Читать книгу Пекарня для дракона (Василиса Яровая) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Пекарня для дракона
Пекарня для дракона
Оценить:

4

Полная версия:

Пекарня для дракона

Я покраснела. Я всегда краснею, когда меня хвалят. Рыжие краснеют сразу и целиком, до ушей, это проклятие.

— В нём чего-то не хватает, — сказала я, чтобы скрыть смущение. — Я всегда так пеку, восемь лет, и всё время чего-то не хватает. Я не знаю чего.

— Огня, — сказали с подоконника.

Мы обе подскочили.

На подоконнике, в открытой форточке, сидела Гортензия. Взъерошенная, сонная, с одним прищуренным глазом.

— Вы чего не спите? — спросила она. — Три часа ночи. Сороки в это время спят. Даже старшие оценщики. А тут пахнет, и пахнет, и пахнет. Я проснулась. Мне снилась Роза, — она перепрыгнула с подоконника на стол, прямо к плетёнке. Посмотрела на неё. — Ей не хватает огня, рыжая. Этот камень — он греет. Но он не горит. Хлеб с тмином, который ты помнишь, печётся в живой печи. С живым огнём. Иначе — не то.

Я молчала.

— Можно? — спросила Гортензия, глядя на корочку.

— Можно.

Она отщипнула кусочек корочки — аккуратно, клювом — и съела. Закрыла глаза. Помолчала.

— Почти. Почти как у Розы. Но не то.

И улетела обратно в форточку.

* * *

Утром пришла Марта.

Я ещё спала — в маленькой комнате на втором этаже, под потолком, где пахло лавандой и старыми книгами, на узкой кровати с латунными шишечками, — когда снизу раздался голос. Громкий, бодрый, такой, какой бывает у людей, которые встают в пять утра и считают это нормальным.

— …и булочки, и чай с чабрецом, и сыр, и я варенье принесла, вишнёвое, — без косточек, Вера, без косточек, не то что эта Лефевр! — а где она? Спит? Ну и пусть спит, бедняжка, — я её в окно видела вчера, белая была как мука, — ох, а это что? Это кто пёк? Это она пекла? Ночью? Ох ты ж господи… Тобиас! Тобиас, иди сюда, понюхай!

Я натянула свитер прямо поверх Вериной ночной рубашки и спустилась.

На кухне стояла полная пожилая женщина. Коса короной, очки на цепочке, фартук в мелкий цветочек. Рядом — тот самый сухонький старичок с лупой на лбу. Оба держали по куску моей плетёнки и жевали с одинаковым выражением на лицах — как будто им показали чудо.

— Здравствуйте, — поздоровалась я.

Женщина обернулась.

Она посмотрела на меня — на мои рыжие волосы, торчащие во все стороны, на свитер поверх ночной рубашки, на босые ноги, — и вдруг глаза у неё стали мокрые. Сразу, как будто кто-то повернул кран.

— Лидочка, — всхлипнула она. — Господи. Лидочка. Вылитая Роза. В молодости. Ну вылитая.

И обняла меня.

Я стояла в её объятиях — тёплых, мягких, пахнущих корицей и чабрецом, — и не знала, что делать с руками. Я не люблю, когда меня обнимают незнакомые люди. Но эта женщина не была незнакомой. Я не помнила её. Но тело помнило. Тело расслабилось само, как тесто, когда его оставляют в покое, и я вдруг уткнулась ей в плечо, как маленькая.

— Ты ко мне каждый день прибегала, — говорила Марта мне в макушку. — Каждый день. За пряником. Ты говорила: «Тётя Марта, дай пряник, а то бабушка не даёт». А Роза давала! Роза тебе всё давала! Ты просто хотела два пряника. Хитрая была. Ох, какая хитрая.

— Марта, — сказала Вера. — Дай ей сесть.

— Да, да. Садись, Лидочка. Садись. Ешь. Ты голодная. Вы обе голодные. Вера, ты опять не ужинала? Она опять не ужинала! Она никогда не ужинает!

— Я ужинала, — сказала Вера. — Лидия меня накормила.

Марта посмотрела на меня. Потом на Веру. Потом снова на меня.

