Полная версия:
Двадцатый год. Книга первая
* * *
Инженер Старовольский был заметно смущен.
– Барбара? Вы в Киеве?
– Да, – пробормотала Бася, – в Киеве. Со вчерашнего дня. Проездом в Житомир.
Павел Андреевич с понимающим видом кивнул. Было видно – поможет во всем. Если надо – рискуя жизнью. Барбара поспешила расставить все точки.
– Я в командировке. Через месяц обратно в Москву.
В глазах Старовольского Бася прочла: «Как же тебя угораздило, девочка?» – и ответила на невысказанный вопрос.
– Я в Наркомпросе, Павел Андреевич. Наркомате просвещения РСФСР.
– Вот оно как. Ну что же, безмерно рады.
Стараясь не шуметь, Старовольский провел ее в гостиную. По углам прихожей громоздились связки книг.
– Только, ради Бога, не спрашивайте Маргариту о Юре и о Славе. Я сам всё объясню. Дело в том…
* * *
Заслышав детские голоса, Ерошенко вновь приподнял голову. Еще один мальчик, с мальчиком – девочка. Мальчик – ровесник тому, что на лавке, белобрысый, с синяком под левым глазом, в старом, не по росту, с чужого плеча пальто, подпоясанном солдатским ремнем. Посмотрел на сверстника с демонстративной и недетской злостью. Девочка лет пяти, темненькая как турчанка, потянула мальчишку в сторону. «Генка, брось его, поиграем лучше!» Другой рукой она держала куклу, давно утратившую лоск, но прежде дорогую. Ерошенко вернулся к «Известиям».
«Интернационал детей. Стокгольмская рабочая коммуна обратилась к Наркому просвещения т. Луначарскому с предложением прислать на летние каникулы 300 детей русских рабочих». Что же, спасибо, товарищи шведы. Дети рабочих, в конце концов, не виноваты, даже белобрысый ненавистник читающих мальчиков. «Тов. Луначарский предложил отправить из Москвы и из Питера по 150 детей».
А вот это уже занятнее. «Польша. Крестьянское восстание. 4 апреля. Товарищ, бежавший из Польши, сообщает о массовых восстаниях во всей Минской губернии. Восставшие крестьяне с панами не церемонятся. Польские помещики продают свои имения, расположенные вблизи фронта, не доверяя защиты своей собственности разложившейся армии польских легионеров. (РОСТА)».
Ерошенко перечитал заметку дважды, не понимая одного: где, собственно, Польша, коль скоро речь о Минской губернии? Предположение о грядущем новом Бресте подтверждалось в мелочах. Такою вот терминологической небрежностью. Весьма характерной для советских изданий, но ведь и здесь должна быть какая-то мера. С другой стороны, т. Нахамкес в приступе патриотизма писал, на предыдущей странице, о немыслимых притязаниях белых панов. Диалектика или идейная плюралистичность?
Устав разбирать мелкий шрифт, Ерошенко оторвался от газеты. Белобрысый и темная девочка были чем-то заняты в пятнадцати шагах, непонятно, однако, чем. Парижские гамены в пору комитетов играли в гильотину. Во что играют нынешние русские? В чрезвычайку, контрразведку, атаманов?
Белобрысый, покинув девочку, по-хозяйски подошел к скамейке.
– Ты чего тут сидишь? Кто такой?
За последние три года Ерошенко привык, казалось бы, ко всему. Но выяснилось, что нет. Да, эти русские дети читать уже не будут.
– А вы кто такой, гражданин? – спросил он мальчика очень вежливо. Полагая, что обращением на «вы» поможет тому понять, как нужно обращаться к незнакомым.
– Я-то Генка Горобец, тут живу, спроси в домкоме. А тебя не знаю. Кого дожидаешься?
Ерошенко выругал себя за наивную веру в разум.
– Кого я дожидаюсь, юноша, прямо скажем, не ваше дело. Что же касается меня… Мне предъявить документы?
