом ему, мироеду проклятому.
– А партизаны страшные? Я никогда их не видел.
– Обыкновенные люди. Ушли в лес, чтобы оттуда нападать на немцев, – говорила бабушка. – Почти без оружия, без запасов продуктов и теплой одежды. Вся жизнь у костра.
– Из репольских кто-нибудь ушел к партизанам?
– Я что-то не припомню таких. Некоторых мужиков не призвали в армию по брони, так как они работали на железной дороге. Других не призвали по возрасту или по болезни. Например, у Шуры Михеева прострелено легкое в Гражданскую войну, крестный твой с одним глазом (второй у него стеклянный). А в партизаны их, видимо, не позвали, винтовку не дали. Сидят по домам.
– Почему же крестный так боится партизан? – не удержался я с вопросом.
– А может, и не боится. Просто он очень осторожен. Да и где сейчас партизаны? Морозы, да голод, да каратели немецкие, эстонские, латышские извели партизан под корень. Еще предатели, доносчики, полицаи, старосты. Был бы сильный партизанский отряд – может быть, некоторые репольские и пошли бы в лес, – бабушка с сожалением посмотрела на почти опустевшую баночку с маслом: – Эту баночку в прошлый раз Дуся у кого-то в Сосницах раздобыла. Надо опять ее попросить, – тяжело вздохнула бабушка.
ТАК ОБИДНО!
Кажется, я и мама отравились корой. Может быть, в пищу незаметно попала кора бузины или крушины. Зимой, без листьев трудно их отличить от рябины. Открылись рвота и жидкий стул, поднялась температура до тридцати восьми градусов. Целую неделю мы не могли даже смотреть на похлебку и лепешки из коры. Питались только голой моховой мукой, разведенной в воде. И без того были бледные и тощие, а тут совсем отощали. Лицо у мамы стало пухнуть от голода. А у Тони как-то все обошлось. Она продолжала есть кору в лепешках, словно отрава не действовала на нее.
Однажды на улице нас встретил дядя Шура Михеев, женатый на дочери бабушки Фимы. Увидел маму с опухшим лицом и меня – худющего, обросшего лохматой гривой.
– Здравствуй, Настенька. Что-то выглядишь ты неважно. А это сын твой? Какой большой стал! Только оброс очень, как леший болотный. Давайте-ка пойдемте ко мне – я его подстригу, а Дуня покормит, – говорил дядя Шура, не давая маме вставить словечко.
Дом дяди Шуры стоял в конце Большого Края – напротив нашего кладбища. Добротный, с тремя окнами на улицу, с покрытым двором. «Крепкий хозяин», – про него говорили. Тетя Дуня встретила нас настороженно. Потом ничего, отошла немного. Машинка для стрижки была ручная. Лязгала так же, как ножницы. Даже не верилось, что натруженные, огрубелые пальцы дяди Шуры могли управляться с такой хрупкой вещью. Волосы клочьями отваливались от моей головы, как шерсть от барана. Вскоре на голове осталась только челка, свисающая на лоб. Ее он аккуратно подрезал ножницами. Я посмотрел в зеркало и не узнал себя: исхудалый бледный мальчишка с острым носом и какой-то взрослой серьезностью в серых глазах. И действительно, я не улыбался уже много месяцев.
– Угощайтесь чем Бог послал, – позвала нас к столу тетя Дуня.
Что за чудо были щи из квашеной капусты со свининой! Да с настоящим ржаным хлебом! Потом была жареная картошка с кусками свинины. Потом – молоко. Цельное, настоящее! Мы с мамой, потеряв всякий стыд, наелись, как говорится, от пуза. Я широко улыбался от сытого счастья, мама прослезилась от благодарности, когда стали прощаться:
– Дядя Шура, тетя Дуня! Век буду помнить, какой праздник вы нам устроили!
– Чего там! Чай не чужие. Приходите еще, – говорил дядя Шура.
А тетя Дуня подала маме узелок:
– Это дочку свою угостишь.
Тоня прыгала от радости: в узелке были три вареных яйца, бутылка молока, большой кусок хлеба. А в бумажном пакетике – жареная картошка и кусок свинины. Мама разделила все на три части, чтобы Тоне на целый день хватило такого счастья.
Только мы с мамой счастливы были недолго. Через пару часов разболелись у нас животы. Начались острые колики, тошнота, рвота и бурное извержение непереваренной пищи. Самое обидное было, что впустую пропало столько добра! Не хотели, не могли наши изголодавшиеся желудки переварить нормальную пищу. Только на третий день стало немного легче, и мы смогли снова питаться тертым мхом, разведенным в горячей воде. А через недельку и кору смогли есть.
ЗАБАВЫ СТАРОСТЫ
Глухая морозная ночь. Свистит, гуляет поземка. В такую погоду ни одна собака из будки носа не высунет. Впрочем, всех собак деревенских немцы постреляли еще в прошлом году, чтобы не поднимали голос, не лаяли на новых господ. Только сильно пьяному старосте Коле Карпину да другу его, господину фельдфебелю, не спится. Страсть как хочется покуражиться, поиздеваться над спящими жителями. Он же теперь новая власть, ему все дозволено. И винтовочка есть у него, приклад которой он любовно поглаживает. И две обоймы патронов оттягивают карман. И пьяный фельдфебель с автоматом для поддержания власти. Знайте, людишки, как гуляет староста, как он бесстрашно ловит партизан в спящих домах! Вот с края деревни, с дома Васильевых, он и начнет…
В наружную дверь громко застучали. Мама проснулась, подумала: «Кого там черт принес в глухую полночь?» Встала, зажгла лучину в таганке. Другую горящую лучину держала в руках.