— Накормила? — переспросила она. — Веру? Вечером? Сама?

— Морковкой с сыром, — ответила я.

Марта медленно сняла очки. Протёрла их фартуком. Надела.

— Ну всё, — объявила она торжественно. — Остаётся.

* * *

За завтраком Марта рассказывала.

Я не просила. Марта, как я поняла довольно быстро, в просьбах не нуждалась. Информация из неё лилась, как тесто из перевёрнутой кастрюли: густо, щедро и во все стороны.

Роза Ферн была пекарем. Лучшим на улице — нет, во всём городе, — Марта настаивала, что во всём городе. Её хлеб с тмином покупали даже в королевском дворце, «через подставных лиц, потому что королевский пекарь обижался». Роза была маленькая, рыжая, круглая — «вот как ты», — с громким голосом и тяжёлой рукой. Ругалась так, что слышно было на другом конце улицы. Добрая была — до слёз. Кормила всех. Бездомных, сирот, бродячих собак. Однажды накормила городского стражника, который пришёл её штрафовать за то, что очередь мешает проезду. Стражник ушёл, так и не выписав штрафа, с тремя батонами под мышкой и с крошками на усах.

— А мама? — спросила я.

Марта погрустнела.

— Аннушка была другая. Тихая. Строгая. Считала хорошо. Роза её всё к печи тянула, а Аннушка не хотела. Говорила: «Мама, я не хочу всю жизнь в муке». Хотела учиться. На счетовода, — Марта вздохнула. — Ну и выучилась бы. Если бы не…

Она замолчала.

— Если бы не пожар, — сказала я.

Марта кивнула.

— Расскажите, — попросила я. — Пожалуйста. Мне никто никогда не рассказывал.

Марта посмотрела на Веру. Вера чуть заметно кивнула.

— Ночью было, — сказала Марта. Голос у неё стал тихий, совсем не такой, как раньше. — Поздней осенью. Как сейчас. Я проснулась от того, что светло. Думаю — утро, что ли? А это не утро. Это пекарня горит. Выскочила на улицу в одной рубашке. Тобиас, ты не помнишь, тебя тогда ещё тут не было… Ну вот. Выскочила. Пламя — из окон, из двери, из трубы. До неба. И знаешь, что странно? — она посмотрела на меня. — Синее.

— Синее?

— Синее, — повторила Марта. — Пламя было синее. Как газ. Как… не знаю, как что. Я сорок лет живу рядом с пекарней. Я видела, как Роза печь растапливает, тысячу раз. У неё огонь был всегда — рыжий, тёплый, как она сама. А тут — синий. Холодный. Злой, — Марта помолчала. — Я потом всю жизнь думала: что это было? Никто не знал. Палата приходила, дознаватели приходили. Сказали — неосторожное обращение с огненным объектом. Записали и ушли. А я думаю — не бывает у Розы неосторожного обращения. Не бывает. Она с этой печью сорок лет жила.

Я сидела неподвижно. Внутри у меня что-то сжималось и разжималось, как кулак.

— Аннушка выбежала, — продолжала Марта. — С тобой на руках. В ночной рубашке, босая. А Роза — внизу. В подвале. Кричала. Я слышала. «Уходи, — кричала, — уходи и не возвращайся! Уноси её!» Аннушка стояла посреди улицы, и ты плакала, и тянула руки к пекарне. А потом… — Марта сглотнула. — А потом из пекарни, из двери, выкатился уголёк. Маленький, красный, светящийся. Подкатился к Аннушке, к ногам, и сказал: «Уходи. Я её держу. Я огонь держу. Уходи, пока могу». И Аннушка ушла.

— Уголёк, — сказала я.

— Он держал огонь, — кивнула Марта. — Изнутри. Не давал ему перекинуться на соседние дома. Всю ночь. Мы воду носили, вся улица, — а огонь не перекидывался. Ни на чайную, ни на мастерскую Элиаса, ни на гостиницу. Только пекарня горела. И к утру — погасла. Сама. — Марта вытерла глаза уголком фартука, — Розу нашли в подвале. Внизу, у самого основания печи. Она лежала на полу, а руки у неё были вот так, — Марта сложила ладони чашечкой, — как будто она что-то держала. Что-то маленькое.