– Докýмент не надо, – буркнул хлопчик, произнося на польский лад, «докýмент», – я грамоте не умею. – Ты военный?
В шинели и фуражке отрицать было глупо.
– Можно сказать и так.
– Покажешь ревóльвер? – оживился мальчик. Темненькая девочка повернула головку. Мальчик с книжкой оторвался от страницы.
– Не покажу, – вздохнул Ерошенко. – Ревóльвер я оставил в пóртфеле, а пóртфель в гóтеле.
– Жалко, – посетовал Геннадий Горобец и возвратился к девочке.
* * *
При виде Барбары Маргарита Казимировна всплеснула руками. Можно было подумать, радостно, но глаза остались невеселыми, почти равнодушными. После рассказа Старовольского Бася понимала почему.
– Вот Басенька. Сумела нас найти, – сообщил Павел Андреевич. – Не представляю как.
Не дожидаясь приглашения, Бася присела на стоявший в углу венский стул. Что-то следовало сказать. Но что – после такого ужаса?
– Мне сообщили. Добрые люди, – выдавила она.
– Должно быть, товарищ Лускин? Милый сердечный человек. Поздравляю с приятным знакомством.
– Ева Львовна, – неуверенно вступила в разговор Маргарита Казимировна, – несчастная женщина. Ей перебили руку прошлой осенью, и та очень плохо срослась.
Старовольский сел у круглого стола, рядом с супругой.
– Их Додик замечательно играет на нашем «Бехштейне».
– Гораздо лучше, чем я, – признала очевидное Старовольская. – Возможно, лучше, чем…
Она замолчала. Бася показалось, что сейчас она расплачется. Старовольский встал.
– Словом, налицо торжество справедливости. Каждому по способностям.
Бася заставила себя не опустить головы. В коридоре послышались шаркающие шаги. Хозяйка, поняла Барбара, Елена Павловна Гриценко, супруга ординарного профессора университета святого Владимира. Бывшего в каждом буквальном смысле. Господи, что это значит?
Маргарита Казимировна, пренебрегая хорошим тоном, что-то шепнула мужу и стремительно вышла из комнаты.
* * *
– Поиграем, дядя, в ножички, а? – предложил, вторично подойдя, белобрысый мальчик. – Твой ножик где?
– Ножик? У меня нет, – признался Ерошенко.
Мальчик смерил Костю недоверчивым взглядом. Мало того что без ревóльвера… Девочка, оторвавшись от куклы, блеснула любопытными глазенками.
– Мой батя без ножика не ходил, – сообщил мальчик с гордостью. – Он еще песню пел. Знаешь? Нам товарищ вострый нож, сабля лиходейка.
«Пропадем мы не за грош…» – вспомнил Костя продолжение.
– У меня другие товарищи, – объяснил он мальчику, – не такие вострые. Ваш папа, он кто, кавалерист?
– Пехотный. Его на деникинском фронте убили. Беляки, под Луганским городом.
Ерошенко кивнул. Перевидавший множество смертей, он так и не научился говорить о них с близкими погибших – и понятия не имел, как говорить о смерти с детьми. Девчушка подошла к скамейке, доверчиво присела рядом.
– А у Розки мамку офицеры покалечили, – продолжил мальчик. – Руку впополам перебили.
Речь шла, должно быть, об осенних погромах. В советской прессе подробно о них писали и, судя по всему, врали не очень сильно. Ими, Ерошенко знал точно, яростно возмущался Антон Иванович – но как обычно, никого не казнил. Лавр Георгиевич, тот бы действовал решительнее, если судить по Юго-Западному, в том позорном и страшном июле. Впрочем, одно дело угрозы, а другое практический вопрос – с кем вместе воевать?
– Им за это комнату дали в буржуйской фатере. Нам тоже, – сообщил т. Горобец с законной гордостью. И продолжил, с очевидным вызовом. – Как пострадавшим за революцию.
Ерошенко промолчал. Не дождавшись его ответа, девочка покинула скамейку.
