
Полная версия:
Свет, который считали вечным. Рассказы о любви
Но в кабинете была не только Элеонора. У окна стоял импозантный мужчина, ее муж. Он снова улыбнулся Алисе той же усталой улыбкой.
– Садитесь, Алиса, – сказала Элеонора. Ее голос звучал странно. Без привычной ледяной нотки. Он был просто усталым.
Алиса села.
– Вчерашняя презентация прошла хорошо, – начала Элеонора. Она смотрела не на Алису, а куда-то в пространство перед собой. – Во многом благодаря вашему упрямству. Спасибо.
Алиса остолбенела. Она никогда не слышала от нее слов благодарности.
– Я… пожалуйста
Наступила неловкая пауза. Мужчина у окна обернулся.
– Эля, может, я? – тихо спросил он.
Элеонора кивнула, сжав губы.
– Алиса, верно? – обратился к ней мужчина. – Меня зовут Артем. Я муж Эли. И я здесь, чтобы попросить у вас прощения.
Алиса почувствовала, как у нее подкашиваются ноги. Она явно попала в какую-то альтернативную реальность.
– За что? – выдавила она.
– За то, как она с вами обходилась все эти месяцы, – сказал Артем. – Видите ли… – он вздохнул. – Мы с Элей проходим через тяжелый развод. Очень тяжелый. И недавно мы потеряли… мы потеряли нашего сына. Он болел долго… и…
Он не смог договорить. Элеонора сидела, уставившись в стол, и Алиса увидела, как по ее идеально подведенному глазу скатывается единственная слеза. Она не вытирала ее.
Алису будто ударили током. Все встало на свои места. Холодность. Стервозность. Желание контролировать каждую мелочь. Бессознательный «слив» агрессии на самого беззащитного сотрудника. Это было горе. Огромное, всепоглощающее горе, которое некуда было деть. И она, Алиса, со своей чувствительностью, стала идеальной губкой, которая впитывала в себя эту черную энергию отчаяния.
– Элеонора Станиславовна… – начала Алиса, но слова застряли у нее в горле.
– Я ухожу из компании, – тихо сказала Элеонора, поднимая на нее заплаканные, но по-прежнему гордые глаза. – Уезжаю. Мне нужно… мне нужно время. Артем прав. Я вела себя с вами ужасно. Я искала виноватых везде, потому что не могла винить себя за… за то, что случилось с Мишей. Вы просто попались под руку. Вы были самой… тихой. И я думала, вы не дадите сдачи.
Алиса сидела, не в силах вымолвить ни слова. Ее обиды, ее боль, ее ночные терзания – все это вдруг смялось, скомкалось и улетело в небытие, оставив после себя только одну жгучую, всепоглощающую жалость.
– Мне так жаль, – прошептала она. И это была правда.
– Мне тоже, – Элеонора вытерла слезу и снова надела маску холодности, но трещина в ней была уже слишком очевидна. – Ваш дизайн… он всегда был прекрасен. Просто… слишком добрым для меня. Я разучилась видеть доброту. Она резала мне глаза.
Артем подошел к жене и положил руку ей на плечо. Это был жест поддержки двух очень уставших и израненных людей.
– Я… я желаю вам… сил, – сказала Алиса, поднимаясь. Она не знала, что еще сказать.
– Вам тоже, – кивнула Элеонора. – Не теряйте свою… мягкость. И енотов своих. Это ценно.
Алиса вышла из кабинета. Она прошла через отдел, не видя никого, вышла в коридор и прислонилась к прохладной стене. Она не плакала. Она просто стояла, пытаясь переварить произошедшее.
Ее личный дракон оказался не чудовищем. Он оказался раненым зверем, который рычал и кусался от невыносимой боли. И ее уязвимость, ее чувствительность, которую она считала своим проклятием, оказалась тем, что в итоге помогло ей разглядеть за монстром – человека.
Она не чувствовала триумфа. Она чувствовала невероятную, вселенскую грусть.
Эпилог. Новая жизнь старого енота
Элеонора Станиславовна уволилась на следующий день. В отдел пришел новый начальник – молодой, амбициозный, но адекватный парень, который ценил командную работу.
Алиса не ушла. Она осталась. Ее енот Тошка, правда немного видоизмененный, стал талисманом нового продукта и имел оглушительный успех у детей.
