
Полная версия:
Семейное событие

Д. Ведребисели
Семейное событие
(Рассказ из грузинской жизни)
I
В холодное зимнее утро, когда на дворе бушевала снежная буря, в сонной усадьбе князя Реваза Коблашвили неожиданно поднялась суматоха.
Княгиня Нина, находившаяся в последнем периоде беременности, внезапно почувствовала приближение родов.
Моментально вся челядь князя высыпала из кухни: Максимэ, низкорослый мужик с рыжей бородой, одетый в какую-то рвань и дырявые лапти, вывел из буйволятника единственную лошадь помещика и поскакал за сельской повитухой Сабедой.
Хромой Симона, лето и зиму носивший дырявую солдатскую шинель, опоясанный тряпками, принялся колоть дрова, а слабоумный Павлэ, всю жизнь скорбевший об уничтожении крепостного права, с огромным глиняным кувшином на спине, побежал к реке за водой.
Крестьянские женщины, соседки помещика, призванные экстренно, хлопотали в большой комнате, в которой главным образом и жила вся семья Коблашвили: они выметали сор, прибирали постели, тахты, устанавливали порядок; другая смежная комната зимою стояла без употребления, ибо ни деревянного пола, ни потолка, ни штукатурки в ней не было, хотя дом был построен назад тому лет пятнадцать.
Старая княгиня Сидония, мать Реваза, смуглая женщина лет 60, с большими черными глазами, среднего роста, одетая в черное платье и повязанная белой коленкоровой косынкой, сидя на корточках в темном углу, рылась в сундуке, обитом зеленой разрисованной жестью, и тихо ворчала.
– Сколько раз я говорила, что детское белье должно быть на своем месте! Ну, где же оно? Это… сорочки Реваза, это… кофта Нины, а это… старые мешочки для огородных семян. Скажешь что-нибудь – сейчас надуется, как бурдюк, а не скажешь – никакого порядка нет в доме.
Эти слова Сидония адресовала к невестке, которая, охая от болей, медленно двигалась по комнате, на этот раз не обращая внимания на обычную воркотню свекрови.
– Барыня, нет-ли там, в сундуке, чистой простыни? Эта, видите, какая! – досадливо сказала старая служанка Мариама, косоглазая старуха, стоя над Сидонией с простыней не первой свежести в руках.
– Желтая какая! – робко вставила Нина, на миг остановившись перед обеими женщинами и устремляя взор на простыню.
– Да ведь коленкоровое белье всегда желтеет, особенно, когда плохо выстирают его, но что же делать? Полотняных простынь нет в нашем доме, принесла бы с собою в приданое! – уязвила Нину Сидония, не поднимая головы.
Нина была из старой дворянской, очень бедной семьи и вышла замуж без приданого.
Сидония, когда-то мечтавшая путем выгодного брака Реваза поправить их расстроенные дела, все еще не могла примириться с тем, что невестка – бесприданница, и постоянно корила ее, даже в эти минуты мучительных физических страданий.
Нина не сказала ни слова свекрови; она только подняла свои прелестные голубые глаза, полные ожидания и тревоги, грустно обвела комнату, оклеенную дешевыми серыми обоями, и, сдвинув от обиды и боли темные, тонкие, словно кистью художника выведенные брови, отвернулась от свекрови.
Но, сделав два шага вперед, она опустилась в глубокое протертое кресло, кусая губы.
Мариама с жалкой гримасой на лице, сочувственно поглядывая на Нину, сбросила выцветший ковер с небольшой тахты, стоявшей в углу, и приготовила ей постель.
– Поди на кухню, Мариама, узнай, сколько кур закололи? – обратилась Сидония к служанке, все еще продолжая рыться в сундуке.
– Двух закололи, третью ищут, она, кажется, в сад перелетела, мальчика туда послали, – тихо ответила Мариама, обминая огромные пуховые подушки.
– Не знаю, хватит-ли хворосту? Надо протопить печь, а, поди, ни одного чурека нет в ящике, – заботливо говорила другая служанка, ни к кому из присутствующих не обращаясь. – Народу много будет, следовало бы всем запастись.
– Не представляю себе, кому охота ехать к нам в такую погоду?! Погляди в окно, что делается на дворе! – томно возразила ей Нина, указывая на занесенные снегом окна и едва вставая с кресла.
– Не беспокойся! все приедут! – сказала Сидония невестке.
