
Полная версия:
Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность
Почти пешком прошел он чудесные места и на возвратном пути посетил разные города – Йену, Веймар, Эрфурт, Готу и другие. Очень любопытным эпизодом этого путешествия представляется посещение нашим поэтом старика Гёте в Веймаре. Приехав в этот город, он отправил автору «Фауста» следующую записку, в которой, сквозь большую долю искренности, мы, зная Гейне, не можем однако не усматривать некоторой иронии в связи с сознанием собственного достоинства:
«Прошу Ваше Превосходительство доставить мне счастье постоять несколько минут перед Вами. Не хочу обременять Вас своим присутствием, желаю только поцеловать Вашу руку и затем уйти. Меня зовут Генрих Гейне, я рейнский уроженец, недавно поселился в Геттингене, а до того жил несколько лет в Берлине, где был знаком со многими из Ваших старых знакомых и почитателей и научался с каждым днем все больше любить Вас. Я тоже поэт и имел смелость три года назад послать Вам мои „Gedichte“, а полтора года назад – трагедии с добавлением „Lyrisches Intermezzo“. Кроме того, я болен, для поправления здоровья совершил путешествие на Гарц, и там, на Брокене, охватило меня желание – сходить в Веймар на поклонение Гёте. Я явился сюда как пилигрим в полном смысле этого слова – именно пешком и в изношенной одежде – и ожидаю исполнения моей просьбы. Остаюсь с пламенным сочувствием и преданностью, Генрих Гейне».
Гёте принял молодого писателя – что он делал весьма редко; но судя по тому, что непосредственно после этого посещения Гейне в своих письмах или ничего не говорил о нем, или упоминал в двух-трех словах, или, говоря о Гёте вообще по поводу этого визита, отзывался о нем как о поэте не особенно благосклонно, – судя по этому, надо думать, что «олимпиец» принял геттингенского студента со свойственною ему и естественною в нем величественностью, хотя, признаться, такой прием удивляет нас, когда мы примем в соображение, что у Гёте в это время уже давно были в руках такие стихотворения нашего поэта, как «Lyrisches Intermezzo». Он, по словам Гейне в одном письме, «сказал ему много приветливого и снисходительного», но, во-первых, полагаем, это-то «снисходительное» отношение и сердило автора «Intermezzo», a во-вторых – если бы было сказано действительно «много приветливого», то Гейне, при его самолюбии, при его гордости собой, конечно, передал бы весь разговор с мельчайшими подробностями. Он же из этого разговора передает – и с видимою горечью – только одно: что он собирался сказать Гёте много «возвышенного и глубокомысленного» и нашелся сказать только одно, что «на дороге между Йеною и Веймаром сливы очень вкусны». Очевидно, что это в рассказе Гейне выдумка ради остроты, но очевидно также, что тут скрывается и неприятная для нашего поэта действительность. Правда, в записках брата Гейне, Максимилиана, находим такой рассказ о свидании двух поэтов, который, если верить ему – а поверить нетрудно – объясняет причину не особенно лестного приема со стороны Гёте. «Чем вы занимаетесь в настоящее время?» – спросил будто бы Гёте. «Фаустом», – отвечал Гейне, у которого действительно в это время был в голове план трагедии о Фаусте. Понятно, что такой смелый ответ мог показаться автору настоящего, бессмертного «Фауста» даже дерзким. «Гёте, – рассказывает брат нашего поэта, – был поражен и острым тоном спросил: „Других дел у вас в Веймаре нет, господин Гейне?“ Гейне же ответил: „Переступив порог Вашего Превосходительства, я покончил в Веймаре все свои дела“, – и удалился». Мы имеем однако и другого рода свидетельство о впечатлении, произведенном Гёте на его молодого гостя, – свидетельство это исходит от того же самого Генриха Гейне, которого мы только что видели таким ироническим. Восемь лет спустя, вспоминая об этом веймарском свидании, он писал:
