Читать книгу Горькая рябина (роман) (Василий Дмитриевич Оглоблин) онлайн бесплатно на Bookz
Горькая рябина (роман)
Горькая рябина (роман)
Оценить:

4

Полная версия:

Горькая рябина (роман)

Василий Оглоблин

Горькая рябина (роман)

Если имею дар пророчества, я знаю

все тайны, и имею всякое познание и всю

веру, так что могу и горы переставлять,

а не имею любви, то я ничто.

Любовь долготерпит, милосердствует,

любовь не завидует, любовь не превозносится,

не гордится, не бепчинствует, не ищет

своего, не раздражается, не мыслит зла,

не радуется неправде, а сорадуется истине,

все покрывает, всему верит, всего

надеется, все переносит.

А теперь пребывают сии три: вера,

надежда, любовь, но любовь из них больше.


Первое послание к коринфянам

святого апостола Павла.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава

I


С тех пор, как в угловой, самой просторной и светлой комнате их большой и старой, построенной еще покойным дедом Олесем хаты, давно, до Германской войны, поселился он – для Марины наступали тревожные, отравленные постоянным страхом дни и ночи. Страх, слепой, животный, разьедающий душу как соль разъедает снег, поселился не только в ней самой, в ее душе и сердце, но и во всех окружающих ее предметах. Она боялась темными ночами зажечь лампу, стоявшую на столе, боялась, кашлянуть, повернуться с боку на бок, чтобы не скрипнула старая, тоже еще дедовская березовая кровать, боялась не обронить во сне в пустоту светлицы какой- нибудь неосторожный звук. Страх как липкий осенний тенетник льнул к ее телу и заставлял страдать.

Марине в Ильин день, когда ночь длинна, и вода холодна исполнилось девятнадцать лет. Беспечальная юность, когда каждый день был светлым праздником уже проходила и наступала пора серьезного и вдумчивого взгляда на жизнь и осмысления всего происходящего вокруг. Марина знала, что она была очень красивой девушкой, что в школе, которую она окончила год назад, в ее классе в нее были влюблены все ее одноклассники. В нее был безумно влюблен и молодой учитель русского языка и литературы, только что окончивший нежинский пединститут. Марина уже формирующимся в ее душе женским чутьем угадывала эту любовь к ней учителя постоянно, и когда он краснел, спрашивая ее и робко опускал взгляд, не смея взглянуть ей в глаза, и когда смущался и терял слова если они нечаянно оставались вдвоем по пути в школу, он жил через дом от Марины на квартире у одиноких старичков. И действительно она была неотразимо привлекательной и красивой, как только что расцветшая майская роза. Высокая, стройная как молодая рябинка, с длинной ниже пояса косой палево-золотистых волос, с большими блестящими черными глазами и пушистыми, красиво изогнутыми ресницами она словно излучала вокруг себя сияние, словно и головка и все ее легкое, молодое и сильное тело было залито потоками утреннего солнечного света, а грудной бархатный голос хотелось слушать и слушать как дивную музыку.

Но серьезнее всех и сильнее всех любил Марину ее одноклассник и их сосед Коля Радченко. Все детство их прошло вместе. Они вместе или в школу и из школы, вместе ходили купаться и загорать на тихую и задумчивую речку Хорол, вместе вечерами учили уроки, а когда подросли и стали уже юношей и девушкой то частенько ходили в кино и на спектакли заезжих артистов. Коля после окончания школы поступил в военное училище в Харькове и перед самой войной в мае побывал в отпуске. Каким изумительно ярким и благоуханным был минувший май, как пышно и богато расцвела их мягкая южная природа, какими ясными и тихими были вечерние зорьки и изумрудно-зелеными, и росистыми утренние, и как самозабвенно заливались на них соловьи. Они, с Колей два раза сходили в кино и проплавали один раз всю короткую июньскую ночь на залитой лунным светом протоке на утлой и щелястой плоскодонке. Но сердце Марины все это время было холодным, немым и равнодушным и на все пылкие любовные порывы Коли, не отозвалось ни одним звуком. В середине июня, за неделю до начала войны она проводила Колю в Харьков. Прощаясь на вокзале у ступенек вагона, он хотел поцеловать ее на прощание, но она резко отдернула свои губы и поцелуй пришелся в мочку уха. Коля, правда, рассмеялся, но Марина видела, каким печальным и мрачным стало его лицо и смех тот был сквозь слезы. Проводила и тут же забыла. Не было в ее сердие ничего к этому низкорослому, узкоплечему и курносому парню. К тому же нем могла Марина забыть, как не любили его в школе за его заносчивость, высокомерие и предательство товарищей. Набедокурят ребята что-нибудь и Коля обязательно, чтобы выгородить себя нашепчет директору, ребята наказаны, а он ходит, ухмыляется и хихикает.