Иногда, проходя мимо пустующего кабинета Элеоноры, Алиса вспоминала ее лицо в тот последний день. И мысленно желала ей мира, которого так не хватало ей самой все эти месяцы.
Она научилась опираться на себя. Ее границы окрепли. Она больше не была той беззащитной антилопой, но и не стала циничной и жесткой. Она осталась чувствительной. И это действительно было не минусом, а ее особенностью.
Как-то вечером, выбирая с Максом обои для почти законченной гостевой, она сказала:
– Знаешь, а ведь она, в каком-то смысле, сделала мне подарок.
– Кто? Твоя дракониха? – удивился Макс.
– Да. Она научила меня показывать зубы. Но не для того, чтобы кусаться. А для того, чтобы просто дать понять: «Со мной так нельзя».
Она посмотрела на свои руки, держащие образцы обоев с веселым рисунком – там были и еноты, и геометрические фигуры, и даже что-то абстрактное. Вся ее жизнь, собранная в одном узоре.
– И знаешь, – улыбнулась она, – это, пожалуй, самый ценный навык, который я когда-либо получала.
А за окном темнело, и в этом темнеющем небе уже не было ничего угрожающего. Там были просто звезды. И обещание нового, спокойного утра.
Шарлотка
Валерия Гергель считала, что ее жизнь напоминает изысканную фарфоровую чашку – тонкую, звенящую, безупречно расписанную нежными розочками. Таким был ее дом на тихой улице с говорящим названием Тихий переулок. Таким был ее брак с Леонидом. Таким было и ее лицо по утрам в зеркале – безупречно ухоженное, с налетом легкой грусти, как у героинь старых романов, которые она так любила.
Леонид был не мужем, а воплощением женской мечты. Красивый, как итальянский тенор с открытки, успешный архитектор, чьи руки пахли дорогим мылом и деревом. Он никогда не повышал голос. Не спорил. Не возражал. Он был монументом спокойствия и умиротворения. Иногда, в тишине вечера, слушая, как он ровно дышит рядом на диване, читая очередной трактат по архитектуре барокко, Валерия ловила себя на мысли, что живет внутри красивой, но абсолютно беззвучной картины.
Их конфликты, если их можно было так назвать, были столь же изящны и беззвучны, как падение лепестка розы на бархатную траву.
– Дорогой, мне кажется, диван стоит развернуть к окну, – мягко говорила она, глядя на массивный кожаный диван, который она откровенно не выносила. Он был похож на спящего бегемота в гостиной в стиле прованс.
– Конечно, дорогая, – отвечал Леонид, даже не отрываясь от книги. – Как скажешь.
И диван оставался на месте. Через день она повторяла попытку.
– Лео, я вчера видела у Сары такой чудесный диванчик, светленький, в полоску… Может, присмотримся?
– Прекрасная идея, – кивал он, и в его глазах читалась полная поддержка. Но диван-бегемот продолжал невозмутимо лежать в центре комнаты.
Она злилась. Но молчала. Ведь он же такой внимательный, такой согласный! Как можно злиться на человека, который со всем согласен? Она обижалась. Но отшучивалась.
– Наш диван, кажется, пустил корни, – говорила она за завтраком.
– Хорошая древесина, – парировал Леонид с улыбкой. – На века.
И она смеялась, а внутри у нее что-то сжималось в маленький, тугой и очень колючий комочек.
Она боялась. Боялась разрушить эту хрупкую, звенящую идиллию. А вдруг он обидится? Вдруг за этим бесконечным согласием скрывается бездонная пропасть равнодушия? Вдруг он подумает, что она истеричка, вечно чем-то недовольная? И она прятала свое раздражение, свою обиду, свое желание хоть раз по-настоящему поспорить, погорячиться, а потом так же по-настоящему помириться.
Вместо этого внутри накапливалось неудовлетворенность. Немая сцена с диваном повторялась с картинами, которые он вешал без ее участия (абстракция, от которой у нее болела голова), с поездками к его родителям на каждые выходные (она ненавидела эти визиты, потому что его мать постоянно критиковала ее выпечку), с его привычкой оставлять носки на полу в ванной, будто это был перформанс современного искусства под названием «Ожидание носков».