«Его наружность была так же значительна, как слово, живущее в его произведениях, и фигура его была так же гармонична, светла, радостна, благородна, пропорциональна, и на нем, как на античной статуе, можно было изучать греческое искусство. Глаза его были спокойны, как глаза божества… Время покрыло, правда, и его голову снегом, но не могло склонить ее. Он продолжал носить ее гордо и высоко, и когда он говорил, то казалось, что ему дана возможность пальцем указывать звездам на небе путь, которым они должны следовать. На его губах иные находят холодные черты эгоизма; но и этот эгоизм свойствен вечным богам и даже отцу богов – великому Юпитеру. Право, когда я посетил его в Веймаре и стоял перед ним, то невольно смотрел вбок – не увижу ли подле него орла с молниями в клюве. Я был готов даже заговорить с ним по-гречески…» [3]
Путешествие это, которому мы обязаны лучшими страницами в «Путевых картинах», то есть лучшим, что вышло из-под пера Гейне в прозе, – сам поэт называл очень спасительным для себя, сильно укрепившим его, хотя тут же замечал, что испытывавшиеся им наслаждения отравлялись следовавшею за ним в виде призрака юриспруденциею и все теми же денежными заботами и затруднениями. Но в том же письме к другу, где говорит он об этих впечатлениях, находим и такие слова: «Кроме того (то есть кроме материальных забот), в настоящую минуту я не возбуждаю особенного энтузиазма; я не настолько глуп, чтобы скрывать это от себя, и очень хорошо понимаю причину разных пожатий плеч, покачиваний головы. Словом, меня считают обанкротившимся, и я не обвиняю ни одного разумного купца, который не делает мне кредита…»
Мы не знаем, на каком основании говорилось все это, ибо в ту пору литературное положение Гейне в лучшей части критики и публики было блистательное; вероятно, тут играло роль общее раздражение, при котором молодому поэту казалось, что его недостаточно ценят, тем более что он сам признавал себя далеко не «обанкротившимся» в умственном и поэтическом отношениях. «Не знаю, – писал он Мозеру, – имеют ли право наши эстеты видеть во мне уже угасшую свечу… Более чем когда-либо ощущаю я в себе присутствие божества…» И он имел фактическое право говорить это, потому что, кроме значительного числа прекраснейших стихотворений, лежавших еще в его портфеле и написанных после «Intermezzo», создавались им и другие, более крупные вещи: так, к этому именно времени относится начало его романа «Бахарахский раввин», которое, к сожалению, так и осталось только началом.
Но все это делалось в те часы, когда поэт мог отрывать себя от обязательных юридических занятий. Время экзамена приближалось. Весною 1825 года это важное событие совершилось, экзамен был с грехом пополам выдержан, и 20 июля, после защиты диссертации, автор «Альманзора» и «Ратклифа» был возведен Геттингенским университетским советом в степень доктора юридических наук (третьего разряда). Но ровно за месяц до этого произошло другое событие – гораздо более важное, одно из тех в жизни Гейне, перед которым с глубоким изумлением, и притом изумлением не особенно приятного характера, останавливается биограф, – одно из тех, где противоречивость в натуре и характере Гейне, странная шаткость многих мнений его и взглядов является в полном блеске, если уместно здесь это слово. Мы говорим о переходе его в христианство, и именно в лютеранское исповедание, совершившемся 28 июня 1825 года. Тот самый человек, который еще недавно и письменно, и словесно, и в печатных произведениях («Альманзор») громил евреев, менявших из-за личных выгод религию, который за год до того писал своему другу Мозеру: «Я считал бы ниже своего достоинства и пятном для своей чести, если бы позволил себе выкреститься только для того, чтобы получить должность в Пруссии», – этот самый человек крестился исключительно с этою практическою целью, потому что видел невозможность добиться чего-нибудь «служебного», то есть более или менее прочно обеспечивающего существование, без перехода в христианство. Слабыми, не выдерживающими строгой моральной и логической критики представляются нам ссылки поэта в этом случае на то, что «метрическое свидетельство о крещении представляет собою билет для входа в европейскую культуру», то есть, другими словами, что крестится он для того, чтобы вступить в эту, закрытую для его единоверцев, культурную