А тут и война началась и все полетело в тар-тарары. А вскоре их тихий городок был захвачен фашистами и наступили страшные дни и ночи вражеской оккупации с бредущими по улицам бесконечными колоннами пленных красноармейцев, худых, изможденных, еле-еле передвигающих ноги по пухлой уличной пыли, с болтающимися на виселице в центре городка какими-то обезображенными и почерневшими парнями, девушками и седобородыми стариками, с темными жуткими ночами и хмурыми короткими днями. Марина замкнулась, ушла в себя, не выходила из хаты, даже не открывала ставни на окнах своей светлицы. А мать, ежедневно, приходя с рынка, приносила одну весть страшнее другой: на территории кирпичного завода, который был совсем рядом, немцы оборудовали лагерь военнопленных и какдую ночь там расстреливают евреев, политруков и комиссаров. Марина по ночам стала прислушиваться, сжавшись в комок, и явственно слышала длинные пулеметные очереди и ей чудилось даже, что она слышит крики и стоны расстреливаемых. А вскоре появился в угловой комнате он. И в душе у Марины поселились страх и отчаяние. Марина люто возненавидела свою красоту, стала испытывать физическое отвращение к своей фигуре, своей легкой воздушной походке, ненавидела свои блестящие как кипящая смола глаза, свои пушистые ресницы, свои длинные стройные ноги, свою тонкую осиную талию. Ей несколько раз даже приходила мысль отрезать свою богатую косу. А теперь к этому отвращению к своей красоте, которая может погубить ее добавился еще и этот противный животный страх, когда появляется пустота под ложечкой и холод расползается по груди. Она задыхалась бессонными ночами, прислушиваясь к каждому звуку и ждала: вот-вот окроется дверь ее светлицы и войдет он. Что должно было произойти дальше – она боялась назвать человеческими словами, но это было что-то отвратительное и дакое. Одна мысль билась в мозгу как осенняя муха:

"Я погибла…"

Глава II


В хате послышались быстрые твердые шаги, и Марина съежилась, затаила дыхание. Но шаги удалились. Скрипнула входная дверь и все затихло. Марина спрыгнула с кровати, кинулась к окну и, прячась за косяк, выглянула. Из калитки вышел высокий стройный человек в плаще реглан и в фуражке с высокой тульей и быстрыми легкими шагами прямой походкой стал удаляться по пустынной улице. В горенку заглянула мать.

– Как ты тут, доченька?

– Ой, мамочка, умру от страха.

– А он, доченька, и совсем не страшный. Такой обходительный, ласковый со мной. Уходя щелкнул каблуками и руку мне поцеловал.

– Ой, мама, то поцелуй Иуды. Страшный то поцелуй.

– Может быть ты все преувеличиваешь, у страха глаза велики. Разговаривал вчера со мной, как он учился в Боннском университете, думал посвятить свою жизнь науке, да война перепутала все его карты: мобилизовали, напялили офицерский мундир и послали в Россию. А я, говорит, и пистолета-то держать в руках не умею и не убил в своей жизни даже комара. По-доброму так разговаривал будто с матерью и глаза совсем не злые, а добрые добрые и голубые, голубые как небушко весеннее.

– Ой, мама, как ты не поймешь, ведь он же фашист, а фашисты приносят людям только зло и не приносят добра. Это же бандиты. Я у Хемингуэя читала, что фашизм – это хорошо организованный бандитизм.

– Не знаю, не знаю, доченька, только он мне еще не сделал зла. И не может быть, чтобы весь народ, вся страна были фашистами. Есть же среди них и не фашисты.

– Есть, наверное, – нахмурила брови Марина, но не фашисты не сидят по глубоким тылам, не служат в орсткомендатурах, а гниют и кормят вшей в окопах под Москвой и гибнут ежедневно тысячами, а он спит в чужой мягкой постели, по полчаса бреется, фыркает умываясь, душится дорогим парижским одеколоном, чистит и подпиливает пилочкой холеные ногти, сама же рассказывала мне, и он не фашист? Нет, мамочка, фашист он чистокровный и добра от него не жди, не дождешься.

