
Полная версия:
Код Азулежу
Под утро, когда город за окнами начал просыпаться – сначала чайки над Тежу, потом трамваи, потом запах кофе и свежего хлеба из пекарни на углу, – я подвела итог нашего ночного совещания.
Факты располагались следующим образом. Беатриш знает о сейфе и приходила не случайно. Коллекционер в сером костюме следил за домом минимум месяц. Архивариус Фернанду знает о Коллекционере и явно не считает его безобидным. Старая вдова Назарэ предупреждала о сейфе ещё сорок лет назад. И – самое главное – все эти нити тянулись к одному узлу, к одному году, к одному человеку.
К капитану 1924 года.
Тьягу проснулся в восемь утра с растрёпанными волосами и видом человека, который плохо спал, но не готов в этом признаваться. Поставил кофе, съел кусок хлеба, стоя у окна и глядя на утреннюю Алфаму с тем особым выражением, которое бывает у людей в промежутке между «ещё не проснулся» и «уже начал думать». Потом взял телефон и набрал Беатриш.
Она ответила на второй гудок.
– Я прочитал сообщение, – сказал он без предисловий.
– Знаю, – ответила Беатриш. – Ждала вашего звонка.
– Вы знали, что стена сигнализирует?
– Я знала, что дом живой, – сказала она. – Это не одно и то же.
Тьягу посмотрел на стену в коридоре.
– Нам нужно встретиться, – сказал он. – Но не здесь.
Пауза.
– Почему не там?
– Потому что там она всё слышит, – объяснил Тьягу и покосился на вентиляционную решётку над столом с таким выражением, как будто только что сформулировал нечто, о чём давно догадывался.
Я почувствовала что-то вроде обиды. А потом – что-то вроде гордости. Он понял правила игры быстрее, чем я ожидала.
– Хорошо, – согласилась Беатриш. – Есть одно кафе на Руа-ди-Сан-Жуан-да-Прасе. Столик у окна. Через час.
Тьягу убрал телефон, допил кофе, надел куртку и уже у двери остановился. Обернулся.
– Слушай, – сказал он в пространство квартиры – уже привычно, без самосознательного смущения, как будто делал это всю жизнь, – пока меня нет: ничего не открывай никому. Ладно?
Один раз. Тихо и уверенно.
Дверь захлопнулась.
Я осталась одна – в первый раз за последние сутки ощутив эту тишину не как покой, а как напряжение. Как паузу перед следующей нотой. Клаус на лестнице потянулся, посмотрел на мою дверь жёлтым глазом и мягко прошёл мимо – у него были свои дела.
А у меня – своё ожидание и один нераскрытый вопрос, который крутился в моих трубах, как вода перед сливом: кто такой этот Коллекционер, который приходит и смотрит на списки жильцов? И почему, думала я, прислушиваясь к тишине пустой квартиры, почему Беатриш согласилась уйти так легко?
Слишком легко.
За окном прокричала чайка. Трамвай на повороте взял ноту, похожую на вздох.
Я ждала.
Глава 4. Ночной гость.
Тьягу вернулся из кафе около полудня – задумчивый, с бумажным стаканом кофе в руке, который он нёс так бережно, будто это был хрустальный сосуд с доказательствами по уголовному делу. Поставил стакан на стол, снял куртку, повесил на крючок у двери, сел и долго смотрел в окно на крыши Алфамы, где коты делали вид, что спят, а чайки делали вид, что не собираются ничего красть. Потом открыл блокнот и что-то записал. Закрыл. Открыл снова и дописал ещё одну строчку. Это у него называлось «обдумывать».
Я не торопила его. У меня было своё занятие.
Пока Тьягу ходил на встречу, я провела ревизию. Профилактическую, скажем так – внеплановую проверку всех систем с точки зрения того, что принято называть «оборонным потенциалом». Это звучит претенциозно, но ситуация требовала честной оценки. Если Коллекционер наблюдал за домом месяц, если Беатриш ушла слишком легко, если послание за плиткой действительно несёт в себе то, о чём я подозреваю – значит, визит незваных гостей был вопросом не «если», а «когда».
Итак, что у меня есть.