область; несостоятельным находим мы и объяснение, что нет у него достаточно сил для того, чтобы слушать, как его называют и будут называть жидом; натянутым кажется нам и замечание одного из его биографов, что «независимо от личной выгоды, которую надеялся приобрести Гейне переходом в христианство, он сделал этот шаг еще потому, что познал, будто культура и литература его времени – христианские, и притом протестантски-христианские, и чувствовал себя сыном и апостолом их». Такая личность, как Гейне, не нуждалась ни в каком «билете для входа» в ту культуру, где ему самому суждено было сделаться не простым участником общего движения, а мощным руководителем его, – сознание чего притом было сильно в нем уже в эти ранние годы; такой личности, как Гейне, который, сверх того, постоянно заявлял о своем презрении к «черни», к массе, нечего было бояться и вздорных насмешек над его «жидовством», которые, к тому же, исходили бы только от невежественного, обскурантного меньшинства и уж нисколько не мешали бы ему быть «сыном и апостолом» христианской культуры, как выразился о нем – и совершенно справедливо – только что упомянутый биограф. Гораздо проще и искреннее, к сожалению, то объяснение, которое давал выкрестившийся Гейне, когда писал своему другу Мозеру:
«Я очень хорошо понимаю слова псалмопевца: „Господи! Дай мне насущный хлеб, дабы я не позорил Твое святое Имя!“ Весьма фатально, что во мне весь человек управляется бюджетом! На мои принципы отсутствие или изобилие денег не имеет ни малейшего влияния, но на мои поступки оно влияет тем сильнее. Да, великий Мозер, Генрих Гейне очень мал… Это не шутка, это мое серьезнейшее, исполненное самого сильного негодования убеждение. Не могу достаточно часто повторять тебе это, чтобы ты не мерил меня масштабом твоей собственной великой души. Моя душа – гумиластиковая, она часто растягивается до бесконечности и часто стягивается до крошечных размеров…»
Столько же искреннего и горького самобичевания в юмористических словах другого письма тому же Мозеру: «Мне было бы очень прискорбно, если бы мое свидетельство о крещении могло представиться тебе в благоприятном свете. Уверяю тебя, что, будь законами дозволено красть серебряные ложки, я бы не выкрестился…» Правда, у нас есть несомненные доказательства – и со стороны самого поэта, и со стороны других, – что этот шаг был сделан им после долговременной и тяжелой внутренней борьбы; но тем не менее он был сделан – и это без малейшего внутреннего убеждения или духовного побуждения (при существовании которых мы, конечно, не стали бы обвинять его), а исключительно в соображениях практического свойства. Но и тут возникает вопрос: да для чего же было Гейне, с теми литературными сокровищами, которые он носил в себе, задумываться о приобретении себе прочного служебного положения! Как мог он, едва только вступивший на литературную дорогу, и вступивший на нее так блистательно, уже теперь предвидеть, что она не даст ему достаточных средств к существованию, и предусмотрительно стараться заменить их другими?
Так или иначе, а первое вступление нашего поэта на житейский путь уже самостоятельным человеком сопровождалось так называемым фальшивым шагом, в котором ему, впрочем, как и следовало ожидать, пришлось вскоре раскаяться, – раскаяться и по тяжелым внутренним ощущениям, вызванным в нем этим поступком, и ввиду непрактичности его. Что касается первых, то он, конечно, был вполне искренен, когда писал, что в душе его «вновь возгорелась междоусобная война, все чувства возмущены – за меня, против меня, против всего света…» А в непрактичности своего поступка – по крайней мере покамест – начинал он убеждаться уже теперь, судя по таким, например, словам в одном из его писем: «Не глупо ли? Едва я выкрестился – меня ругают как еврея… Я ненавидим теперь одинаково евреями и христианами. Очень раскаиваюсь, что выкрестился: мне от этого не только не стало лучше жить, но напротив того – с тех пор нет у меня ничего, кроме неприятности и несчастия». И это убеждение в том, что и с практической стороны он ошибся, еще более раздражало его.