– Кто там? – спросила мама через закрытую дверь.
– Свои! Открывай! – узнала она голос старосты.
– Сейчас-сейчас, Коля! Сейчас откину крючок.
Вместе с морозным воздухом в сени ввалились Коля Карпин и немец. От обоих несло винным перегаром. Лучинка в маминых руках погасла.
– Ты кому дверь открыла?! Партизан ждешь?! На слово «свои» отзываешься?! – закричал на маму староста, тыча ей в лицо зажженным фонариком.
– Так, Коля, я узнала твой голос, потому и открыла, – отвечала мама.
– Не ври, стерва! – орал староста, заталкивая маму в избу. – Становись к стенке!
В сенях загремело. Это немец, оставленный в темноте, опрокинул ведро с водой, облил свою ногу.
– Я сказал, к стенке!!! – вскинул Коля винтовку на маму.
Тоня громко заревела, бросилась к маме, обхватила ее ноги своими руками. Я тоже встал рядом с мамой. Она, неодетая, в ночной рубашке, вся тряслась от озноба и страха. И меня всего колотило. Ведь по пьяни староста может и застрелить.
– Цыц, сопляки! Всех передушу! – все больше распалялся он. – Какого партизана ты Колей зовешь? Уж не муженек ли твой объявился?
– Да тебя я Колей зову! Тебя, дурака! А муж мой в Ленинграде остался!
С печки проворно слезла бабушка Маша.
– Уймись, бесово семя! – накинулась она на старосту. – Перепугал детей до смерти!
– Брысь, карга старая! – вскинул он винтовку на бабушку. – Где твои Федька да Дунька? К партизанам ушли?
– Вот чумовой! В Заполье они, у тетки Груни. Пошли дров напилить-наколоть да крыльцо гнилое подправить, – пояснила бабушка. – Да и какие сейчас партизаны? Лучше меня знаешь, что пусто в лесу. Извели каратели всех партизан. На вот лучше, выпей воды, – протянула она кружку старосте.
Он отпил пару глотков и вдруг тихо, заговорщицким тоном спросил:
– А бражки у тебя не найдется? Опохмелиться бы…
– Это ты, боров жирный, о бражке мечтаешь. А мы думаем, как бы с голоду не подохнуть. Хочешь попробовать лепешки из коры осиновой да похлебку из сушеного мха? То-то же!
Немец тихо сидел на лавке, автомат лежал в стороне. От мокрой ноги натекла лужа. Он пригрелся, заснул, склонив голову. И вдруг рухнул на пол, прямо в лужу носом. Вскочил, вытаращив глаза, не понимая, где он и что с ним. Староста бросился к нему, отряхнул от пыли и влаги, повесил автомат ему на шею. Дал выпить воды. Мы даже не улыбнулись, так были напуганы.
– Запомните эту ночь, партизанское отродье! – грозно заявил староста вместо прощания. – В другой раз не буду цацкаться – враз передушу, перестреляю всех!
После ухода пьяных гостей мы еще долго не могли успокоиться. Мама укуталась в теплый платок, согрелась. Разговаривать ни о чем не хотелось. Бабушка зажгла лампадку, встала на колени и стала молиться. Мама и мы с Тоней тоже встали на колени, усердно благодарили Господа, что отвел от нас беду. Потом из остывшего чайника попили чаю без заварки с лепешками и пошли досыпать.
Днем к нам пришла баба Лена. Рассказала, что вся деревня взбудоражена – все обсуждают ночные похождения старосты. Больше десяти домов он посетил – и в каждом устроил переполох.
ГНИЛАЯ КАРТОШКА
В середине марта появились редкие оттепели. Дни стали светлее, длиннее. Но есть почему-то хотелось еще сильнее. Мох и кора не давали ощущения сытости. Голод сидел внутри, как червяк, поедающий тело. Тупела голова, гасли всякие желания. К нам пришла Оля, так я даже ей не обрадовался. Встретил ее настороженно.
А Тоня сразу к ней на руки бросилась, защебетала:
– Олечка, Олечка, я картинку нарисовала, сейчас покажу тебе.
– Где же мама твоя? – спросила Оля.
– Она за дровами пошла, скоро придет, – ворковала Тоня, отправляясь за своим рисунком.
– А ты, племянничек, что угрюмый такой?
– Есть хочу, – сердито ответил я.
– Сочувствую. У меня тоже постоянно сосет под ложечкой. Поэтому и пришла. Думаю позвать твою маму в село Каложицы.
– Как?! Опять в поход?! Мало вы натерпелись?
– Не волнуйся! Теперь не страшно будет. За прошлогодней картошкой пойдем.
Вошла мама. Бросила охапку дров к печке, обняла Олю.
– Что-нибудь случилось? – спросила она.