– Пока, доченька, зла он не сделал.

– Не сделал, то сделает. Фашист он и есть фашист. Что он говорил о положении на фронте?

–Ой, доченька, худо наше дело. Говорит, что немцы уже на окраинах Москвы и скоро войне капут. Скоро будет парад на Красной площади. Уже парадная форма подвезена, и Гитлер вот-вот приедет в Москву принимать парад.

Марина тяжело вздохнула.

– Неужели все так легко и просто: была Россия, великая страна и вдруг нет ее. Какой-то Гитлер будет принимать парад в Москве?

– Не знаю, доченька, не знаю, только он так вчера сказывал. А тебе, доченька, объявляться надо, неровен час заглянет в светлицу, из любопытства, из чувства безопасности заглянет. Что тогда? Выходи нынче же. Скажу в Гадяче гостила у тетки, сестры моей. Авось все и устроится. Говорю тебе, не зверь же он.

– Он, риднесенька моя ненечко, и навищо ты породила мене на билый свит такой гарной та й вродливой, погибла я, ненечко, – Марина уронила на грудь матери голову и залилась слезами, переходя на украинську мову, хотя в семье всегда говорили по-русски, на нежном и певучем языке многострадального украинского народа, языке скорбных народных дум и преданий легче было излить Марине всю свою глубокую печаль, свое отчаяние, свою боль и страх.

– Ну, годи, годи, моя горлинко, Бог не выдаст- свинья не съест. Успокойся, вытри свои слезыньки, воны очи твои тушат. Якось будэ. И не одна ты, я з тобою.

И весь этот короткий день конца октября прошел в тягостном ожидании неотвратимости чего-то страшного и непоправимого, в предчувствии большой беды. К вечеру небо заволокли зловеще черные тучи и начал накрапывать нудный осенний дождь, расходясь все сильнее и сильнее. И когда за трубой кирпичного завода, за одиноким столетним осокорем нырнуло в затуманенную наволоку усталое, уже по-зимнему маленькое и подслеповатое солнце под окнами хаты затрещал мотоцикл и из коляски выпрыгнул он. Марина сникшая, как в воду окунутая села в красный угол, под образа, подложила в колени книгу и устремила вопрошающий взгляд на дверь, когда вошел он, высокий, прямой, элегантный, улыбающийся.

– О! У нас такая очаровательная гостья! – воскликнул он, весь сияя улыбкой и целуя руку матери. – Откуда, Екатерина Павловна, к нам занесло этот ароматный цветок?

– Это, господин офицер, не гостья, а молодая хозяйка, моя доченька, приехала сегодня из Гадяча, гостила у своей тетки, моей младшей сестры.

– О, это прекрасно! Я обожаю и боготворю прелестных молоденьких хозяек. Украинская мадмуазель – верх совершенства. Вы прекраснее нашей знаменитой кинозвезды, самой красивой женщины Германии Марике Рёкк. Правда, она к великому сожалению, не немка, а венгерка. Да, да, вы очаровательнее Марике Рёкк. Как это у Пушкина: "Да здравствуют нежные девы и юные жены, любившие нас!.."

Мать смутилась и растерялась.

– Но наша Мариночка еще не юная жена, она пока невеста, она обручена.

– Мама! – умоляюще посмотрела на мать Марина, вспыхнув как маков цвет.

– Господин офицер должен знать все.

– Да, да, у нас друг от друга не должно быть тайн. Маленьких безобидных тайн. Кто же он, этот счастливчик? Кто будет обладать таким сокровищем, таким несметным богатством?

– А сосед наш, Коля Радченко, ее одноклассник и друг детства.

– Сверстник? Это очень интересно. Обычно муж должен быть старше своей жены лет на пять-шесть, жизненный опыт, некоторое состояние. Ну и прочее А, впрочем, у каждого народа свои обычаи, свои традиции. Где же он, этот Рябченко?

– Радченко, господин офицер.

– Да, да. Извините. Радченко. Где он?

– Учится в Харькове, в университете. Скоро приедет на каникулы.

– Он еще ученик? Студент? Какой же из ученика жених, Екатерина Павловна? И потом, сейчас идет война и каникулы у всех бессрочные. Все отражают вражескую агрессию, все сражаются за свое Отечество. Так, кажется, у вас говорят?

– Да, так, – твердо сказала Марина и впервые посмотрела прямо в глаза немца. Лицо его улыбалось.