Глава IV. Литературная деятельность до отъезда в Париж
Нордерней и море. – Интриги против Гейне перед Соломоном. – Первые два тома «Путевых картин» и запрещение их во многих германских государствах. – Поездка в Англию. – «Книга песен». – Гейне – редактор политической газеты. – Искание университетской кафедры. – Путешествие по Италии. – Третий том «Путевых картин» и история с графом Шатеном. – Июльская революция. – Отъезд в Париж.
Через месяц по окончании курса мы находим Гейне в Нордернее, куда он благодаря поддержке дяди поехал для укрепления здоровья, и если мы упоминаем об этой поездке, нисколько не важной в фактическом отношении, то потому, что она еще более сблизила поэта с морем и дала ему новый материал для поэтического творчества. Здесь волны, «журча, рассказывали поэту много чудных повестей, лепетали много слов, с которыми связаны дорогие воспоминания, много имен, отзывающихся сладостным предчувствием в сердце»; здесь слышал он разные морские преданья и легенды, которыми потом чудесно воспользовался в своих стихах; отсюда писал он такие, например, строки: «Часто мне думается, что море – сама душа моя; и как в море есть скрытые водяные растения, которые лишь в минуту расцветанья всплывают на его поверхность и в минуту отцветанья опять погружаются на дно, так порой и из глубины души моей всплывают чудные цветы, и благоухают, и блещут, и снова исчезают»; тут создавались и восторженные гимны морю, и необычайно сильные картины бури, и песни любви, в которых говорил поэт о сходстве между его сердцем и этим необъятным морем с раскинувшимся над ним необъятным небом, и звуки мировой скорби юноши, который, стоя на пустынном берегу, с тревогой в груди, с сомнением в голосе мрачно говорит волнам: «О, разрешите мне, волны, загадку жизни – древнюю, полную муки загадку!..» И многое еще, или находившееся в непосредственной, правильной связи с окружавшею поэта природою, или выражавшее другие впечатления, другие чувства, другие мысли – только все на фоне этого моря, этого неба, этой грандиозной пустыни…
Пребывание поэта в такой обстановке было, однако, недолговременным; она очень скоро сменилась весьма прозаичным и ненавистным для него Гамбургом. Сюда поехал он, чтобы вступить на «практическую» житейскую дорогу, которая все продолжала ему казаться необходимою для его существования, здесь проводил он день за днем, месяц за месяцем, несмотря на ненавистную гамбургскую обстановку и на неприятности, которые, судя, по крайней мере, по его же письмам, окружали его со всех сторон и состояли все в том же «проклятом» денежном вопросе. Благодаря этому-то последнему он и сидел в гамбургской грязи – вследствие чего мы относимся довольно холодно к тем жалобам и иеремиадам, которыми наполнены относящиеся именно к этому времени письма его: нельзя нам скорбеть, когда такой человек, как Гейне, в самом расцвете своего таланта переносит разные унижения, играет плачевную роль нуждающегося просителя, несмотря на выказываемую гордость, сердится и стонет – вместо того, чтобы с действительною гордостью, действительным, а не словесным только и письменным презрением кинуть все это и уйти и жить хоть кое-как, хоть в нужде, но собственными ресурсами, – ресурсами своего ума, своего гениального таланта, своих знаний. Если скорбим мы в этом случае, то от другой причины: оттого что здесь пред нами пример – далеко не первый и далеко не последний – присутствия странных, непостижимо мелочных и печальных черт наряду с самыми высокими проявлениями человеческого духа. Неприятности, о которых идет речь, состояли в противодействиях, оказывавшихся враждебными ему по разным причинам людьми, его стараниям добыть себе возможно большее обеспечение со стороны богатого дяди – что и составляло главную цель его пребывания в Гамбурге. Если верить его собственным показаниям, эти люди, между которыми были и близкие его родственники, всячески клеветали на него теперь, как и прежде, перед старым миллионером, выставляли его в глазах Соломона не только лентяем, но и пьяницей, игроком, развратником, для чего, впрочем, они находили основание в тех далеко не нравственных наслаждениях, которым не переставал предаваться чувственный поэт. И, по-видимому, нашептыванья эти не отталкивались с презрением и недоверием, а напротив: «В доме моего дяди, – писал Гейне, – самые заклятые враги моей славы пользовались всегда радушным приемом; тут искони господствовала aria cattiva, отравлявшая мое доброе имя, и всякую тварь, которая грызла это имя, встречали здесь как нельзя более ласково…»