Она стала чувствовать себя актрисой в собственном доме. Ее улыбка стала маской. Ее легкий смех – декорацией. Леонид жил не с ней, а с этой маской – идеальной, улыбчивой, никогда не конфликтующей женой. А настоящая Валерия, та, что могла громко смеяться, спорить до хрипоты о книгах и обожала заводить дома кошек, пряталась глубоко внутри, запертая в страхе «испортить отношения».
Избегая конфликта, они потеряли контакт. Их брак стал тихим, вежливым и очень одиноким местом.
Все изменилось в дождливый четверг, когда Элизабет решила испечь шарлотку. Это был ее семейный рецепт, панацея от всех бед. Пахло корицей, детством и абсолютным счастьем. Она ставила форму в духовку, предвкушая, как Леонид, наконец, оценит ее кулинарный талант (обычно он ел ее десерты с вежливым «вкусно, дорогая», что звучало как приговор).
И тут зазвонил телефон. Звонила мать Леонида, Лидия. Голос у нее был звонкий, пронзительный, как удар скальпеля по нервам.
– Валерия, милая, мы с отцом заедем к вам через час. Приготовь, пожалуйста, тот свой… яблочный пирог. Тот, что с комками муки, помнишь?
Валерия сжала телефон так, что пальцы побелели.
– Конечно, Лидия, – сказала она своим самым сахарным, «масочным» голосом. – Как раз в духовке.
Она положила трубку и глубоко вздохнула. Комки муки. Это было сказано с такой легкой, язвительной насмешкой. Она посмотрела на идеальную, золотистую шарлотку и вдруг почувствовала приступ ярости. Ярости на свекровь, на себя, на этот вечно кивающий диван, на носки в ванной, на всю свою бесконечно вежливую, беззвучную жизнь.
Дверь открылась. Вошел Леонид, стряхивая с пальто капли дождя. Он выглядел как живая реклама дорогого виски – уверенный, спокойный, не промокший ни капли.
– Привет, дорогой, – сказала Валерия, и голос ее дрогнул. – Твои родители едут.
– Отлично, – улыбнулся он. – Мама любит твою выпечку.
И тут внутри Валерии что-то щелкнуло. Возможно, это была последняя соломинка, сломавшая хребет верблюду, который слишком долго таскал на себе тяжесть невысказанных обид.
– Нет, Леонид, – сказала она, и ее голос прозвучал непривычно тихо, но с такой металлической ноткой, что он поднял на нее глаза. – Твоя мама не любит мою выпечку. Твоя мама терпеть не может меня, и моя выпечка – это просто удобный повод лишний раз ткнуть меня носом в мои мнимые недостатки. И знаешь что? Меня это бесит.
Она произнесла это. Просто произнесла. И мир не рухнул. Стены не треснули. Фарфоровая чашка не разбилась.
Леонид замер с пальто в руках. Он смотрел на нее так, будто увидел привидение. Привидение, которое вдруг заговорило матерными словами.
– Валерия… дорогая… Я уверен, ты не так поняла…
– Я все поняла абсолютно правильно! – перебила она, и ее прорвало. Все те маленькие, колючие комочки, которые копились годами, вырвались наружу единым селевым потоком. – И меня бесит не только твоя мама! Меня бесит этот диван! Эти твои уродливые картины! Эти вечные поездки к твоим родителям! Твои носки в ванной! И больше всего меня бесит то, что ты вечно со мной соглашаешься, а потом делаешь по-своему! Ты живешь с какой-то своей версией меня, удобной и безгласной, а я здесь, понимаешь? Я! Со своими чувствами, которые ты, кажется, боишься признать!
Она закончила, тяжело дыша. В кухне пахло горелым. Шарлотка. Она забыла про шарлотку.
Леонид стоял, все так же держа в руках пальто. Его лицо было бледным. Он молчал так долго, что Валерия почувствовала, как страх снова подползает к горлу. Вот оно. Сейчас он развернется и уйдет. Скажет, что она истеричка. Что он не выносит сцен.
Но вместо этого он медленно повесил пальто на вешалку, подошел к духовке, надел прихватку и вынул подгоревшую шарлотку. Поставил ее на решетку. Потом повернулся к ней.
– Хорошо, – сказал он тихо. – Давай поговорим. Но сначала выбросим этот пирог. И купим новый диван.
Валерия смотрела на него, не веря своим ушам.
– Что?
– Я сказал, давай купим новый диван. Тот, светленький, в полоску. Я его с первого раза услышал. Просто… мне казалось, это неважно. Тебе виднее.