Замок на входной двери – старый, цилиндровый, с механизмом фирмы, которой уже лет сорок как не существует. Это, как ни странно, плюс: современные отмычки к нему не подходят, а значит, взломщику придётся либо возиться долго, либо применять грубую силу. На случай грубой силы у меня есть дверная коробка из каштанового дерева, которая за сто лет стала такой плотной, что по прочности не уступает некоторым породам камня. Я однажды видела, как слесарь с монтировкой пытался поменять замок без ключа. Он потел сорок минут. Я ему не помогала – из принципа.
Ставни на кухонном окне – деревянные, с металлическими задвижками. При быстром открытии снаружи они дают звук, который соседи снизу однажды приняли за выстрел и вызвали полицию. Это было в 2019 году, когда сквозняк был особенно неожиданным. Полиция приехала, осмотрелась, выпила у доньи Консейсан кофе и уехала. С тех пор я использовала ставни как последний резерв в арсенале – слишком эффективно, чтобы расходовать попусту.
Была ещё вентиляционная решётка в ванной, которая при определённом давлении начинала выть, как живой организм – долго, пронзительно и абсолютно пугающе. Это не дефект. Это характер.
В целом – я была готова.
Тьягу лёг спать около одиннадцати. Он поставил телефон заряжаться, запустил белый шум через маленькую колонку на прикроватном столике – это его привычка, без белого шума он засыпал плохо – и через четверть часа дышал ровно и глубоко. Я снизила скрип половиц до минимума, притушила гул нагревательного бака и дала ему поспать.
Гость появился в половине третьего.
Я почувствовала его раньше, чем он добрался до подъезда – через вибрацию ступеней. Кто-то поднимался по лестнице медленно и намеренно: так ходят люди, которые хотят не шуметь, но у которых обувь на твёрдой подошве, и это их выдаёт. Профессиональная ошибка. Если идёшь красть, надевай мягкую обувь – это базовое правило, которое знают даже коты, хотя у котов, конечно, врождённое преимущество.
Шаги остановились у моей двери.
Я подождала. Дала ему время себя проявить.
Пауза секунд в двадцать – он, по всей видимости, слушал тишину за дверью. Потом – тихий, очень профессиональный звук: металл о металл, почти неслышимый. Отмычка. Он начал аккуратно работать с замком – методично, без спешки, с той уверенностью, которая бывает у людей, делавших это много раз.
Я заклинила личинку.
Не сразу – дала ему секунд тридцать поработать, чтобы он успел почувствовать, что почти получилось. Это важный психологический момент: человек, который думает, что почти справился, не отступает. Он давит сильнее. А потом – когда механизм намертво встаёт в положении «никуда ты не войдёшь» – переживает это острее, чем если бы с самого начала было ясно, что не выйдет.
Тихое ругательство за дверью. Не по-португальски.
Интересно.
Он попробовал снова. Потом ещё раз. Потом сделал паузу – я представляла его там, в темноте подъезда, стоящего перед моей дверью с отмычкой в руке и неприятным ощущением, что что-то идёт не так. Мой замок не должен был сопротивляться – с точки зрения любого справочника по взлому это старьё, которое открывается за минуту. Но справочники не учитывают характер. Справочники вообще слишком самонадеянные вещи.
Потом он переключился на кухонное окно.
Я его ждала.
Снаружи к кухонному окну можно добраться по узкому карнизу, который идёт вдоль фасада с третьего этажа. Я знаю об этом, потому что в 1994 году один жилец возвращался домой этим путём регулярно, после того как его жена поменяла замок. Карниз выдерживает человека, если тот не делает резких движений и не ест слишком много паштела-ди-ната. Наш гость был, судя по вибрации, среднего веса и явно не страдал от страха высоты.
Он добрался до ставни и потянул.
Я выждала ровно столько, сколько нужно для максимального эффекта, и распахнула её изнутри с такой силой, что удар дерева о стену прогремел в ночной тишине как выстрел из пистолета – резко, оглушительно, с длинным эхом, которое покатилось вниз по улице и вернулось обратно, слегка видоизменённое мостовой и стенами соседних домов.
Человек на карнизе отшатнулся.
Я услышала, как он вцепился в подоконник, как по штукатурке царапнула подошва ботинка, как он удержался – едва, на пределе – и через несколько секунд начал быстро уходить обратно по карнизу. Без спешки – нет, он себя контролировал, этот человек, – но заметно быстрее, чем пришёл.