– Ох! Какое мученье рожать при людях! – с негодованием воскликнула Нина, расстегивая платье:
– Этот обычай не нами заведен и не мы его искореним! – обидчиво возразила свекровь.
В это время вошел с докладом маленький оборвыш-слуга:
– Пастух прислал сказать, что без денег не может отпустить сыру.
Сидония повернула к слуге свое недовольное лицо и с презрением сказала ему:
– Ишь, как нынче испортился народ! Не могут в кредит отпустить сыру! Поди, поищи барина, доложи ему; он расправится с пастухом!.. А ты вот что: свари крахмал, достань из шкафа сахарной бумаги, оконные рамы надо заклеить… Круглые подушки, которыми заткнуты окна, положи на длинную тахту, гостям понадобятся… Да вот еще что, – добавила Сидония – скажи там людям, чтобы они снег смели с балкона; ну, отправляйся, живо!
Между тем, у Нины боли усилились; невыносимые страдания исказили её лицо: молодую женщину раздели и уложили в постель.
А по сельской дороге, ведшей в деревушку Зеленый Овраг, принадлежавшую князю Ревазу Коблашвили, на одной лошади ехали двое: спереди на седле Максимэ, а позади него сельская повитуха Сабедо, закутанная так старательно, что только глаза были видны; оба ехали молча, мокрые холодные, обсыпанные пышными хлопьями снега.
II
В нескольких шагах от деревянного домика Реваза с покривившимся балконом и полуразрушенными перилами под старым вязом, покрытым снегом, стояли три пустые арбы с опущенными к земле ярмами.
Снег, мягко падая на землю, усердно белил колеса их, дно и перекладины.
Чужие и хозяйские слуги толпились в дымном и теплом буйволятнике, греясь перед жарко натопленным камином.
Душно и тесно было в комнате, где лежала роженица.
Это была большая комната с низким и грязным потолком, некрашеным полом, в три небольшие окна, обращенные к лесу, обставленная, как обставляют свои дома небогатые обитатели медвежьих углов Грузии: тахты, сундуки, потемневшие от времени и грязи, стулья с протертыми, местами изорванными сиденьями и спинками, с которых давно слезла краска, так как спинки эти служат вешалками для мокрых полотенец.
На широкой и длинной тахте, покрытой персидским выцветшим паласом и сверху длинным узким и белым узорчатым войлоком, кучками сидели только что приехавшие к родинам гостьи, родственницы хозяев дома или соседки по имению, и весело болтали, не взирая на Нину, которая с искаженным от страдания лицом металась в постели, на тахте, поставленной в углу. Повитуха, сидя на краю постели, полотенцем вытирала ей влажное лицо.
– Кажется, княгине Вифимии не дали знать, что Нина рожает… Обидится она на Сидонию, – перебирая янтарные чётки, вполголоса сказала княгиня Като княгине Софье.
– Представляю себе, как она будет бранить их, – шепнула Софья Като: – напрасно ее обошли, она им век этого не простит, – добавила она, глазами указывая на Сидонию, хлопотавшую около постели роженицы.
– Муж ей привез из Тифлиса чудные платья, – говорила на другом конце тахты молодая женщина с родинкой на левой щеке, обернувшись к своей соседке, пожилой даме с белокурыми локонами.
– Еще бы! Он, говорят, десять лет грабил уезд; есть на что баловать молодую жену.
В это время мальчик лет пяти бросился на свою младшую сестренку и вырвал у неё из руки куриную ножку; девочка взвизгнула, завязалась драка, но вдруг они побледнели и смолкли: их испугал за душу хватавший, протяжный крик роженицы. Другие дети, так еще недавно шумевшие около Нины, теперь притихли и растерянными глазенками смотрели на нее.
Но взрослые продолжали свою болтовню, изредка кидая на Нину насмешливые взгляды или обращаясь к ней с такими словами:
– Нина – джан! не кричи, голова у тебя разболится.
– По делом тебе, плутовка, зачем выходила замуж!
Гостьи сыпали циничными поговорками, остротами и шутками… Бедная роженица, хотя и старалась сдерживаться, но порой теряла самообладание, вскрикивала, ломала руки и плакала.
Несколько мальчиков и девочек близко подошли к её постели и с любопытством глядели на Нину, метавшуюся под красным шелковым стеганым одеялом.
В наступивший момент затишья болей, одна из гостей пошутила с Ниной:
– Смотри, если родишь нам девчонку, – на мусор тебя выкинем.