— Уголька, — сказала Вера тихо.

— Уголька, — кивнула Марта. — Она его спасала. А он — нас всех. А потом он заснул. Двадцать лет спал. Никто не мог его разбудить. Пекарню заперли. Дария ключ забрала. И вот… — Марта развела руками. — Вчера пошёл дым.

Я долго молчала.

Потом встала.

— Мне нужно туда.

* * *

Днём пекарня выглядела не так страшно. Ставни я открыть не смогла — их заколотили снаружи, давно, гвозди проржавели, — но через щели пробивался свет, и пыль в этом свете плавала золотыми искрами, и было почти красиво.

Я остановилась на пороге цеха. Дальше не пошла.

Печь стояла в дальнем конце. Заслонка — закрыта. Из щели под ней — тонкая полоска красного.

— Эй, — позвала я.

Заслонка не шевельнулась. Но полоска света мигнула.

— Уголёк, — окликнула я.

Заслонка поехала в сторону. Медленно. Со скрежетом. Из устья вырвался свет, жар, и на краю печного свода появилась морда — тупая, чёрная, в светящихся трещинах, с глазами-угольками.

Я вцепилась в косяк двери. Ноги стали ватными. Сердце застучало в горле. Но я не побежала.

Я держалась за косяк и не бежала.

— Пришла, — сказал Уголёк. Не ворчливо, на этот раз. Осторожно. — Не убежала.

— Я стою у двери. Дальше не подойду. Не обижайся.

— Я не обижаюсь, — он помолчал. — Я понимаю. Ты огонь видела. Тогда. Ты маленькая была, но видела. Синий. Он тебя напугал. Он всех напугал.

— Марта рассказала. Про бабушку. Про то, как ты держал огонь.

Уголёк опустил голову.

— Плохо держал, — сказал он глухо. — Розу не удержал.

— Ты удержал улицу.

— Улица не просила, — он поскрёб когтем по кирпичу. — Роза просила. Она сказала: «Уголёк, держи». А я не смог. Я маленький был. Я и сейчас маленький. Малый, — он скривился, — как у вас говорят. Малый огненный элементаль. Тьфу, — из ноздрей у него вырвалось облачко дыма. — Я дракон. Я дракон, понимаешь? Просто не вырос. Я в яйце в эту печь попал. Двести лет назад. Тереза Ферн нашла яйцо где-то, принесла, положила в печь — чтобы грелось. Я и вылупился. Прямо в печи. А печь — она меня держит. Не отпускает. И я в ней не расту. Двести лет — размером с кота. Позор.

Я смотрела на него. Странно — чем дольше он говорил, тем меньше я видела огонь. Я видела… ящерицу. Сердитую, обиженную, одинокую ящерицу, которая двадцать лет просидела в холодной печи и пересчитывала кирпичи.

— Тысяча триста сорок два, — сказала я.

— Что?

— Кирпичей. Ты вчера сказал. Тысяча триста сорок два. Потом тысяча триста сорок один.

— Тысяча триста сорок один, — мрачно подтвердил Уголёк. — Я ночью ещё раз пересчитал. Один выпал. Вон там, справа, у основания. Надо замазать. Иначе будет тяга не та.

Я улыбнулась. Сама не заметила как.

— Ты есть хочешь? — спросила я.

Уголёк поднял голову. Глаза у него вспыхнули — ярко, жадно.

— Хочу. Двадцать лет хочу. Я корочку люблю. Хлебную. С тмином. И корицу. И дерево — берёзовое, сухое, оно сладкое. Дубовое тоже ничего, но горчит, — он помолчал. — Но больше всего — когда пекут. Когда в печи хлеб. Понимаешь? Я от этого живу. Не от дров. Дрова — это так, перекус. Я от хлеба живу. От тепла. От того, что кто-то печёт, и вкладывает в это… — он поискал слово, — себя. Тереза так пекла. Роза так пекла. Я от этого рос. Чуть-чуть, но рос. А двадцать лет никто не пёк — и я заснул.

— А вчера проснулся.