– А с тем мальчиком ты не играй, – посоветовал белобрысый, показывая пальцем на ровесника с книжкой. – Он малолетний хулиган и черносотенец.
– Какой же он черносотенец? Просто мальчик, такой же как ты.
– Нет, не такой. Он буржуй. А я не мальчик, а…
– Нет никаких буржуев, – начал раздражаться Ерошенко. – Да и черносотенцев нет. – Прозвучало не очень уверенно. Ерошенко знал точно – буржуи и черносотенцы есть.
– А Розкину мамку кто покалечил? – возмутился малолетний Горобец.
– Подлецы и мерзавцы, – еще сильнее разозлился Ерошенко. – Негодяи. Скоты.
– Беляки?
– Ну, эти негодяи, надо полагать, считали себя белыми. Разные бывают негодяи. – Свирепо сжал газетку со статейкой Нахамкеса.
Услышав, что вновь заговорили о ней, девочка вернулась.
– Тате говорит, надо расстрелять и утопить всех офицеров, кáдетов, дворян. Чтобы меня, когда я вырасту, никто не обижал.
– Что? – Ерошенко показалось, что он ослышался. Даром что нового ничего не услышал. Но одно дело Нахамкес, и другое – пятилетний ребенок.
* * *
Старовольские о чем-то совещались в коридоре. Вдова расстрелянного год назад, по обвинению в великорусском шовинизме, профессора романской филологии сидела перед Басей, за круглым столом. Вежливо задавала вопросы.
– Так чем вы занимаетесь в Москве? Не забросили науку? Робеспьером? О да, весьма своевременно. Быть может, возьмете что-нибудь из книг? Василий Дмитриевич живо интересовался революцией.
Василий Дмитриевич действительно интересовался революцией. Пять лет назад, когда Барбара приезжала в Киев встретиться с родителями, подарил ей два ветхих, восемьсот семнадцатого года, томика из обширного труда «Победы, завоевания, катастрофы, перевороты и гражданские войны французов, 1792–1815». Он же посоветовал Барбаре обратить особое внимание на мало кому известную деятельность комитета всеобщей безопасности – идея, горячо одобренная Басиным профессором. Комитет, комиссия… за что?
«В порядке проведения в жизнь красного террора» – так значилось в пожелтевшей газете, которую Басе успел показать Старовольский перед приходом вдовы, во избежание лишних расспросов. «Читатель увидит, что в работе Чрезвычайки есть известная планомерность (как оно и должно быть при красном терроре). В первую голову пошли господа из стана русских националистов. Выбор сделан очень удачно и вот почему…» Профессора убили за подстрекательство царского правительства к империалистической войне. За разжигание конфликта с императорской Австро-Венгрией – с целью выжать соки из крестьян Галиции. За кулацкие мятежи, за Григорьева, Зеленого, Антанту, Колчака, Деникина, Ллойд-Джорджа, Клемансо. Амальгама, чистейший Фукье-Тенвиль.
В шовинизме профессора – Басе было известно доподлинно, – как и в нем самом, не было ничего великорусского. Шовинизма и империализма тоже никакого не было, был просто, весьма отличный от польского, общерусский взгляд на вещи. В западных губерниях, по понятным причинам, более нервный, чем в Москве или Симбирске – достаточно взглянуть на истерзанного Костю. Невероятно: пережить с подобными воззрениями три пришествия Петлюры, немцев, гетмана – и погибнуть от тех, для кого эти споры были архаической нелепостью. Казалось, убивая его и других, киевская ЧК бросала кость затаившимся желто-синим. Подавитесь и не смейте верещать, что советской власти не дорога ваша українська справа.
«Баська, что ты несешь, не смей так думать».
– Василий Дмитриевич хотел вам передать в Москву кое-что. Но когда началась перевороты… Если вы не против, я схожу и посмотрю.
