Читать книгу Лавка забытых вещей (Василиса Яровая) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
Лавка забытых вещей
Лавка забытых вещей
Оценить:

4

Полная версия:

Лавка забытых вещей

Хриплый обмяк. Повалился на бок. Шар выпал у него из рук, ударился о пол — игла сломалась с тонким, жалобным звоном — и откатился в сторону.

Над нами стояла Мира. В ночной рубашке, босая, с растрёпанными волосами. Обеими руками она держала табуретку за ножки. Лицо у неё было белым, а глаза — огромными.

— Хорошо, — сказала она дрожащим голосом. — Что он её починил. Старая бы развалилась.

* * *

Высокий бежал.

Я видела его тень у задней двери — он отбился от перчаток, перепрыгнул через упавшую шляпную коробку и рванулся к выходу. Почти добрался.

Гортензия ударила его сверху.

Не знаю, откуда она взялась. Только что подсвечник был пуст — и вот она уже падает с потолка, как камень, сложив крылья, прямо ему на голову. Когти впились в волосы, клюв — в руку, которой он попытался её сбросить. Высокий заорал. Закрутился на месте, размахивая руками. Гортензия держалась. Била клювом — раз, другой, третий, — в руку, в плечо, в ухо.

— Это! — кричала она между ударами. — Мой! Дом! Сто! Двадцать! Лет!

Он сбросил её. Ударил о стену. Она отлетела, кувыркнулась в воздухе, упала на полку с чашками — звон, грохот, осколки.

Высокий выскочил за дверь. Шаги по двору, удаляющиеся. Скрип калитки. Тишина.

— Гортензия! — я вскочила, поскользнулась на пуговицах, упала на колени, поползла. — Гортензия!

Она лежала на полке среди разбитых чашек. Неподвижно. Растрёпанная, со сломанным пером в хвосте.

Я протянула руку.

— Не трогай, — простонала Гортензия, не открывая глаз. — Я в обмороке.

— Ты жива!

— Я в глубоком обмороке, милочка. Это очень серьёзно, — она приоткрыла один глаз. Чёрный, блестящий, с серебряной луной внутри. — Мне нужно двадцать орехов. Сразу. И пуговица. И ещё одна пуговица. Вон та, янтарная, которая у тебя в жестянке… а, жестянку же рассыпали. Ну, найдёшь.

Я засмеялась. Это было больно — локоть, колени, ребро, на которое давило его колено, — но я засмеялась. И вдруг поняла, что засмеяться не получается. Что это не смех. Что у меня трясутся плечи, и горло сжато, и по лицу течёт что-то горячее и мокрое, и я не могу остановиться.

Я сидела на полу, среди пуговиц, разбитых чашек и раскрытых зонтов, рядом с сорокой в глубоком обмороке и девочкой в ночной рубашке с табуреткой в руках, — и плакала.

Первый раз. За тридцать три года — нет, неправда, не первый, но первый так. Навзрыд. Как плакала Жозефина. Всем лицом, некрасиво, громко, с икотой. Как плакала Сюзанна Ланж в мамину шаль. Как, наверное, плачут все, кто долго не умел.

Мира поставила табуретку. Опустилась на колени рядом со мной. Обняла — неловко, костлявыми руками, прижав мою голову к своему плечу.

— Ну чего ты. Ну чего. Всё ж. Всё. Мы его. Табуреткой. И Гортензия. И лавка. Всё.

Я плакала. Не про вора. Не про иглу у виска. Не про страх.

Про неё. Про восемь лет. Про «я найду, я обещала». Про то, что я злилась на неё каждый день, а она каждый день искала дорогу. Про то, что я не помню её лица. Про то, что теперь не вспомню никогда.

Хлопнула дверь. Входная. Колокольчик не звякнул — его просто чуть не сорвало с крюка.

— ВЕРА!