В ответ ей Нина слабо улыбнулась и вдруг вскрикнула от новой схватки.
Между тем, служанки втащили в комнату длинный некрашеный стол, приставили к тахте, где сидели гостьи, покрыли цветной красной скатертью и стали греметь посудой, устанавливая приборы и тарелки с яствами; но проголодавшиеся дети не могли дождаться и хватали со стола хлеб, сыр, маринады и рыбу.
Нина с тоской глядела из своего угла на группу взрослых и маленьких, и ей страстно хотелось убежать от всего далеко, далеко.
Сидония суетилась около стола, усердно угощая присутствующих:
– Кушайте, пожалуйста! Не взыщите! Обед неважный. Нина так встревожила нас, что мы головы потеряли: не догадались послать человека в город за провизией.
Тем временем дети поминутно срывались со своих мест и, держа в руках куски хлеба и курятины, подходили к роженице, подолгу толпились около неё и тут же устраивали игру в прятки. Они визжали, кричали и шумели.
Но, согласно этикету грузинского Домостроя, по которому гостям, их детям, даже прислуге должен быть оказан безгранично-любезный прием, ни Сидония, ни повитуха, ни служанки, ни даже сама роженица, не решались удалить или усмирить детей.
А между тем положение больной ухудшалось, роды делались труднее.
И мучительные страдания, и говор гостей, и шум детворы – все это терзало Нину.
В силу контрастов вспоминался ей отчий дом, стоявший среди зеленой поляны, между гор, вспомнились родимые луга, залитые ярким весенним солнцем, вспомнилось то недалекое прошлое, когда она, 23-х-летняя, здоровая девушка с ярким румянцем на щеках, со звонким смехом, вместе с подругами беспечно гуляла по тенистой ореховой роще.
– О, если б я могла сейчас убежать от этих страданий, от этих бессовестных гостей, которые, уснащая свою беседу скабрезными анекдотами, могут так аппетитно есть в комнате, где на их глазах мучается человек, – думала Нина, но тут опять начались схватки, одни из тех ужасных схваток, которые, кажется, толкают роженицу в могилу.
С криком и воплем бедная опять заметалась на постели.
И крики эти, и вопли смешались с раскатистыми смехом княгини Софьи…
Повитуха растерянными глазами взглянула на Сидонию и вполголоса робко обратилась к ней:
– Что нам делать?! – а потом, спохватившись, сказала, – давайте катать ее в одеяле, это испытанное средство.
– Да, это прекрасное средство! – согласилась с ней Сидония, с унылым видом стоя перед невесткой.
Кто-то из гостей подхватил этот разговор и обратился к Сидонии:
– Давайте одеяло, мы поможем!
– Нет, как можно! Вам не по силам, надо мужчин позвать! – возразила им хозяйка дома.
Служанки разостлали на полу большое стеганое зеленое одеяло, положили туда завернутую в простыню Нину и позвали слуг.
Мужики перекрестились на икону, подхватили края одеяла, подняли роженицу и стали катать ее справа налево и обратно, так что получилась боковая качка, немного уступавшая молодую женщину.
Когда ее снова уложили в постель, боли опять усилились.
– И хоть бы этот подлец помнил, Нина, как ты мучилась, тогда он был бы почтительным сыном, – улыбаясь и обсасывая поджаренное куриное крылышко, сказала роженице княгиня Софья.
Слово «подлец» было эпитетом того таинственного существа, которое должно было появиться на свет Божий, но молодой женщине, обессиленной страданиями, было не до шуток и праздной болтовни.
Тем временем Реваз, скрываясь от гостей, сидел в соседней комнате, завернутый в бурку, то выходил на балкон или бродил по усадьбе, невзирая на метель и глубокий снег, покрывший всю деревню и её окрестности.
Молодой человек был в большой тревоге: ему казалось, что Нина не вынесет мучений и умрет. При каждом вопле или вскрикивании роженицы – и то и другое доходило до его ушей, когда он маршировал по балкону – Реваз в отчаянии хватался за голову и плакал, как ребенок.
– Дайте ей напиться воды из полы черкески мужа! – посоветовали Сидонии.
Служанки и некоторые из гостей, вспомнив и этот обычай, завещанный предками, выскочили на балкон позвать Реваза:
– Барин!
– Ре-ваз!
– Бари-и-ин!
Но метель обрывала слова и бессвязные отдельные звуки разбрасывала по усадьбе.
Реваз не откликался. Послали Максимэ искать его.