Вдова поднялась и вышла. «Баська, не вздумай разреветься, ты же сильная, мюллеровка. Погляди на Старовольских. Трехлетний Юрочка умер в отступлении, в Александровске. Старший Вацек, Вячеслав сгинул где-то под Одессой. Но ведь держатся. И еще с тобой… инородкой наркоматской, цацкаются».
Возвратился Старовольский. Молча сел напротив.
– Бася… Извините, не сказал вам сразу. Вы ведь понимаете, что такое в наше время оказия. Словом… Вот, пожалуйста. Письмо от вашей мамы.
* * *
– Что? – переспросил малютку Костя. – Что?
– Тате говорит, надо расстрелять и утопить всех офицеров, кáдетов, дворян. Чтобы меня, когда я вырасту, никто не обижал, – повторила старательно девочка.
Ерошенко растерянно взглянул на Горобца.
– Еще казаков надо всех перестрелять, с попами и интеллигенцией, – лишил тот Костю последней возможности проскочить сквозь железное сито истории.
– И казаков с попами и интеллигенцией, – согласилась с предложением девочка, доверчиво вперив глаза-оливки в Ерошенко.
– Ага, – кивнул им Костя, – и наступит всеобщее счастье.
Он невольно взглянул на мальчика с книжкой. Тот, в свою очередь, скосил глаза в их сторону. Словно бы переглянулись двое обреченных.
Белобрысый чутким ухом уловил в словах незнакомца неискренность.
– Знаешь, дядя, ты какой? Подозрительный.
– Mais oui, un suspect26, – поразился Ерошенко историческому чутью гражданина Горобца. Как сказал в Террор один француз: «Вы подозреваетесь в том, что подозрительны». Нет, лучше свернуть на другую тему. – А кто там музицирует, не знаете?
Горобца опередила девчушка.
– Дядя Додик из Могилева. На Днестре. В каком есть на Днепре, там одни бесталанты и литовские шлимазлы. Тебе нравится?
– Очень. – Ерошенко был рад, что хоть в чем-то может быть сегодня честным. – Сколько дяде лет?
– Четырнадцать.
– Передай ему, Розочка, что у него с талантом все в порядке.
– Я знаю. Тате говорит, он кошмарно одаренный и заткнет всех кацапов к себе за пояс.
Костя содрогнулся. Вот опять. И тут. Откуда она берется, эта неизбывная мерзость? Но малышка ведь не виновата, она повторяет глупости взрослых. Не кончавших классических гимназий и кадетских корпусов – не кончавших даже коммерческих училищ. А эти ничего не кончавшие взрослые и есть тот самый народ, по коему лили слезы три поколения русской интеллигенции. Так-с.
– Зачем же затыкать, Рейзеле? – сказал Ерошенко как можно ласковее. – Музыку играют не для того, чтобы затыкать. Музыку играют, чтобы радовать людей.
– Ты умный, дядя, – похвалила Костю девочка.
Геннадий вернул меломанов на землю.
– У Алешки, вон того, батя офицером был.
«Я тоже, мальчик, был офицером», – сообщил бы Костя при других обстоятельствах. Но промолчал, чтобы не оказать сомнительной услуги несчастному отцу несчастного Алеши.
– Почему его не набилизовали? – поставил Геннадий вопрос ребром. – Офицерóв когда не кокают, набилизуют. – Не дождавшись ответа, проявил великодушие. – Хочешь моим поиграем? – И протянул Ерошенко красивый золингенский нож с перламутровой рукоятью.
Костя повертел дорогую вещицу в руке.
– Ну что же, юноша, давайте.
* * *
Что с тобой, солнышко? Опять глаза на мокром месте? Возьми себя в руки, читай. Это же счастье, Баха. Мама.
Датировано прошлым октябрем. Киев тогда занимали добровольцы, что и позволило доставить письмо по назначению. Да что ж такое, где платок? Забыла в гостинице, черт.
«…Нашим странствиям пришел конец. Мы уже несколько месяцев в Варшаве, и если бы не нынешние трудности, давно бы вам сообщили. Живем теперь на новом месте, на Мокотове, в дедушкином доме. Прежнюю квартиру не потянуть.