Как всегда, однако, Гейне искупал, стушевывал более или менее неблаговидные, мелочные стороны в своем личном характере и образе действия тоже более или менее великими поэтическими подвигами. Так было и теперь. В том самом 1826 году, когда мы видим его в таком странном и незавидном свете в Гамбурге, выпускает он первый том своих «Путевых картин», заключавший в себе «Путешествие на Гарц», цикл стихотворений «Возвращение на родину» («Die Heimkehr»), первую часть цикла «Северное море» и несколько отдельных стихотворений. Почти все это уже появлялось в журналах, но теперь многое вышло в совсем переработанном виде. Невелик был гонорар, полученный автором от издателя Кампе, – издателя еще самого образованного и щедрого в ту пору: всего 50 луидоров за первое и все последующие издания!

Юлиус Кампе.
Но тем сильнее было действие, произведенное на читателя новой книгой, особенно «Путешествием на Гарц». Такой высокой поэзии в форме прозы, такого блестящего и оригинального стиля, такого соединения вдохновенной лирики, вызывающего неудержимый смех юмора, беспощадной сатиры на лица и вещи, – сатиры, сила которой увеличивалась истинно необычайным остроумием, такого слития воедино ума и сердца, фантазии и реализма в самом буквальном значении этого слова, жизнерадостного чувства и мировой скорби – всего этого еще никогда не видела немецкая читающая публика, да не только немецкая, но и вообще европейская. А наряду с этими страницами стояли чудесные картины «Северного моря», байронически-гейневские звуки таких стихотворений, как «Сумерки богов» или «Ратклиф», сокровища чистейшей лирики в цикле «Возвращение на родину»… И если самые серьезные критики-эстеты, находя, правда, в этих произведениях резкое нарушение чисто эстетических законов, тоже невольно поддавались обаянию этой поэтической оригинальности и новизны, то какое же действие должна была производить эта книга на массу читателей, особенно на молодое поколение? Независимо от достоинств чисто поэтических, пульс современной жизни, пульс девятнадцатого века так сильно бился в каждом слове молодого поэта, что нисколько не удивительно, если он сразу сделался знаменосцем и герольдом нового поколения и если будущая «Молодая Германия» уже теперь начинала примыкать к нему. Но именно поэтому, в соединении с личною и общественною сатирою «Путевых картин», книга заставила забить тревогу в противоположном лагере: прежде всех откликнулся жестоко заклейменный здесь, снискавший этим себе бессмертие Геттинген: «Путевые картины» были запрещены в нем, за ним последовали и многие другие города Германии, ибо сатира задевала далеко не одних геттингенцев. Не было недостатка и в частных преследованиях и нападениях со стороны как литературных завистников или ограниченно близоруких критиков, так и людей, которые узнавали себя – основательно или неосновательно – в некоторых личностях, выведенных автором. При подозрительности, которою всегда страдал Гейне благодаря своей всегда раздраженной, всегда впечатлительной фантазии, при его трусости в личных связях, странно противоречившей безмерной отваге в печатном слове, при его уже теперь значительной, а потом принявшей сильные размеры склонности видеть всюду там, где их не было, врагов, тайные козни преследователей и тому подобное, – при всех этих условиях неудивительно, что все мало-мальски враждебное в настоящем случае, то есть после появления его книги, действовало на него раздражающим, волнующим, даже пугающим образом. Уже известное нам свойство его – обращать узко личные и часто мелкие невзгоды в поводы к взрыву тяжелых чувств и ощущений более глубокого свойства – было причиною того, что и в настоящем случае он опять пришел к решению оставить отечество, стараясь уверить себя и других, что в этом решении играли главную роль «не столько страсть к