– Ба-а-а-рин! – изо всех сил закричал он, вытянув голову и краями ладоней прикрыв угла рта. – Ба-а-а-рин! – снова крикнул слуга, не замечая, что Реваз стоял в двух шагах от него.
– Что? Что такое? – повернув к слуге взволнованное лицо, растерянно спросил его Реваз, и, когда слуга объяснил, зачем его зовут, он вдруг раздражился и закатил бедняге такую затрещину, что тот свалился на снег.
– Он кричал, точно Бог знает, что случилось! – оправдывался Реваз, поднимаясь по расшатанным ступеням лестницы на балкон, где стояли две дамы и мать.
Мокрый, холодный и обсыпанный снегом Реваз вошел к жене и, низко поклонившись всем сидевшим на тахте, направился в угол, где лежала Нина.
Смущенный взгляд его упал на её измученное лицо, и он виновато опустил свою кудрявую голову, не вымолвив ей слова.
Высокая и стройная его фигура качнулась, когда он наклонился, чтобы исполнить то, что ему говорили: захватив обеими руками полу своей серой черкески, он собрал края так, что получилось углубление; туда налили воды, и Реваз, подойдя к постели жены, подал ей.
Она глотнула из этой импровизированной посудины и в бессилии упала на подушки; оставшуюся воду Реваз, по привычке, выплеснул тут же на пол и молча заторопился выдти из комнаты, подавленный видом жены.
– Реваз, не хочешь ли златокудрого мальчика?
– Вином запасись, сегодня мы кутим, – шутили гости, любуясь его смущением.
Но он не слушал их: слезы душили его, он не мог вымолвить ни слова. Молча вышел он на балкон и, заложив руки за спину, возбужденно маршировал, хотя метель не унималась, продолжала засыпать его усадьбу и жалобно пела во всех щелях плохо сколоченного домишки.
Временами, когда метель заглушала отчаянные вопли жены, Реваз предавался мечтам о близком и возможном счастии:
– Вдруг мальчик родится! – думал он, и при этой мысли его добродушное лицо медленно расплывалось в широкую улыбку. – Я его назову Шалвой в память покойного отца. Князь Шалва Ревазович Коблашвили. Пусть мои друзья ликуют, а враги лопнут с досады, что родился продолжатель славного древнего рода Коблашвили! Как только Шалва начнет ходить, на ночь я буду укладывать его возле себя, подрастет – на охоту вместе будем ходить, а когда станет взрослым, на все пиры, на свадьбы, на крестины вместе будем появляться и все с умилением будут говорить: «Отец с сыном. Отец с сыном»! Сын! Сын! – в увлечении громко произнес Реваз.
На миг буря стихла, и он явственно услыхал пронзительный крик жены.
– А что тогда, если родится дочь? – неприятная мысль промелькнула в голове Реваза, и маленькое его лицо обрамленное черной бородкой, только что сиявшее в лучах возможного счастья, вдруг омрачилось.
– Тогда и на глаза никому не показывайся. Засмеют. Дочь!.. Неприятно иметь дочерей… Хлопот много, без приданого никто её не возьмет, а дать приданое – сам без земли останешься. Нет, нет, храни Бог!
В это время открылась дверь, и на балконе показалось встревоженное лицо Сидонии.
– Реваз, дитя мое, пошли человека за пастухом! – Нине хуже, – грустно сказала она сыну.
При этих словах у него болезненно сжалось сердце. Со всех ног он кинулся на кухню сделать нужные распоряжения.
Через несколько минут Максимэ скакал на лошади, направляясь к хутору, где жил пастух Симона.
III
Положение роженицы ухудшалось, и теперь гостьи стали говорить пониженным тоном, хотя слова их отчетливо доходили до слуха Нины.
– Если бы она заболела в городе, всех докторов созвали бы к ней, – сказала княгиня Като.
– Да, это так, но, уверяю тебя, что Симона помогает не хуже докторов. В прошлом году дьяконица мучилась пятеро суток, позвали его, и он спас: хотя ребенка пришлось извлечь по частям, за то мать осталась жива.
При этих словах ужас охватил Нину, страстно желавшую иметь ребенка. Она метнулась в постели и дико вскрикнула, страшно расширив глаза.
Этот крик разбудил детей, и в комнате поднялся невообразимый шум: одни утешали и успокаивали малышей, другие возились около роженицы: положение её ухудшалось. С побелевшими от страха губами повитуха растерянно взглядывала на присутствующих.