В его глазах не было ни страха, ни раздражения. Было… понимание. И какая-то странная, новая для него уязвимость.
– Ты… не уходишь? – прошептала она.
– Из-за дивана? – он почти улыбнулся. – Нет. Я уйду, только если ты запретишь мне есть ту шарлотку, что сейчас на решетке. Она выглядит смертельно опасной.
И Валерия рассмеялась. Это был не привычный, легкий, декоративный ее смех. Это был громкий, почти истеричный, счастливый хохот, смешанный со слезами облегчения.
В тот вечер родители Леонида так и не приехали – он сам перезвонил матери и сказал, что у них чрезвычайная ситуация с выпечкой. Они сидели на кухне, пили вино, выскабливали горелую шарлотку и говорили. Говорили обо всем. О носках. О картинах. О чувствах. Это был первый по-настоящему честный разговор за все годы их брака.
Он не был угрозой их отношениям. Он был проверкой на прочность. И их хрупкая, фарфоровая связь не разбилась. Она стала другой – более живой, настоящей, прочной, как хороший дубовый стол, на котором остаются царапины, но который служит верой и правдой долгие годы.
Честный разговор оказался началом их настоящего, шумного, полного смеха и споров, но такого живого общего пространства. И Валерия поняла простую истину: если кто-то уходит после твоих честных слов, значит, он уходил не из-за слов, а от тебя настоящей. А тот, кто остается, чтобы выскребать с тобой горелую шарлотку и слушать про твою ненависть к носкам, – тот остается навсегда.
…Прошло шесть месяцев. В гостиной стоял чудесный диван в голубую и белую полоску, на котором вальяжно растянулся пушистый рыжий кот по кличке Пиночет, подобранный Валерией в приюте. На стене висел большой постер с двумя маленькими лодочками, обнимающими друг друга вёслами. Носки Леонида аккуратно лежали в корзине для белья.
Как-то вечером, гладя кота за ухом, Валерия спросила:
– Лео, а ты никогда не боялся, что тот наш разговор все разрушит?
Леонид отложил книгу (это был новый детектив про агентство «Архивная правда», который она ему посоветовала).
– Боялся, – признался он. – Но не разрушения. Я боялся, что ты никогда не заговоришь. И мы так и будем жить в этой… красивой тишине. Пока один из нас не сойдет с ума. Я предпочитаю твой смех. Даже если он из-за моих носков.
Она улыбнулась и прижалась к нему. Ее жизнь больше не была фарфоровой чашкой. Она стала прочным, удобным, немного потертым глиняным горшком, в котором росло настоящее, живое, пахнущее полем и дождем счастье. И это было в миллион раз лучше.
Клетчатая рубашка
Дорога к счастью была написана светом и ветром, и случилась она в тот день, когда город, устав от серости, вдруг решил распахнуть все свои окна навстречу майскому солнцу. Алёна стояла на краю блошиного рынка, чувствуя себя немного не в своей тарелке. Её окружали призраки чужого прошлого: фарфоровые слоники с печальными глазами, потёртые кожаные переплёты книг, чьи страницы давно выцвели, и стопки старых журналов, пахнущие пылью и временем. Она пришла сюда за чем-то особенным, за какой-нибудь безделушкой, которая могла бы вдохнуть в её новую, ещё пахнущую свежей краской квартиру каплю души. Но душа, как выяснилось, ждала её совершенно в другом месте.
Она заметила мужчину сначала как пятно спокойствия в этом шумном муравейнике. Он стоял у лотка со старыми пластинками, держа в руках потёртый винил, и что-то тихо объяснял продавцу, седому мужчине в очках с толстыми стёклами. Алёна не расслышала слов, но его голос, низкий и тёплый, показался ей физически осязаемым, словно луч солнца, в котором танцевали пылинки.
Потом он обернулся, и их взгляды встретились. У него были глаза цвета спелого гречишного мёда, и в них читалась какая-то детская, незамутнённая серьёзность. Он улыбнулся, и Алёна почувствовала, как что-то внутри неё сдвинулось с места, заставив сердце сделать непредусмотренный ритмом жизни перебой.
– Вы тоже любите Бальмонта? – вдруг спросил он, указывая подбородком на книгу в её руках. Это был старый томик, который она машинально подняла с соседнего прилавка.