В доме зажглись огни.
Студия – мгновенно, Аньес явно не крепко спала. Донья Консейсан – через полминуты: она встала, прошла на кухню – я слышала её шаги – и выглянула в окно. В подъезде на лестнице проснулся Фернанду, архивариус с четвёртого этажа: он открыл дверь, послушал тишину и закрыл обратно – человек, который знает, что в таких домах звуки бывают разные, и не все из них требуют участия.
Тьягу проснулся последним. Сел в кровати, убрал белый шум.
– Что это было? – спросил он темноту.
Я капнула из крана один раз.
– Снаружи кто-то был?
Один раз.
Он встал, подошёл к кухонному окну, посмотрел на открытую ставню, на карниз, на пустую ночную улицу внизу. Закрыл ставню. Проверил замок на входной двери – тот сидел крепко и невинно, как будто только что не отражал профессиональный взлом. Тьягу потрогал его, повернул ключ туда-обратно, убедился, что работает нормально.
– Ты его прогнала?
Один раз. Потом – немного самодовольно – ещё один.
Тьягу хмыкнул. Это был звук, в котором смешались облегчение, недоверие к себе и что-то похожее на благодарность. Он вернулся в спальню, сел на кровать и несколько минут просто молчал, глядя в пол.
– Он придёт снова? – спросил он наконец.
Долгая пауза. Потом – один раз. Без колебаний.
– Угу, – сказал Тьягу. Не с тревогой – скорее с той сухой деловитостью, с которой принимают неизбежное. – Тогда надо, наверное, придумать что-то получше.
Он лёг обратно и долго лежал с открытыми глазами, думая. Я слышала, как работает его голова – не в метафорическом смысле, а буквально: у людей, которые активно думают ночью, меняется ритм дыхания и напрягаются плечевые мышцы. Тьягу думал хорошо – системно, инженерно, несмотря на всю свою творческую профессию. Это я в нём уважала.
Примерно через час он достал телефон и написал сообщение Беатриш. Я видела отражение экрана в тёмном стекле: «Ночью был кто-то у окна. Ушёл. Но вы были правы: времени мало. Завтра в десять – здесь. Нужно открывать сейф.».
Ответ пришёл через тридцать секунд: «Буду. Не трогайте плитку до моего прихода.».
Тьягу положил телефон и наконец закрыл глаза.
Я в последний раз проверила замок, ставни, решётки – всё, что составляло мою линию обороны – и занялась тем, чем занимаются дома в три часа ночи: стала слушать город. Лиссабон в это время говорит вполголоса. Где-то далеко – у реки – гудел паром. Трамваи молчали до рассвета. Кошки на мостовой вели свои ночные переговоры, смысл которых людям недоступен, но я, честно говоря, тоже не всегда понимаю – у них своя система, очень древняя и очень засекреченная.
Клаус снизу прошёл по лестнице мимо моей двери около четырёх утра – медленно, деловито, слегка задержался у порога и тихо потёрся о дверной косяк. Это на нашем с ним языке означало примерно: «я всё видел, ты справилась, не расслабляйся».
Умный кот.
Но вот чего Клаус не видел – потому что смотрел снаружи, а я изнутри – это небольшой предмет, который ночной гость, уходя по карнизу, обронил у подоконника. Я заметила его только под утро, когда первый серый свет лёг на кухонный пол. Маленький, прямоугольный, чёрный.
Флешка.
Она лежала на подоконнике – аккуратно, почти намеренно, как будто её не уронили случайно, а оставили специально. Как приглашение. Или как предупреждение. Или, что хуже всего, как приманку.
Я решила не говорить Тьягу об этом до прихода Беатриш.
У меня было предчувствие, что утро будет насыщенным. А предчувствиям я доверяла – за сто лет они меня ещё ни разу не подводили. Ну почти ни разу. Те две революции, которые я немного не предугадала, не в счёт – там у всех было плохое предчувствие, просто никто не слушал.
За окном начинало светать. Небо над Тежу становилось из чёрного тёмно-синим, потом серым, потом – той особенной розовато-жемчужной гаммой, которую художники называют «лиссабонский рассвет» и которую не получается передать ни на одной фотографии, сколько бы туристов ни старалось. Алфама просыпалась – постепенно, нехотя, с тем достоинством, которое бывает только у очень старых вещей, переживших многое и научившихся не торопиться.