— Вчера проснулся, — согласился он. — Потому что улица проснулась. Что-то случилось. Там, в лавке, у Лорисов. Дверь закрылась — и всё проснулось. И я проснулся. И позвал тебя.

— Ты позвал?

— Я. Через Дарию. Дария письмо отправила, а позвал я. Огонь зовёт хозяйку. Так всегда было.

Я стояла у двери, держась за косяк.

— Я не умею печь в живой печи. Я никогда не пекла. Я боюсь огня. Я даже спичку зажечь не могу.

Уголёк долго на меня смотрел.

— Роза тоже боялась.

— Что?

— Роза боялась огня. В детстве. Её мать, Клара, однажды обожгла ей руку, когда учила ставить хлеб. Нечаянно. Роза потом год к печи не подходила. А потом подошла, — он помолчал. — Я её научил. Я ей говорил: «Не бойся. Я огонь. Я твой огонь. Я тебя не обожгу». И она поверила.

— Ты обжёг меня. Ты сам сказал. Когда мне было три.

— Ты меня схватила, — обиделся Уголёк. — За хвост. Голыми руками. Это нечестно. Это не я обжёг, это ты обожглась.

— Какая разница!

— Большая! — из ноздрей у него вырвался сноп искр. — Огромная! Это как если бы ты схватила горячий противень, а потом сказала, что противень тебя укусил!

Я открыла рот, чтобы возразить. И закрыла.

Он был прав. Чёрт возьми, он был прав.

* * *

Я попробовала растопить печь в тот же день.

Не сама — с Угольком. Он сказал, что сам растопит, что ему нужны только дрова, сухие, берёзовые. Дрова принёс Тобиас — у него в мастерской был запас. Я положила их у входа в цех. Уголёк вылез из печи, — я отступила на три шага, — подполз к дровам, взял одно полено в пасть, как собака берёт палку, и потащил в печь. Потом второе. Потом третье.

— Помогла бы, — пропыхтел он с поленом в зубах.

— Я помогаю. Морально.

Потом он забрался в печь, свернулся вокруг поленьев — и они вспыхнули.

Сразу, все, с треском, с гулом. Пламя рванулось вверх, в свод, ударилось о кирпич и разлилось по нему — рыжее, золотое, живое. Из устья печи пахнуло жаром, как из открытой двери бани. Стало светло — первый раз за весь день в цехе стало по-настоящему светло, и я увидела всё: и сгнившие мешки, и дубовый стол в зарубках, и железные формы на полках, и паутину в углах, и муку на полу, и свои руки — белые, с побелевшими костяшками, вцепившиеся в косяк.

Огонь.

Огонь, огонь, огонь.

Я не убежала. Я стояла у двери, вцепившись в косяк, и смотрела на огонь, и тряслась. Меня трясло всю — с головы до ног, крупной дрожью, как от холода, хотя в цехе было уже жарко. Зубы стучали. В ушах шумело.

— Ну? — сказал Уголёк из печи. Его почти не было видно — он слился с огнём, только глаза светились, оранжевые, внимательные. — Тесто есть?

У меня было тесто. Я замесила его утром, у Веры, — простое, на Агатиной закваске, с тмином, который Марта принесла из чайной. Оно стояло в миске на дубовом столе, под полотенцем, уже поднявшееся. Круглый каравай. Надо было только переложить его на лопату и посадить в печь.

Стол стоял в пяти шагах от двери. Печь — в десяти.

Я отпустила косяк.

Сделала шаг. Ещё один. Жар ударил в лицо. Я остановилась.

— Не могу, — сказала я. Голос сорвался. — Не могу. Прости. Не могу.

— Можешь.

— Не могу! — я отступила к двери. — Там огонь! Я не могу к нему подойти! У меня руки трясутся! Я уроню!

— Возьми лопату. Бабкину. Длинную.

Лопата Терезы Ферн лежала на столе рядом с тестом. Вера утром отдала её мне. С биркой «Дождалась». Длинная — метра два, наверное, с отполированной ручкой.

— Положи тесто на лопату. А потом — просто протяни. Не надо подходить. Протяни, как можешь. Я сам заберу.

Я стояла и смотрела на лопату.