– Пошлите к священнику, пусть Царские врата отворят! – шептали Сидонии.
– Царские врата! Царские врата! – подхватила одна, другая, и скоро слуга Сосико с трудом двигался по дороге, занесенной снегом, направляясь в церковь.
Как только дошло известие, что Царские врата открыты, суеверные грузинки расстегнули одежды, расшнуровались и старались не вставать с тахты, чтобы не упали юбки; малыши, из подражания; взрослым, не только расстегнулись, но и пошли дальше: поскидывали с себя все и в одних рубашонках стали взапуски бегать по комнате, опрокидывая то стулья, то столик, то кувшин с водой и при этом так визжали и кричали, что Нине казалось, что она находится в аду.
Реваз, стараясь не слышать криков жены, как нож, резавших его сердце, нахлобучил черную папаху, на плечи накинул бурку и все еще с раскрытой грудью отправился на соседнюю мельницу, надеясь забыться в беседе с крестьянами.
Тем временем, приехал пастух Симона. Это был огромный мужчина, лет пятидесяти, с голубыми глазами, окладистой белокурой бородой, бронзовым загорелым лицом, в высокой барашковой шапке, коротком архалуке, широких шароварах, коричневой чохе сверху, опоясанный ремнем, на котором наискось болтался длинный кинжал в черных ножнах. Шагнув через порог, Симона снял с себя шапку, низко поклонился гостьям и, перекрестившись на икону Божьей матери, озаренную светом трех кривых и желтых восковых свечей, робко подошел к больной.
– Вымой руки! – скомандовала ему Сидония, глазами указывая на медный таз, кусок яичного мыла, который валялся на обломке белой тарелки, и кувшин с водой.
Но Симона, сидевший на корточках перед умывальной посудой, не успел намылить себе рук, как Нина снова заметалась в постели, несколько раз порывисто вскрикнула и вдруг замолкла.
– Сын! Сын! – вне себя от радости взвизгнула повитуха.
В миг все переполошились в комнате: гостьи, наскоро застегиваясь и зашнуровываясь, повскакали с места: дети прекратили игры, болтовню и все окружили Нину, а она, откинув голову на подушки, лежала в забытьи.
– Дайте ей понюхать уксусу! Ей, кажется, дурно! – крикнула княгиня Софья.
– Значит, моя помощь не нужна? – весело спросил пастух и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты, на ходу поправляя рукава.
Обыкновенно тому, кто первый приносит отцу радостную весть о рождении сына, согласно обычаю в Грузии, он дарит деньги.
Боясь, чтобы другие не известили Реваза, повитуха не успевши застегнуть кофту, со всех ног бросилась и из комнаты, совершенно забыв о своих обязанностях.
В это время Реваз с унылым видом возвращался с мельницы.
– С сыном, барин, с сыном! – захлебываясь от радости, сказала она ему, стоя по колено в снегу.
– Ну?! Неужели? Господи! Ты не забыл меня! – молитвенно подняв руки к мглистому небу, воскликнул Реваз и заплакал от восторга.
– Идем, идем вместе, Сабедо! – схватив повитуху за руку, возбужденно обратился он к ней, и оба побежали, как дети. Но вдруг он остановился перед балконом, вытащил из-за пазухи дырявый кошелек, достал оттуда 3-х рублевую старую засаленную бумажку и, вручив ее повитухе, весело сказал ей:
– Вот тебе за дорогую весть!
Это были последние деньги, какие только имелись доме князя Реваза.
IV
Синие сумерки робко заглянули в маленькие окна.
Снаружи слуги запирали ставни, а внутри на косяке камина горел огарок. Во всем доме не было ни свеч, ни керосина. Опять разбежались слуги в разные концы деревни: кто продавать муку, чтобы купить керосину, а кто просто к соседям за стеариновыми свечами.
Желая усилить свет, Реваз усердно подкладывал дрова в камин и с нежностью поглядывал в угол, где спокойно лежали его жена и сын.
Служанка внесла в комнату жаркое из птиц, хлеб и маисовую кашу на сливочном масле, приготовленные исключительно для роженицы.
Максимэ внес мокрые кувшины, полные вина, и поставил поодаль от камина, чтобы они немного согрелись.
Огарок истаял и с треском потух.
Между тем, гостьи, все еще сидя на тахте с поджатыми под себя ногами, в полумраке приводили в порядок свой туалет и стройно, хором пели песню в честь новорожденного, а их дети продолжали пищать и капризничать, потому что одним хотелось есть, у других переломился сон.