Я тоже не торопилась.
Флешка лежала на подоконнике. Тьягу спал. Беатриш собиралась прийти в десять.
Глава 5. Тень капитана.
Память у домов устроена иначе, чем у людей.
Люди помнят образами – вспышками, фрагментами, запахами, привязанными к конкретным ощущениям, которые потом размываются и переплетаются с другими, пока воспоминание не становится похоже на старую фотографию: подлинное, но уже немного нереальное. Я помню иначе. Я помню телесно – если можно так сказать о существе, у которого вместо тела кирпич и известь. Каждое событие, которое происходило внутри меня, отпечаталось в моих стенах физически: вот эта трещина в углу спальни появилась в ноябре 1941 года, когда соседний дом бомбили – война шла за морем, но отголоски её долетали и до Лиссабона. Вот потемнение на потолке кухни – след от пожара 1963 года, маленького, быстро погашенного, но достаточного, чтобы оставить след на штукатурке и в памяти. Вот истёртость паркета у окна гостиной – от одной женщины, которая жила здесь в пятидесятых и каждый вечер стояла у окна, ждала кого-то, кто так и не пришёл.
Я не выбираю, что помнить. Я помню всё.
И капитана я помню лучше всех.
Он появился в мае 1924 года. Лиссабон тогда был другим городом – не в смысле архитектуры, она мало изменилась, а в смысле воздуха. Воздух был наэлектризован, как перед грозой, которая никак не начинается: страна жила в состоянии политического брожения, правительства менялись как перчатки – за предыдущие десять лет их было больше сорока, и никто уже не пытался запоминать имена министров. На улицах Алфамы это ощущалось особенно остро: здесь жили рыбаки, портовые рабочие, мелкие торговцы – люди, которым смена правительства ничего не давала, но всегда что-нибудь забирала. Они ходили с той особенной усталостью, которая бывает у людей, привыкших ждать худшего и не особо удивляющихся, когда оно приходит.
Тогдашним моим жильцом была пожилая пара – вдовец Антонью и его сестра Марта, которая вела хозяйство и разговаривала со мной примерно с той же интенсивностью, что и Тьягу сейчас, только без микрофонов: она просто говорила вслух, обращаясь ко всему дому сразу, пока мыла полы или готовила кальдо-верде. Я привыкла к ней. Она была хорошей.
Капитан снял квартиру в конце мая – на три месяца, заплатив вперёд. Антонью позже говорил сестре, что деньги были настоящие, но что-то в этом человеке его беспокоило. Марта спрашивала – что именно. Антонью не мог объяснить. «Глаза», – говорил он. – «У него глаза человека, который знает что-то такое, о чём лучше бы не знать».
Капитан – я никогда не знала его настоящего имени, он назвался Карвалью, но это было явно не всё имя, а только его часть – был невысокого роста, крепкий, с той особенной морской фигурой, которая бывает у людей, проведших половину жизни на качающейся палубе: немного вперёд корпусом, слегка раскачиваясь при ходьбе, как будто земля под ногами всё ещё движется. Он редко выходил. Курил у окна – трубку, с хорошим табаком, запах которого я помню до сих пор, он въелся в мои стены так глубоко, что иногда в особо влажные лиссабонские зимы я до сих пор его чувствую. Читал. Писал письма, которые запечатывал немедленно и сам относил на почту – никогда не просил Марту.
Чемодан он принёс в первый же день. Тяжёлый, кожаный, с медными застёжками. Поставил в коридоре и больше к нему не прикасался на протяжении двух недель – просто жил рядом, как живут рядом с чем-то, что ты несёшь в себе давно и к чему привык, хотя оно и тяжёлое.
В июне к нему начали приходить люди.
Не часто – раз в неделю, иногда реже. Всегда поздно вечером, всегда по одному. Я запомнила их по шагам: один ходил легко и быстро, как человек, не желающий оставлять следов. Другой – тяжело, с усилием, будто каждый шаг давался ему с трудом или с нежеланием. Третий приходил только один раз и говорил так тихо, что даже я с трудом разбирала слова.
Разговоры шли в гостиной, у закрытого окна, вполголоса. Я слышала фрагменты. Слово «архив» повторялось часто. Ещё – «доказательства». Ещё – название, которое я не поняла тогда и понимаю теперь только частично: что-то связанное с навигацией, с координатами, с картами старых торговых путей.