Потом подошла к столу. Пять шагов. Жар — в спину, в шею, в затылок. Сняла полотенце с миски. Перевернула тесто на лопату — руки тряслись, каравай чуть не съехал, но не съехал. Взяла лопату за самый конец ручки — как можно дальше от огня.

И протянула.

Метр. Полтора. Два. Лопата дрожала у меня в руках, и каравай на ней дрожал, и я видела, как его край начинает румяниться от жара, хотя он ещё даже не в печи.

Из огня высунулась лапа. Чёрная, когтистая, светящаяся. Подцепила каравай — аккуратно, нежно, как кошка подцепляет котёнка, — и утянула внутрь.

Я отдёрнула лопату. Отступила к двери. Прислонилась к косяку спиной. Сползла по нему на пол.

И заплакала.

Не знаю почему. Ничего не случилось. Я не обожглась. Каравай был в печи. Огонь гудел. Уголёк что-то мурлыкал внутри — довольно, тепло, как кот на коленях. А я сидела на полу в дверях цеха, обхватив колени, и ревела, как в первом классе на уроке труда.

— Ну вот, — сказал Уголёк из печи. Мягко. — Ну вот. Ну и хорошо. Пореви. Роза тоже ревела. В первый раз. Потом перестала.

Через сорок минут каравай был готов.

Уголёк вытолкнул его лапой на край устья. Я подцепила лопатой — снова издалека, снова трясущимися руками, — и вытащила.

Он был румяный. Пышный. С трещиной по боку — правильной, красивой, как у хорошего хлеба. Тмин на корочке чуть подгорел.

И пах.

Я поднесла его к лицу. Закрыла глаза.

Хлеб с тмином. Тот самый. С хрустящей корочкой. Чуть подгоревший тмин. Тёплый. Только что из печи.

«Ну? Ещё одну? Ладно, держи. Только бабке не говори».

— Это ты, — сказала я. Не открывая глаз. — Это ты мне говорил. Тогда. «Только бабке не говори». Ты мне корочки подкидывал. Когда она не видела.

— Ну, я, — сказал Уголёк. Смущённо. — А что? Ты просила. Ты всегда просила. Я не мог отказать. Ты хитрая была.

Я засмеялась сквозь слёзы. Отломила корочку — горячую, хрустящую, — и протянула к печи. Издалека, на вытянутой руке.

— Держи. Только бабке не говори.

Из огня высунулась морда. Оранжевые глаза посмотрели на корочку. Потом на меня.

Уголёк взял корочку. Аккуратно, кончиками зубов, так, чтобы не задеть мои пальцы. Хрустнул.

И в этот момент в дверь пекарни постучали.

Не тихо. Не как соседи — Марта стучала дважды, Дария трижды, Мира просто врывалась. Это был другой стук. Чёткий, ровный, размеренный, три удара с одинаковыми промежутками. Казённый стук. Так стучат, когда приходят не в гости.

— Откройте, — сказал за дверью мужской голос. Ровный. Холодный. Без интонаций, как диктор, зачитывающий прогноз погоды. — Палата огненного надзора. Зафиксирована несанкционированная активация огненного объекта третьего класса по адресу: улица Трёх Лун, дом четыре. Прошу немедленно прекратить эксплуатацию и предъявить разрешительные документы.

Уголёк в печи поперхнулся корочкой.

Я сидела на полу, с караваем на коленях, с лицом, мокрым от слёз и чёрным от сажи, в Вериной ночной рубашке под свитером.

— Это кто? — шёпотом спросила я.

— Это, — сказал Уголёк мрачно, с набитым ртом. — Проблемы.

Глава 4. Инспектор

Я открыла дверь с караваем в руках.

Не специально. Просто встала с пола, пошла открывать и забыла его положить. Так и стояла на пороге пекарни — в Вериной ночной рубашке до пят, в свитере поверх, в вязаных носках, с лицом в саже и слезах, с горячим караваем, прижатым к груди, как младенец.

На крыльце стоял мужчина.

Высокий. Очень прямой — так прямо стоят люди, которых в детстве заставляли ходить с книжкой на голове. В длинном сером пальто, застёгнутом на все пуговицы, до самого горла. На левой стороне груди — медный значок: язык пламени в круге. Серые перчатки. Под мышкой — папка, кожаная, плоская, с застёжкой. В правой руке — что-то вроде указки или дирижёрской палочки, только металлической, с прозрачным камнем на конце.