Мы, то есть я, Кароль и Маня, покинули Ростов в феврале, не дожидаясь прихода тех, которые, впрочем, так и не пришли. Из Таганрога переправились к бывшим союзникам в Керчь, из Феодосии – в Констанцу. Из Румынии поездом, через обрезанную Венгрию и новорожденную Чехословакию добрались до возрожденной Польши. Теперь, когда бывшие союзники эвакуировали Крым и Новороссию, а красные заняли и снова оставили юг России, нельзя не признать, что мы проскочили весьма удачно и не увидели множества новых ужасов. Главным нашим страхом остается судьба нашей Баськи. О ней мы располагаем лишь отрывочными известиями. Она остается на прежнем месте и, как многие, служит в каком-то учреждении».
Бася невольно улыбнулась. Мама писала максимально корректно и осторожно. Избегая точных определений и никак не выражая отношения к происходящему. Чтобы не задеть адресата и в случае чего не подвести. «Не дожидаясь прихода тех, которые так и не пришли» – это, понятно, о прошлогоднем наступлении красной армии на Ростов. Союзники по Антанте названы на всякий случай бывшими. Бася «остается на прежнем месте» – Старовольские поймут, что в Москве, но «в каком-то учреждении» – тут уже не догадается никто. Дошло ли до мамы с папой отрывочное известие о Басином недобраке? Хорошо, если нет. «Прежнюю квартиру не потянуть… на Мокотове, в дедушкином доме». Может быть, так и лучше. Старого не вернуть.
А вот и про Марыську. Кто бы мог подумать, при последней встрече была совсем дитятей. «Замечательный молодой человек, только что кончил гимназию, но пошел не в университет. Судьба злосчастного поколения русских мальчиков. Мы боялись, она захочет остаться в этом кошмаре, но готовы были смириться. Манечка была так счастлива. Вышло много хуже – мальчик погиб».
Вот и у Мани теперь есть свое. Более горькое, чем у сестренки из наркомата.
Возвратила письмо Старовольскому. Крепясь, поблагодарила. «Вы останетесь?» «Очень хочу, но сегодня не получится. Я обязательно приду еще. Когда вернусь из Житомира. Если вы не против, конечно». «Бася, что вы…» «Вы только не думайте…» «Бася!»
Все же она сильная, не разревелась, обошлась без платка и девичьих соплей. Но инженер, похоже, понял. Был до крайности предупредителен.
* * *
Юный Горобец проявил неосторожность. Крайне самоуверенный, предложил Ерошенко фору – начинай, дядя, ты. Хлопчик не знал, что в шестнадцатом, после ранения, Ерошенко, по совету хирурга, разрабатывал кисть и предплечье метаньем ножа.
Теперь Константин развлекался. То швырял не глядя, то с различными хитрыми вывертами, не прекращая при этом разговора. И каждый раз золингенская сталь впивалась в один из пятнадцати нарисованных Геннадием секторов, лишая мальчика очередной «земли». Можно было бы и промахнуться, дать ребенку шанс, но Ерошенко вдруг тоже захотелось заткнуть кого-нибудь за пояс. После седьмого попадания на лице Геннадия отобразился легкий страх – он заподозрил в подозрительном дяде опасную личность, еврейского налетчика или кавказского маузериста. Роза, не допущенная по малолетству к игре, тоже взирала с почтением. Лишь книжный мальчик хранил равнодушие. Но упрямо не уходил.
– Ты, дядя, с ним не играй, – вторично посоветовал Геннадий. – Он малолетний хулиган.
– Хулиган? Почему? – Небрежно брошенный нож красиво вошел в песок, лишая Горобца восьмого сектора.
– Дерется. Мы с Ванькой и Сенькой книжку у него отнимали, так он, падла, еще брыкался. Вот, – показал Геннадий на свой подбитый глаз, – его работа. Тварь буржуйская.
– Но победили, конечно же, вы?
Нож яростно впился в девятый квадрат.