– Не смущайте меня, мадмуазель Марина, – ваши черные очи бросают меня в жар. Рад познакомиться. Оберлейтенант великой немецкой армии Вилли фон Вайс к вашим услугам. Рад быть вашим покорным слугой.

И звонко щелкнув каблуками лакированных сапог, низко уронил красивую белокурую голову.

– Вашу ручку.

Марина протянула свою руку. Он изогнулся и звонко поцеловал ее. И остановившись на пороге своей комнаты, произнес как-то загадочно:

– Рад-чен-ко. Ни-ко-лай Радченко. Какая благозвучная фамилия. Думаю, что мы с вами, мадемуазель Марина, будем хорошими друзьями. А теперь, прошу прощения, я удалюсь к себе. Дела, дела. Даже в часы отдыха.

Быстро стемнело. Город погрузился в мрак и глухую непроницаемую тишину. Только черное небо там, где был кирпичный завод полыхало огромным заревом. Под окнами хаты как маятник, туда-сюда, туда-сюда замаячил высокий сутулый немец в насунутой на брови каске, с сигаретой во рту и автоматом на груди. И Марине слышно было, как вздрагивала земля под его тяжелыми шагами.

Глава III


Николай Радченко проснулся от холода. Все его исхудавшее толее тело стрясала дрожь. Зубы выбивали чечетку.

– Черт подери, – выругался он, ощупывая вокруг себя глинобитный пол сарая, превратившийся в жидкий клейкий студень, – дождь лупит.

Крыша гудела и вздрагивала под ударами ливня, сотрясалась под порывами ветра. Сверху капали крупные частые капли холодного октябрьского дождя. Николай лежал в луже, образовавшейся во вмятине пола. Он осторожно, чтобы не потревожить спящих товарищей выполз из лужи, отыскал наощупь сухое место, стянул с себя прилипшую к телу гимнастерку, выжал ее и опять натянул на себя. По телу пробежал озноб. Похлопав себя по плечам скрещенными руками, согревая тело, он проделал то же самое с брюками, растер окоченевшие ноги. С сожалением и бессильной злобой вспомнил свои новенькие яловые сапоги, которые стянул с его ног пьяный полицай в первый же день плена, с тех пор он топчет землю босиком. Непроницаемый мрак сарая изредка вспарывался проникавшимив в цели острыми лучами шаривших темноту прожекторов с угловых сторожевых вышек, после чего становилось еще темнее. Со всех сторон его окружало хриплое дыхание спящих людей, храп, бредовые вскрики и стоны раненых и Николаю казалось, что тьма шевелится и наползает на него. Дождь не прекращался. Николай сжался в комок, уронил в колени голову и стал ждать подъема и нового дня в этом страшном лагере, где каждую ночь в кирпичных сараях умирало несколько сотен человек, иногда, говорят, и больше тысячи. На пустыре за сараями растут и растут длинные бугры свежей копани, похожие на только что заложенные силосом ямы.

Война обрушилась на его голову как снег в жаркий летний день, будто дикий кошмарный сон приснился. На второй день войны им, курсантам, прицепили пили в петлицы по кубарю, присвоили звание младших лейтенантов и откомандировали в части на фронт, который накатывался с запада огненным валом. Он даже не добрался до своей дивизии, даже ни взвода, ни оружия не успел получить, даже ни разу не выстрелил по врагу и вот – в плену. Как мышь в мышеловке. Загнали как стадо баранов в кашару в загородку за колючую проволоку на территории бывшего кирпичного завода в огромные щелястые сараи с глинобитными полами, поставили на четырех угловых ках охранников с пулеметами и гноят заживо сотни тысяч. И гуляет, гуляет смерть вместе со сквозняками по сараям, и таскает, таскает каждое утро специальная команда скоченевшие трупы, и растут, растут бурты на пустыpe. Поговаривают, что уже свыше сорока пяти тысяч закопано там, в траншеях.

Самое страшное, потрясающее в том, что случилось с Николаем Радченко и сотнями тысяч, миллионами его товарищей, оказавшихся в плену у немцев, было то, что человек вдруг перестал быть человеком, а был превращен в совершенно бесправного ходячего, двигающегося робота, беспрекословно и автоматически выполняющего все команды своего палача и истязателя с густой и волнистой бородой до пояса, начальника лагерной полиции, месяц назад командововшего дивизией Красной армии. И ни Николай Радченко, ни его товарищи, гибнувшие ежедневно тысячами в Хорольском лагере и сотнях, тысячах подобных лагерей не знали, что они преданы отцом народов с именем которого они бросались в атаки и умирали, не знали, что еще шестнадцатого августа Сталиным был подписан приказ номер 270, в котором все военнопленные, четыре с половиной миллиона человек объявлялись предателями родины и изменниками, были никем и ничем не защищены и отданы на полное уничтожение врагу. Такого история человечества еще не знала. И среди этих преданных миллионов русских людей был, и родной сын Сталина Яков Джугашвилли – офицер-артиллерист.