блужданию по свету, сколько мучительные личные обстоятельства, например ничем не смываемое еврейство…» Ехать он хотел и теперь туда, куда постоянно тянуло его, то есть в Париж, причем целью его было, по крайней мере в настоящую минуту, «в Париже ходить в библиотеки, видеть свет и людей и собирать материалы для книги, которая будет европейской книгой». Правда, это не мешало ему почти в то же время продолжать искать службы в том же «немецком отечестве», хотя как смягчающее обстоятельство надо принять во внимание то, что добивался он профессуры в Берлинском университете и даже надеялся на осуществление своих хлопот в то самое время, как совершал новый литературный «подвиг», и притом такой, который закрывал для него, еще больше, чем прежде, всякие служебные пути. Мы говорим о втором томе «Путевых картин», цель издания которого автор так объяснял в одном из писем своих к Варнхагену: «В это вялое, рабское время надо было чему-нибудь совершиться. Я, со своей стороны, сделал свое – и стыжу тех жестокосердечных друзей моих, которые хотели сделать так много и теперь молчат. Когда войско в полном сборе, тогда и самые трусливые рекруты очень бодры и храбры; но истинную отвагу обнаруживает тот, кто стоит на поле битвы один». А в предисловии к французскому переводу «Путевых картин», уже в 1834 году, находим такие объяснительные строки: «Эта книга, за исключением нескольких страниц, написана до июльской революции. В то время политический гнет сковал всю Германию безмолвием; умы впали в летаргию от отчаяния, и если кто отваживался тогда говорить, то должен был выражаться тем страстнее, чем сильнее он отчаивался в победе свободы и чем озлобленнее выступала против него враждебная партия…» Второй том заключал в себе остальные части цикла «Северное море» и «Книгу Ле-Гран»; и имея главным образом в виду эту последнюю, автор уже до появления ее заявлял, что в ней высказывались великие мировые интересы. «Ты увидишь, – писал он другу, – le petit homme vit encore. Наполеон и французская революция стоят там во весь рост…» Этими словами действительно почти исчерпывалось политическое содержание и значение «Книги Ле-Гран», находя себе неподражаемое в поэтическом отношении дополнение в остальных ее страницах, верную характеристику которых, как и всего вообще произведения, мы находим в следующих словах одного из критиков:
«Гейне создал здесь совершенно новый жанр, сатирически-поэтическое capriccio, в котором он навсегда так и остался недостижимым, – может быть, уже потому, что ему, как совершенно специфической форме гейневского духа, никогда никто и не пытался подражать. Только такая субъективность, как субъективность Гейне, наделенная таким богатством столь противоречащих друг другу и всегда однако блистательных качеств, могла создать такое изумительное целое в этом постоянном чередовании серьезности и юмора, поэтического и сатирического настроения. Все, что только лежало в натуре этого писателя – фантазия и остроумие, насмешка и восторженное сочувствие, романтизм и реализм, сентиментальность и цинизм, меланхолия и через край брызжущее чувство жизни, самая грациозная задушевность и самый разнузданный гротеск, тщеславное, „мироскорбное“ созерцание и детская наивность, – все это помогло произвести целое, которого единство, полное противоречий, замечается только в субъективности автора, дразнящей нас личиною реальной действительности, чтобы каждый раз после этого прятаться под покровом пестрой фантазии…»
Этот второй том «Путевых картин» – как проза, так и стихи – произвел на читающую публику и на критику еще более сильное воздействие, чем первый, и, само собой разумеется, в двух видах: между тем как одни прославляли «необыкновенную смелость, даже геройскую отвагу», которую проявил здесь автор, выступивший против испорченного дворянства, клерикалов и общего лицемерия этой эпохи, другие или изливали свое негодование по поводу попирания автором всех традиционных законов эстетики, или обвиняли его в отсутствии патриотизма и национального чувства, сказавшемся как в сатире на немцев, так и в возвеличивании Наполеона (истинный смысл чего ускользал от этих близоруких людей) и французской революции.