– Слаба у них кишка против народа.
Глазки у девочки радостно блеснули. Трое борцов за социальную справедливость не казались ей трусливой шпаной. Впрочем, Костя в ее возрасте тоже симпатизировал робин гудам и кармалюкам; интеллигентный Шерлок Гольмс пришел им на смену позже.
– Зачем же вам, Геннадий, книжка, когда вы грамоте не знаете? – не удержавшись, съехидничал он, всаживая нож в десятую по счету «землю».
– Выучусь. Знаешь, сколько у них книжек в нашей новой фатере национализировали? Целых три шафы пустые стояли. А у них всё равно осталось, заховали у Гриценки, у какой мужа-контрика шлепнули. Вон глянь, снова сидит, читает. Каждый день выходит и читает, сволочь. Но я выучусь, буду умнее их всех.
Девочка закивала, тоже вполне уверенная, что будет умнее всех.
– Na ja, – растерянно проговорил Ерошенко, – лернт же, киндерлах, дем алеф-бейс27. – И немедленно себя обругал. Нашел перед кем куражиться, дезертир контрреволюции. Перед глупыми, несчастными, обмороченными детьми.
Мальчик не понял, девочка расцвела. Странный дядя положительно ей нравился.
– Костя, – раздался позади самый чудесный в мире голос. – Мы можем идти.
Ерошенко обернулся. Господи, какая же она прекрасная. Показал на нож в своей руке.
– Видите, Барбара Карловна, не теряю понапрасну времени. Занимаюсь с молодыми санкюлотами полезным для революции делом. Помните у Кондрата Рылеева? Уж как шел кузнец да из кузницы, слава, нес да кузнец три ножика… Бася, я пошутил!
Бася, вздрогнув, отвернулась и направилась к воротам на Большую Васильковскую. Ерошенко, извинившись перед Розой и Геннадием, бросился следом.
– Хороший дядя, правда, Генка? – спросила маленькая Рейзе старшего товарища. Геннадий Горобец поморщился.
– Беляк, не видишь, что ли? У тебя, Розка, глаза как пятаки, а пользоваться не могешь.
– Додика хвалил. И мамеле жалел.
– Прикидывался, черносотенец. Да ничё, далеко не уйдет. А гаденыш всё читает. Давай Ваньку с Сенькой позовем.
– Давай. Они его поколотят?
* * *
– Столичная барышня ушла? – Встав за шторой, вдова Гриценко смотрела во двор, на стоящего там мужчину, на Рейзе и Геннадия Горобца, на сидящего на скамейке Старовольского-сына. – Мне показалось, она плакала. Странно. Что ей за дело до нас?
– Она приняла всё очень близко к сердцу, – вступилась за Барбару Маргарита Старовольская.
– У них есть сердце?
– У нее, Александра Николаевна. У нее, безусловно, есть.
На дворе появилась Бася. Что-то сказала человеку в фуражке. Резко развернулась и направилась к воротам. Человек в фуражке кинулся за ней.
– Как вы думаете, Павел Андреевич, кто этот мужчина в воинском платье? – повернулась вдова к Старовольскому.
– Не знаю, Александра Николаевна, вижу его впервые. Видимо, Басин знакомый.
– Чекист?
– Не все вокруг чекисты, Александра Николаевна.
– Иногда мне кажется, все кроме нас. Да, любопытно. Варшавская полячка из русского министерства в Москве. Почему их вдруг стало так много? Неужели все беженцы? Дзержинские, менжинские, мархлевские, коны, раковские.
– Раковский болгарин, – поправил деликатно Старовольский.
* * *
Большая Васильковская, широкая и вовсе не безлюдная, показалась Барбаре вымершей. Зеленевшие травой трамвайные пути. Обшарпанные стены, запущенные панели, разбитая мостовая. Пустая, никому не нужная «парiхмахерська». Немытые стекла, под ногами подсолнечная шелуха. Здесь, и по всей России.