Однажды ночью – это было в конце июля, я помню, потому что тогда стояла аномальная жара, которую все жители квартала обсуждали с той смесью возмущения и гордости, с которой португальцы говорят о любой погодной крайности – капитан не спал. Он сидел в коридоре на стуле, прямо напротив стены с азулежу, и смотрел на плитку с кривой каравеллой. Просто смотрел – час, может, больше. Потом встал, достал из кармана маленький нож, которым обычно вскрывал письма, и аккуратно, с профессиональной точностью начал работать по краю плитки.
Я не сопротивлялась. Я была тогда моложе и ещё не решила, кому доверять, а кому нет. Да и что-то в его движениях – аккуратных, уважительных, будто он знал, что делает, и извинялся за беспокойство – не вызвало во мне тревоги.
Плитка вышла чисто. За ней обнаружилась полость – небольшая, вырубленная в кирпиче явно не им, кем-то раньше, кем-то, кто знал про этот тайник ещё до капитана. Это меня удивило тогда. Удивляет и сейчас.
Из чемодана он достал предмет.
Я долго думала, как описать его. Это был цилиндр – металлический, примерно в длину предплечья, запаянный с обоих концов. Тяжёлый: когда капитан положил его на пол, прежде чем убрать в нишу, я почувствовала вес. На поверхности цилиндра были выгравированы линии – тонкие, точные, похожие на чертёж или на карту. Без легенды, без подписей. Просто линии, которые складывались в систему, смысла которой я не понимала.
Капитан держал цилиндр двумя руками – секунду, не больше – и что-то шептал. По-португальски, тихо. Я разобрала только конец: «и пусть тот, кто найдёт это, будет умнее нас».
Потом убрал цилиндр в нишу. Вернул плитку на место – она встала идеально, как будто никогда не двигалась. Собрал крошки известковой пыли с пола тряпкой, которую принёс специально, и выбросил в мусорное ведро. Встал, посмотрел на плитку с каравеллой, провёл по ней пальцем и сказал уже нормальным голосом, без шёпота:
– Не открывай один.
Я помню это с абсолютной точностью. Потому что он говорил не Марте, не чемодану, не самому себе – он говорил мне. Он знал, что я слушаю. Или догадывался. Или – что было бы совсем удивительно – знал о домах то, чего большинство людей не знают.
Через три дня капитан съехал. Чемодан унёс – пустой, судя по тому, как изменилась его походка: легче, свободнее, с той особенной расслабленностью человека, который наконец сложил с себя груз. В дверях он остановился на секунду – обернулся, посмотрел на коридор, на стену с азулежу.
– Береги, – сказал он.
И ушёл.
Марта потом убралась в квартире, проветрила комнаты от табачного запаха – безуспешно – и сказала брату, что капитан был «странный, но воспитанный». Антонью согласился. На этом история капитана Карвалью для них закончилась.
Для меня – нет.
Я вернулась в утро нынешнего дня, когда Тьягу варил кофе и не знал ещё о флешке на подоконнике – а я всё откладывала момент, чтобы ему об этом сообщить, потому что хотела сначала додумать кое-что важное.
За сто лет у меня было достаточно времени, чтобы изучить цилиндр косвенно – через вибрацию, через то, как он реагировал на изменения температуры, на сезонные сдвиги в кирпичной кладке. Металл был необычным: он не ржавел – совсем, ни за сто лет. При определённой влажности он начинал чуть слышно резонировать – на той самой частоте, которую Тьягу поймал своим напольным микрофоном в первый же день и которую не смог идентифицировать. Это не была вибрация здания. Это был цилиндр, который что-то делал внутри своей запаянной темноты – что-то медленное, непрерывное, похожее на работу.
Что именно? Я не знала. За сто лет так и не поняла. И это было единственной вещью за всё это время, которую я не понимала, и от которой мне было – если дома умеют испытывать это – немного не по себе.
Линии на его поверхности. «Координаты», о которых говорили тихие ночные гости. Фраза «не открывай один». Беатриш с её архивным фондом и холодными глазами. Флешка, оставленная как приглашение или угроза.