До Николая донесся знакомый с раннего детства щекочущий и приятный запах кизячного дымка, напомнивший о тепле родной хаты.

"Боже мой! – встрепенувшись подумал он, – ведь вот так умру здесь от холода и голода в родном городе, в пятистах шагах от родной хаты, и никто никогда не узнает, что на пустыре за кирпичным заводом окончил я свой земной путь на двадцатом году жизни. И как оказывается все просто и страшно. Недавно казалось, что впереди у тебя целая вечность, ты молод, бодр, здоров, что умирает кто-то слабый и древний, что тебя это не касается, ты можешь задирать нос, смотреть свысока на окружающих, а на поверку оказалось, что человек хрупок и беззащитен как богемское стекло, стоит прикоснуться чем-то твердым или уронить – и разбился вдребезги, остались одни осколки, и никак и ничем и никогда их уже не склеить…"

И Николаю от этих мыслей стало не по себе.

"И ни мать, ни отец, ни друзья, ни Марина никогда не узнают, – думал он с содроганием, – что я, Николай Радченко, девятнадцати с половиной лет от роду забыт в землю на пустыре за кирпичным заводом, где в детстве пас корову Лысуху, смотрел, лежа на спине, на пушистые облачка, медленно пльывущие по голубому небу и думал о красоте и бесконечности жизни на земле"

Николай любил скрытной и нежной любовью свой тихий патриархальный городок, любил его широкие улицы, заросшие спорышом, конским щавелем и его окруженные вишневыми садочками белые хатки, гнездо куриной слепотой, аиста на соломенной крыше их старой клуни, криницу в глубине двора со скрипучим журавлем, любил свою старую дедовскую хату с теплыми зимой и прохладными в июльский зной комнатками. Любил свой небольшой и нарядный сад, в пору весеннего цветения окутанный бело-розовым дымом, и в пору плодоношения, когда ветви яблонь и груш прогибались от обилия плодов, любил в позднюю осеннюю пору, когда сад стоял голым и мокрым, и своим сиротливым видом навевал в детскую и онолескую душу смутную еще грусть о земного, бренности и обреченности. Все это была его скоротечности всего родина. И вот сейчас, сидя на глинобитном холодном полу сарая кирпичного завода, тоже очень памятного ему, он мучительно думал о том, как же так могло случиться, что он в своем родном городе стал пленником, лекит в умирающими от голода и холода тысячами своих товарищей, битком набитом oy вчерашних солдат и командиров непобедимой Красной армии и покорно, обреченно ждет смерти, а совсем рядом, в пятистах шагах от сарая его дом, его мать, Марина, весь его родной город. Он вспомнил, как часто ездил на велосипеде мимо этих кирпичных сараев в Гадяч к своей тетке и когда возвращался, то еще издалека ловил взглядом столетнии осокорь, стоявший посредине кирпичного завода и сердце его ликовало и ноги веселее крутили педали: виден осокорь, значит, я уже дома. И весело проезжал по пухлой дорожной пыли мимо длинных почерневших от времени досчатых сараев, где сушились кирпичи.

Течение невеселых мыслей Николая оборвал натужный дребезжащий скрип широких ворот сарая со скребущими землю осевшими от времени тесинами. И хриплый голос унтер-офицера появившегося в их проеме.

– Ауфштеен! Аллес поверка! Бистро, едрена Кузькина мать!

За воротами, образовав узкий проход, уже стояли полицаи с дубинками и с ухмылкой смотрели в черную дыру сарая, ожидая первых выбежавших, чтобы потешиться и погреть себя, лупцуя бегущих увесистыми дубинами. Эта дикая процедура официально входила в распорядок жизни лагеря. Из ворот как стадо овец из кашары хлынула, толкая друг друга, наступая на ноги и спотыкаясь обезумевшая толпа. Удары дубинками сыпались на головы и спины слева, и справа и каждый норовил попасть в средину, чтобы ударов досталось поменьше. Выбежавшие быстро строились на пустыре на утренною поверку. Перед строем, заложив руки назад, уже расхаживал вразвалочку Борода и кустились полицейские. Контуженный на фронте унтер-офицер флегматично посасывал трубку и закатывая на лоб глаза, часто дергал головой и поводил как гусак кадыкастой длинной шеей.