Волосы — тёмно-русые, коротко стриженные, причёсанные так ровно, будто он причёсывался по линейке. Лицо — узкое, с прямым носом и упрямым подбородком. Брови — сведённые, как будто он хмурился с рождения и так и не нашёл повода перестать. Глаза — светлые, голубые, холодные, как вода в проруби.

Лет тридцать пять. Может, чуть меньше. Красивый — если вам нравятся мужчины, которые похожи на ледяную скульптуру с папкой.

Мне не нравились.

Он посмотрел на меня. На ночную рубашку. На носки. На сажу. На каравай.

Ни один мускул не дрогнул у него на лице.

— Владелица? — спросил он.

— Да. То есть… Наверное. Со вчерашнего дня. Лидия Ферн. А вы кто?

— Люсьен Ренар, — представился мужчина. — Старший инспектор Палаты огненного надзора, отдел огненных объектов, — он вынул из нагрудного кармана карточку и показал мне, держа на расстоянии вытянутой руки, как будто боялся, что я её схвачу. На карточке был тот же язык пламени в круге, его имя, должность и печать. — Вчера в одиннадцать часов сорок минут утра наш дежурный амулет зафиксировал активацию огненного объекта по данному адресу. Объект не зарегистрирован в реестре с момента его консервации двадцать лет назад. Сегодня в двенадцать часов тридцать минут зафиксирована повторная активация, с повышением температуры до рабочей, — он убрал карточку. — Это вы растопили печь?

— Не я. Уголёк.

— Кто?

— Уголёк. Он там живёт. В печи.

Инспектор Ренар посмотрел на меня. Потом мимо меня, в глубину пекарни, где из открытой двери цеха лилось рыжее печное зарево. Потом — снова на меня.

— Позвольте войти, — сказал он. Это был не вопрос.

Я посторонилась.

* * *

Он вошёл, как входят в чужой дом люди, которые точно знают, что имеют на это право. Не оглядываясь. Не вытирая ноги. Хотя — я заметила — он всё-таки остановился на пороге и посмотрел на пол. На пыль. На мышиный помёт. На серую корку старой муки. И что-то записал в блокнот, который возник у него в руке так же внезапно, как карточка.

Прошёл через лавку. Прямо, по центру, не касаясь ни прилавка, ни полок. Остановился в дверях цеха.

Печь гудела. Огонь в ней — рыжий, весёлый, живой — плясал под сводом. Заслонка была открыта. На краю устья, свесив хвост, сидел Уголёк. Он жевал корочку. Увидев инспектора, перестал жевать.

Инспектор Ренар поднял свою металлическую указку. Прозрачный камень на её конце засветился — сначала бледно-жёлтым, потом оранжевым, потом красным. Инспектор посмотрел на цвет. Записал что-то в блокнот.

— Температура свода — около четырёхсот градусов, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Тяга — неудовлетворительная. Кладка нарушена: отсутствует кирпич в нижнем правом ряду у основания, — он указал жезлом. — Вот здесь. Трещины в своде — три видимых, длиной от ладони до локтя. Защитный контур… — он провёл жезлом вдоль печи, камень мигнул и потускнел, — не функционирует. Полностью. Огненное существо — одно. Активное, — он посмотрел на Уголька. — Незарегистрированное.

— Тысяча триста сорок один, — сказал Уголёк.

Инспектор моргнул.

— Простите?

— Кирпич. Один выпал. Я говорил. Я ей говорил! — он ткнул в мою сторону хвостом, и с хвоста сорвалось несколько искр. — Тысяча триста сорок один!

Инспектор Ренар посмотрел на Уголька долгим взглядом. Потом раскрыл свою папку. Достал оттуда бланк. Положил на дубовый стол, прямо в муку — сдул её предварительно, аккуратно, с края. Снял перчатку с правой руки. Достал из кармана перо — самопишущее, с медным колпачком.

И начал писать.