Ерошенко осторожно взял Басю за руку. Та ответила робкой улыбкой: не сердись. Он предложил:
– Зайдем?
Неподалеку в прозрачное русское небо вонзались башни польской церкви. Две, как у Баси дома, на Ротонде, у храма Пресвятого Спасителя. Правда, на Ротонде был неоренессанс, тогда как тут, на Большой Васильковской, неоготика. Неоренессанса Бася больше не увидит.
– Костя, за что? И кто виновен – мы?
Ерошенко мог только догадываться, о чем она узнала у Старовольских. Но то, что она хотела сказать, Костя понял прекрасно, хватило беседы с детьми. Да, нечто сходное происходило и в Москве и в Питере, но Басю, занятую работой и не имевшую там родственников, как-то обходило стороной. Тут же страшное коснулось близких ей людей. «Гриценко, у какой мужа-контрика шлепнули».
– Бася, прости. – Косте нестерпимо захотелось ее поцеловать. – Я не развязывал гражданской войны. Ты тоже переворотов не устраивала.
Бася стиснула его ладонь.
– Знаешь, я в дороге читала книжку. Столетней давности, про революционные войны. Мне подарил ее… – В Басиных глаза предательски блеснула влага. – Там много было про Вандею, адские колонны, нантские утопления, взаимное истребление, про всё, о чем мы знаем с детства. Но в невыносимой концентрации и написано по горячим следам. Я словно бы готовилась к этому ужасу.
Ерошенко, приостановившись, подал ей платок. Дело обстояло хуже, чем он думал. Остроконечные башни высились уже почти напротив, по другую сторону улицы.
– Ничего удивительного, Бася. Мы ведь все хотели как во Франции. – Бася, всхлипнув, оценила деликатное Костино «мы». – Вот Францию и получили. Только нам воображалось, мы получим Францию нынешнюю, не нынешнюю даже, а с открытки, ресторанчик на Монмартре с видом на Тур-Эффель. А получили девяносто третий год. Теперь придется пройти французский путь. Весь.
– Весь-весь? – ужаснулась Бася.
– Боюсь, что так. Только знаешь, давай о Франции потом.
Бася промокнула платочком глаза, аккуратно вытерла щеки.
– Почему о Франции потом? Тебе не интересно? Четыре революции, мятежи тридцать второго, переворот пятидесятого. Директория, консульство, две империи, коммуна…
– Bo kocham cię, – перебил ее Костя, – i tylko ciebie kochałem. I ty kochałaś zawsze tylko mnie. Mimo wszystko.
– Pan podkapitan pozbawia mnie prawa głosu? – прошептала, забыв о горестях, Бася.
– Nie na zawsze, Baśko. I tylko jeśli tego chcesz.
– Chcę28.
Уткнулась головой ему в грудь, в шершавое серое сукно. Ощутила – наконец-то – объятие. Осторожный поцелуй в волосы. Еще один, еще. Отчаянный Котька Ерошенко, целует ее в макушку, на Большой Васильковской, перед божьим храмом. Может, еще и руки попросит, прямо сейчас, пока здесь? С него станется, керенки в кармане, будет чем отблагодарить священника; если что, так у нее и пара царских имеется. Только не надо, зачем, куда спешить? Так хорошо стоять, уткнувшись в солдатскую шинель, и никого, ничего, ничего вокруг не видеть, ни французской революции, ни русской, ничего. Котька… Что такое, отчего он вздрогнул? Ах, музыка, сегодня же у нас день музыки. Сначала «Разлука», потом Шопен, теперь вот русский марш, называется «Прощание». Или «Славянка»? Что-то в этом роде. Умеренно славянофильское, в миноре, русском миноре, родном, почти что польском. В Варшаве, в августе, там тоже был минор, «Тоска по родине».
Костя судорожно сглотнул. «Вот и всё, моя глупая дурочка. Столько потерянных лет. Не отпущу тебя больше, никогда. С нас хватит, с тебя и меня». Он сжал ее еще сильнее. Bo kocham tylko ciebie.