Алёна смутилась. Она не то чтобы не любила Бальмонта, просто её отношения с поэзией были ровными, без экзальтации. Стихи были для неё как красивые открытки – приятно получить, поставить на полку и иногда пересматривать.
– Скорее, уважаю, – честно ответила она, и её собственный голос прозвучал для неё странно звонко.
– А я обожаю, – просто сказал он. – Меня зовут Максим.
Так началось их «случайное» свидание, которое на поверку оказалось самым неслучайным событием в жизни Алёны. Они пили кофе в крошечной кофейне за углом, и он говорил. Говорил о серебряном веке, о фильмах Тарковского, о том, как в детстве собирал ромашки на даче и сплетал из них неуклюжие венки. Он был похож на раскрытую книгу, где каждая строчка была искренней и лишённой всякого пафоса. Алёна же, обычно сдержанная и немного ироничная, ловила себя на том, что просто слушает, упиваясь звуком его голоса и глядя, как солнечные зайчики играют в его карих глазах.
Она была смешной и смелой. В этом он не ошибся. Когда внезапно хлынул дождь, она не побежала искать укрытие, а запрокинула голову и засмеялась, ловя капли ртом. На ней была клетчатая рубашка, слишком большая для её хрупких плеч, из-под которой виднелись тонкие ключицы. Она казалась существом с другой планеты, где не боятся промочить волосы и говорить то, что думаешь.
А когда он проводил её до подъезда и, не в силах уйти, стоял, переминаясь с ноги на ногу, она сама подошла ближе, встала на цыпочки и поцеловала его. Это был нежный, робкий поцелуй, полный понимания и обещания. Он пах дождём, зелёным яблоком её губной помады и какой-то безудержной свободой.
– Ты как умелая, – выдохнул он, потеряв дар речи.
– Я умелая, – улыбнулась она в ответ, и её глаза блестели, как мокрая мостовая после грозы. – Во всём.
Потом были недели, похожие на кадры из старого доброго кино. Он дарил ей букеты полевых ромашек, которые стоили копейки, но в его руках казались дороже самых изысканных роз. Они гуляли по ночному городу, и он читал ей стихи, а она, к своему удивлению, начала их понимать, чувствовать кожей. Он водил её в артхаусные кинотеатры, и она, привыкшая к голливудским блокбастерам, впервые не заснула на сложном европейском фильме, а потом всю ночь спорила с ним о символизме последней сцены.
Он привёл её домой, в уютную квартиру, где пахло яблочным пирогом и добротой. Его мать, Валентина Ивановна, встретила их с привычной, отточенной годами улыбкой гостеприимства. Но Алёна, чуткая, как барометр, сразу уловила под ней холодок. За чаем с пирогом разговор был лёгким и непринуждённым. Алёна шутила, рассказывала забавные истории из жизни, и Максим смотрел на неё с обожанием, которое невозможно было скрыть.
Но когда она Максим ушел на кухню за вторым чайником, Валентина Ивановна подошла к Алёне, поправлявшей причёску у зеркала в прихожей.
– Милая, а ты не подскажешь, – голос её был сладким, как сироп, но глаза оставались непроницаемыми, – Максим-то мой… он тебе, конечно, ничего не говорил о своих планах? О карьере? Он у нас талантливый, перспективный. Ему ещё учиться и учиться. И… – она сделала паузу, многозначительно оглядев простую рубашку Алёны и её лицо без следов дорогой косметики, – ему всего двадцать два. Вся жизнь впереди. И пока она, знаешь ли, не обустроена.
Алёна поняла. Поняла без единого прямого слова. «Ранняя беременность, дети… Не для моего сына!» – кричало всё в этом взгляде, в этой подобранной интонации. Она просто кивнула, чувствуя, как по её спине пробежал холодок.
– Он многое мне рассказывает, – ровно сказала Алёна. – И о планах в том числе.
Валентина Ивановна фальшиво улыбнулась и вернулась в гостиную. А Алёна ещё минуту стояла у зеркала, глядя на своё отражение и пытаясь понять, что же в ней такого «ненашего». Она была из простой семьи, сама зарабатывала на жизнь с восемнадцати лет, не имела диплома престижного вуза и не собиралась его получать. Её мир был миром действий, а не громких слов и далёких планов. И в этом мире не было места для сына Валентины Ивановны.