Сидония спохватилась, что чай весь вышел, и, вызвав сына из общей комнаты к себе, в смежную, тихо, чтобы никто не слыхал, сказала ему озабоченно:
– Что мне делать? Чаю нет!
– Да? – задумался он.
– Посылать на станцию – далеко да и жалко людей, умаялись они.
– Ну, положим, что их жалеть? Только сегодня мы их потревожили… Беда только в том, что у меня копейки нет, – грустно возразил ей сын. – Пошлем к соседям, – нашелся он.
– К соседям?! Неловко. Сколько раз мы занимали…
– А как быть?
– Как быть? – машинально повторила Сидония, и несколько мгновений мать и сын молча стояли друг против друга.
Глядя на их озабоченные лица, озаренные колеблющимся светом лучины, казалось, они на миг забыли о той великой радости, которая так недавно наполняла их сердца.
С мучительным вопросом о чае подошла к ним и Мариама, и хотя совещание ни к чему определенному не привело, но служанка на всякий случай поставила самовар, в общей комнате, и в полумраке гремела посудой.
Кто-то из слуг вспомнил, что коробейник, еврей Абрам, по случаю непогоды ночует на кухне, и Мариаму подослали к старой барыне.
– Барыня, что я вам доложу, – оживленно начала служанка, придя из кухни в маленькую комнату, где все еще в раздумье стояла Сидония, – Абрамка боялся ехать дальше в такую погоду и остался ночевать у нас в кухне, а у него есть кардамон, корица, – возьмем и заварим, вот вам и чай!
– Да, да, это хорошо ты придумала, – очнувшись, похвалила ее Сидония, – а в кредит он даст? Мы ему должны что-то около 2-х рублей, еще с прошлого года…
– Ну, барыня, что выдумали! Бывший ваш крепостной и чтобы он отказал вам! – с негодованием сказала Мариама, – да я его и будить-то не стану, развяжу его узел при людях, вот и все, возьму, сколько надо, а счет… после, – самоуверенно ответила служанка.
Таким образом, вопрос о чае разрешился, но Реваза ожидала другая неприятность: ему доложили, что пастух отказывается отпустить в долг барашка. Послали за пастухом, тот явился на кухню, куда пожаловал и Реваз.
– Ты что это – барином стал, – закричал помещик в то время, как пастух в покорной позе остановился у порога. – Неужели я не могу взять у тебя в кредит одного барана?
– Как не можете? Все можете, барин, но мне сейчас деньги очень нужны… – робко ответил пастух.
– Скажи, пожалуйста, в чьей роще пасется твое стадо?
– Где случится, барин, пасется и в вашей роще, – едва поднимая глаза на помещика, ответил пастух.
– Так как же ты смеешь отказывать мне в одном барашке? – загремел помещик: – Сын у меня родился, другие даже подношение принесли бы в такой счастливый день, а ты что? – грозно спросил его Реваз, все ближе и ближе подвигаясь к нему.
Боясь обычной расправы князя, пастух молча попятился назад. – Так смотри ты, чтобы через полчаса у меня в камине жарились шашлыки из твоего барашка! – не то строго, не то шутя, сказал ему Реваз и, довольный робостью пастуха, вышел из кухни.
– Пришлю, барин, непременно пришлю! – глухо ответил пастух в след ему и тоже вышел вон.
– Ты что, Реваз, не хочешь видеть своего сына? – ласково спросила его мать, когда он вошел в комнату.
– Как не хочу?! – широко улыбнувшись, ответил он.
– Погоди малость, свечи принесут, тогда и посмотришь.
– Ну, нет, это долго ждать! – возразил Реваз и с этими словами вынул из пылавшего камина длинное горящее полено и, держа его высоко, как факел, подошел к тахте, где лежали Нина с малюткой.
Искры летели вниз, на некрашеный неровный пол, а пламя озаряло высокую фигуру Реваза, бледное, утомленное лицо Нины на белой подушке и красное шелковое одеяло, в которое она тщательно куталась. Реваз нагнулся и, глядя на нее благодарными глазами, нежно поцеловал ее в лоб; потом, одной рукой все еще держа горящее полено, другой отвернул розовое байковое одеяло: крошечное красное личико зашевелилось, наморщилось, и мальчик заплакал. Отец близко, близко нагнулся над ним и с сильно бьющемся от радости сердцем поцеловал его в открытый ротик.