Радченко пытается спрятать за стоявшим впереди заросшим до глаз рыжей щетиной пленным свои босые, обернутые тряпьем ноги, чтобы не получить от Бороды в очередной раз по зубам, но это ему не удается. Борода уже заметил непорядок и приближался как тигр к добыче.

– Почему босиком? Пропил, сукин сын и ботинки и обмотки?

– Полицай снял сапоги. Яловые.

– Молчать! Яловые? Ты что командир?

– С убитого снял.

– Молчать! Больше снимать не будешь.

Короткий удар. Николай гыкнул широко раскрытым ртом и повалился как с воза сной. Товарищи подхватили его под руки. Но Борода уже шел дальше сверля глазами строй.

Новый день в Хорольском лагере начался.

Глава

IV


Лагерь стоит на поверке долго. С мутного низкого неба сеется и сеется мжичка. Мечется сырой ветер. А из сарая выносят и выносят уже безучастных ко всему мертвых, складывают как дрова в поленницу в западном углу лагеря, там есть выход на пустырь, к траншее, туда уже проторена исклеванная каблуками пятнистая оспяная дорога. Туда по этой дороге смерти с наступлением темноты отнесут и отвезут на тощей кляче запряженной в арбу, этих, уложенных в поленницу, сбросят как собак в траншею и зароют. Днем не хоронят, пустырь как на ладошке виден окрест издалека и то, что происходит в лагере пытаются держать в тайне. Зло и сурово супятся брови, мутнеют взгляды, провожающие жертвы в последний путь. И каждый думает о том, когда наступит его черед. А в том, что этот черед наступит – никто не сомневается и не питает никаких надежд на спасение.

Чудес не бывает.

Борода долго и тупо смотрит на застывшую колонну, подходит к шеренге и сплюнув вонючую немецкую сигарету, бросает в лицо высокому большерукому солдату в обмотках и рваных, с отставшей подошвой ботинках.

– Как стоишь, скотина? Чего чавками ворочаешь? Как на меня смотришь? Я что должен тебе что-то? А? Должник я твой, спрашиваю?

– Никак нет, господин начальник полиции, вы мне ничего не должны, даже понюшки табаку.

– Молчать!

– Не вспрашивайте, то и буду молчать…

Борода, посмотрев на огромные, поросшие рыжей щетиной лапищи солдата сплевывает и идет дальше, презрительно и зло посматривая на строй. Останавливается против высокого по форме затянутого ремнем, еще не утратившего военную выправку лейтенанта, в петлицах его сверкали эмалью два кубаря.

– Отвоевался, лейтенант, сукин сын, предатель родины.

– Пока отвоевался, товарищ генерал, так же, как и вы отвоевались. Но родину не предавал и в лакеи к фашистам не пошел и не пойду.

– Поговори у меня!

– Не трогайте, то и говорить не стану. Не велика охота говорить с вами на пустое брюхо. Приказали бы лучше хоть кипятку солдатам дать.

– Это кто солдаты?

– А все солдаты, – лейтенант повернул голову влево и вправо, оглядывая колонну, – все солдаты кроме продавшихся врагу полицаев.

Кожа на его скуластом лице была нездорово, желто-восковой, иссеченной на висках мелкими и прямыми густо натянутыми как струны морщинами, но на запавших щеках кожа была еще гладкой.

– С кем разговариваешь, подлец?

– С продажным генералом. С подонком.

Борода побагровел, глаза налились кровью, губы задрожали. Он задыхался, словно его душили. Подступив вплотную к лейтенанту, он не размахиваясь, коротким сильным ударом ткнул лейтенанту в зубы. Он даже не пошатнулся, только сплюнул кровяным плевком и выплюнул зуб.

– Не умеете, господин начальник полиции, драться хоть, и борода у вас ниже пупа. Не так бьют.

И не успели подбежать полицейские, как лейтенант сильным натренированным ударом левой руки под ложечку, а правой в скулу бросил Бороду наземь. Среди полицейских произошло замешательство, они кинулись поднимать своего начальника, но он тяжело дышал как выброшенный на горячий песок карась, ползал на четвереньках, но подняться на ноги долго не мог, а стоя на коленях харкал кровью и зубами.

123...7
bannerbanner