Всё это складывалось в историю, части которой я держала в своих стенах целый век, не имея возможности прочитать целиком. Не потому что не хотела – потому что для этого нужен был человек. Живой, с руками и с головой, достаточно умный и достаточно безрассудный одновременно.
Тьягу в гостиной поставил чашку на стол и потянулся. Его позвоночник щёлкнул – он всегда так делал по утрам, это была маленькая ежедневная жалоба тела на возраст, который Тьягу упорно не хотел признавать.
Я решила, что пора.
Капнула из крана – три раза, ритмично, как точка-точка-точка в азбуке Морзе. Это был наш сигнал «есть новости». Тьягу немедленно поднял голову.
– Что?
Я капнула ещё – медленнее, настойчивее. Потом издала короткий звук вентиляционной решёткой: лёгкий, почти как вздох.
Тьягу встал и прошёл на кухню. Посмотрел на кран. Посмотрел на окно. И увидел флешку.
Долгая пауза.
– Это он оставил? – тихо спросил Тьягу. – Ночной гость?
Один раз.
Тьягу взял флешку двумя пальцами, осторожно, как берут вещи, в безопасности которых не уверены. Повертел. Флешка была новой, без маркировки, с едва заметной царапиной на торце – след от карниза или от подоконника.
– Это могут быть данные, – сказал он. – Или вирус. Или и то и другое.
Он положил флешку на стол и посмотрел на часы. До прихода Беатриш оставался час двадцать минут.
За окном Алфама разворачивалась в утренний день – с голосами торговцев, с запахом хлеба, с криком чаек и далёким гудением Тежу. Обычное утро в очень старом городе, который привык к тайнам настолько, что уже не удивляется им. Как и я.
Я смотрела на флешку.
Капитан говорил: «не открывай один».
Флешку тоже не стоило открывать одному. Но это Тьягу предстояло понять самому.
Глава 6. Протокол безопасности.
Позвольте сказать кое-что важное о бытовой технике.
Люди относятся к ней потребительски – купил, включил, сломалось, выбросил – и совершенно не задумываются о том, что холодильник, который стоит у тебя на кухне двенадцать лет, знает о тебе больше, чем любой психолог. Он знает, что ты ешь в два часа ночи. Знает, когда ты расстался с девушкой – потому что именно тогда полка с йогуртами опустела и заполнилась пивом. Знает твой режим сна, твои праздники, твои диеты, которые начинаются в понедельник и заканчиваются в среду. Холодильник – это дневник, который ведётся без твоего участия и никогда не врёт.
Мой холодильник – «Электролюкс» 2003 года выпуска, которого Тьягу несколько раз порывался заменить, но каждый раз откладывал по финансовым соображениям – был существом угрюмым, консервативным и обидчивым. Когда его игнорировали, он начинал громче обычного гудеть компрессором, особенно по ночам. Когда в него клали что-то несовместимое с его представлениями о правильном питании – например, полуфабрикаты в фольге – он с достоинством урчал и повышал температуру на полградуса, никому ничего не говоря, просто давая понять, что он здесь тоже личность.
Мы с ним понимали друг друга.
В то утро, пока Тьягу смотрел на флешку и думал о том, открывать или не открывать, я провела короткое совещание с бытовой инфраструктурой квартиры. Холодильник, кофемашина, вытяжка над плитой, стиральная машина в ванной, два настольных вентилятора, которые Тьягу убрал в шкаф на зиму, но не вынес, и – отдельно и с особым уважением – старый электрощиток у входа, который помнил ещё довоенную проводку и который я берегла как зеницу ока, потому что именно он позволял мне при необходимости делать кое-что интересное с подачей тока в розетки.
Совещание длилось недолго. Все были в курсе вчерашних событий – звук ставни разбудил весь дом – и никто не возражал против мобилизации. Холодильник выразил своё согласие характерным щелчком компрессора. Кофемашина немедленно начала греться – из солидарности, не иначе. Электрощиток промолчал, что в его случае означало высшую степень готовности.
Хорошо. Теперь нужно было поговорить с Тьягу.
– Слушай, – сказал он флешке, не поднимая глаз. – Что мне с тобой делать.
Я решила, что это риторический вопрос, и не отвечала. Потом решила, что всё-таки нет.
Капнула один раз.
– Открыть? – он поднял голову.
Два раза.
– Не открывать? – уточнил он.