— Огненное существо, — проговаривал он вслух, ровно, монотонно, будто диктовал сам себе, — тип… малый огненный элементаль, класс четвёртый, стационарный, привязанный к очагу. Возраст — не установлен. Состояние — активное. Регистрация — отсутствует.

Тишина.

Огонь в печи — я видела — вдруг сжался. Стал меньше. Темнее. А потом взревел — с гулом, с треском, вырвался из устья языком на полметра, лизнул свод, — и Уголёк поднялся на все четыре лапы, выгнул спину, и из трещин на его чёрной шкуре полыхнуло так, что я зажмурилась.

— КАК? — заорал он. — КАК ТЫ МЕНЯ НАЗВАЛ?

Инспектор Ренар не поднял глаз от бланка.

— Малый огненный элементаль, класс четвёртый, — повторил он. — Согласно классификатору Палаты, раздел три, пункт семь.

— Я ДРАКОН!

— В классификаторе Палаты, — ровно сказал инспектор. — Драконы не относятся к огненным существам, привязанным к очагу. Драконы — свободные существа высшей категории. Регистрируются в Министерстве иностранных дел, — он поднял на Уголька холодные глаза. — Вы зарегистрированы в Министерстве иностранных дел?

— Я… — Уголёк задохнулся. Из ноздрей у него повалил дым. — Я… Я двести лет… В этой печи!.. Я в яйце сюда попал!.. Тереза Ферн…

— Значит, нет, — сказал инспектор. И записал: — «Дракон — по заявлению существа. Документального подтверждения не представлено».

Уголёк открыл пасть. Закрыл. Открыл снова. Из неё вырвался сноп искр — и долетел до стола, до бланка. Одна искра упала на бумагу. Бумага затлела.

Инспектор Ренар, не меняя выражения лица, прихлопнул искру ладонью. Голой ладонью. Посмотрел на ладонь — на ней осталось маленькое чёрное пятнышко. Стряхнул его. Дописал:

— «Агрессивное поведение. Попытка повреждения документов».

— Эй! — возмутилась я.

Инспектор поднял голову. Посмотрел на меня. Как будто только сейчас вспомнил, что я тоже здесь.

— Владелица?

— Не называйте его так. «Малый элементаль». Это обидно.

— Это классификация.

— Это обидно! — я шагнула вперёд, забыв, что в двух шагах от меня гудит открытая печь. — Он двадцать лет сидел в холодной печи! Один! Он держал огонь, когда горела пекарня! Он мою бабушку… он мою улицу спас! А вы приходите и пишете на него в бумажку — «малый»!

— Агрессивное поведение, — тихо добавил Уголёк из печи. — Попытка повреждения документов. Ты это тоже слышала?

— Слышала!

Инспектор Ренар выпрямился. Медленно. Положил перо на стол.

— Сударыня Ферн, я понимаю, что вы взволнованы. Позвольте объяснить вам ситуацию, — голос у него не изменился ни на тон. Ровный. Холодный. Терпеливый — так терпеливо объясняют ребёнку, почему нельзя совать пальцы в розетку. — Перед вами огненный объект третьего класса. Печь, рассчитанная на дровяной и магический нагрев одновременно. Таких в Лавье осталось одиннадцать. Двадцать лет назад эта печь стала причиной пожара, в котором погиб человек. Причина пожара не установлена. Печь была законсервирована. Сейчас её снова растопили. Без разрешения. Без проверки. С неработающим защитным контуром, с нарушенной кладкой, с трещинами в своде. И с огненным существом внутри, которое, по моим наблюдениям, плохо контролирует свою температуру.

— Я прекрасно контролирую! — возмутился Уголёк.

Огонь в печи снова взревел.

— Вот, — сказал инспектор, не оборачиваясь.

Я молчала.

— Если эта печь снова загорится, — сказал Ренар. — Синим огнём, или любым другим, — она может сжечь не только пекарню. Дом четыре стоит вплотную к дому два, где контора нотариуса с архивом, и к дому шесть. Наискосок — чайная, через улицу — мастерская артефактора, где хранятся горючие материалы и экспериментальные устройства. Я ознакомился. — Он помолчал. — Вы понимаете, сударыня Ферн, что произойдёт, если здесь случится пожар?

bannerbanner