Она ушла в тот вечер рано, сославшись на усталость. Максим не понимал, что случилось. Он звонил, писал сообщения, но Алёна отвечала скупо и холодно. Она решила, что это лучший выход – отпустить его, пока он не стал для неё тем единственным, без кого нельзя дышать. Она думала, что защищает его от себя, от своего «ненашего» мира. Но сердце, это глупое и неподвластное логике устройство, болело так, как никогда прежде.
…Прошло два года. Два долгих, размеренных года. Алёна сменила работу, её карьера в дизайнерском агентстве пошла вверх. Она научилась носить дорогие костюмы, говорить на нужном языке с нужными людьми и скрывать свои истинные чувства за маской деловой женщины. В её жизни появлялись мужчины – успешные, состоявшиеся. Один из них, Артём, был идеалом с точки зрения любой матери. Врач-хирург с блестящим будущим, владелец квартиры в престижном районе, машины, дачи. Он был ровен, спокоен и… безразличен к поэзии.
Именно с ним Алёна сняла двухкомнатную квартиру, когда её съёмное жильё внезапно продали. Это было практичное решение. Артём был рад сэкономить, Алёна – не остаться на улице. Их отношения были удобными, как пара дизайнерских тапочек. Никаких бурь, никаких стихов под луной, никаких букетов ромашек. Артём дарил розы. Красные, длинностебельные, безупречные. Они стояли в вазе и напоминали Алёне искусственные цветы.
Они планировали свадьбу на лето. Артём внёс её в свой ежедневник как одно из важных, но не срочных дел. В гости к ним иногда приходили его родители – респектабельные, немного чопорные люди. Они осматривали квартиру одобряющим взглядом, оценивая, как налажен быт их сына.
– Очень уютно, – говорила мать Артёма, Людмила Петровна, поправляя идеально лежащую прядь седых волос. – Всё практично, ничего лишнего. Алёна у нас молодец, хозяйка.
Алёна улыбалась и подавала чай в её любимом сервизе, чувствуя себя актрисой в чужой пьесе. Однажды, когда она вышла из кухни, то застала конец тихого разговора в гостиной. Людмила Петровна, не видя её, шептала сыну:
– Умная девушка, спору нет. Пробивная, самостоятельная. Совсем не наша, конечно, по духу, но… для жизни, пожалуй, сгодится. Главное, чтобы не тянула тебя вниз.
«Умная. Совсем не наша». Эти слова отозвались в Алёне давней, незаживающей раной. Она снова почувствовала себя той девочкой в клетчатой рубашке на пороге чужого, правильного мира. Она поняла, что за эти два года не стала своей. Она просто надела новый костюм, но под ним всё так же билось «не наше» сердце.
С Артёмом они расстались мирно, почти по-деловому. Он пожал ей руку и пожелал удачи. Алёна в тот вечер выбросила в мусорное ведро завядшие розы и впервые за долгое время позволила себе заплакать. Но слёзы были не о нём. Они были о себе, о той Алёне, которая куда-то подевалась, променяв свою клетчатую рубашку на деловой костюм.
Она снова стала жить одна. Работа поглощала всё её время, но по вечерам, возвращаясь в пустую квартиру, она включала старые, ещё студенческие плейлисты и смотрела в окно на огни города. Иногда ей казалось, что она видит в толпе его – Максима. Но это всегда оказывался кто-то другой.
Однажды её агентство получило заказ на разработку концепции для новой литературной премии. Алёну, как одного из ведущих дизайнеров, отправили на переговоры в фонд, который эту премию учреждал. Офис фонда находился в старом, отреставрированном особняке в центре города. Поднимаясь по мраморной лестнице, она чувствовала лёгкое волнение, которое списывала на важность проекта.
Её провели в просторный кабинет с высокими потолками и панорамными окнами. За рабочим столом сидел мужчина, склонившийся над какими-то бумагами. Он поднял голову, чтобы поприветствовать её, и Алёна замерла.
Это был Максим. Но не тот юноша с горящими глазами и букетом ромашек. Перед ней был мужчина. Возмужавший, уверенный в себе, с той же самой серьёзностью во взгляде, но теперь подкреплённой жизненным опытом. На нём был изящно скроенный костюм, но Алёна до боли ясно представила, как он выглядит в простой клетчатой рубашке.
– Алёна? – его голос прозвучал так, будто всё это время он ждал именно этого момента.
– Максим, – выдохнула она, чувствуя, как у неё подкашиваются ноги.