Он стоял на пороге. Без пальто, без котелка, без сюртука — в одной рубашке, растрёпанный, задыхающийся. В руке у него был короткий тёмный жезл с медным навершием, светящимся голубым. За его спиной, на улице, горели окна: «Половинка луны», мастерская Элизы, контора Дарии. Кто-то бежал по брусчатке — я слышала шаги, много шагов.

Он увидел нас. На полу. Меня, Миру, пуговицы, зонты, осколки. Хриплого, лежащего без сознания у прилавка. Разбитый шар.

Он не спросил ничего. Он пересёк лавку в три шага, опустился на колени и забрал меня у Миры. Просто забрал — обнял обеими руками, прижал к себе, к рубашке, мокрой от пота, пахнущей хвойным мылом и бегом.

— Где ты? — сказал он мне в волосы. Глупо. Бессмысленно. Он же уже был здесь. — Где ты, Вера?

— Здесь, — сказала я в его рубашку. — Дома.

* * *

Марта пришла со сковородой.

Чугунной, тяжёлой, с длинной ручкой. В ночном чепце, в халате, накинутом поверх ночной рубашки, в одной туфле. Она ворвалась в лавку следом за Адрианом, остановилась, увидела хриплого на полу — и, не говоря ни слова, подошла к нему и постояла над ним со сковородой, примериваясь.

— Он без сознания, сударыня, — сказал Адриан, не выпуская меня.

— Я вижу, — сказала Марта. — Это я на случай, если очнётся.

Элиза прибежала с паяльной лампой. Горящей. В ночной сорочке, босиком, с распущенными кудрями. Остановилась на пороге, увидела всё, сказала «Ой!» — и погасила лампу, только когда Мира закричала на неё, что тут бумага кругом.

Дария пришла последней. Полностью одетая — чёрный костюм, высокий воротник, трость под мышкой. Как будто не спала вовсе. Может быть, и не спала. Она остановилась в дверях, оглядела лавку, — пуговицы, зонты, осколки, вора на полу, Марту со сковородой, Элизу с погасшей лампой, Миру в ночной рубашке, меня в руках у Адриана, — и сказала ровным голосом:

— Два часа одиннадцать минут. Я составлю протокол.

* * *

Адриан не уходил до утра.

Он сделал всё, что нужно. Связал хриплого — тот очнулся, заорал, увидел над собой Марту со сковородой и сразу замолчал. Вызвал через доску Барро и двух городовых, и те приехали в карете Управления — Барро в мундире, застёгнутом не на те пуговицы, с котелком задом наперёд. Записал показания — мои, Мирины, Гортензии (она дала их, к всеобщему изумлению, — «но только потому, что этот негодяй грозился свернуть мне шею, а это уже личное»), Мартины, Элизины, Дариины. Собрал с пола осколки шара в холщовый мешочек. Отдельно, в другой мешочек — сломанную иглу. Отдельно, в третий, — то, что нашёл у задней двери: перчатку. Чёрную, лайковую, гладкую. Высокий обронил её, отбиваясь от Гортензии.

— Это он, — сказала я, глядя на перчатку. — Рука в перчатке. В видениях. Это его перчатка.

Адриан вывернул её наизнанку. На подкладке, у запястья, был нашит крохотный ярлычок. Шёлковый, с вышитыми буквами.

«Ателье Бруно. Королевская набережная».

— Королевская набережная, — сказал Адриан, — в трёх домах от аукционного дома Марро.

Он сказал это ровно, протокольно. Но я видела, как у него на скулах проступили желваки.

Хриплого увезли. Его звали Коль, Рыжий Коль, — Барро его узнал: «Шеф, это ж Коль! Его в прошлом году за кражу из ювелирной выпустили!» Коль, когда его выводили, обернулся на пороге и посмотрел на меня. На меня, на Миру, на сороку. Что-то в его лице было — не злость. Страх. Он боялся.

— Ведьмин дом, — пробормотал он. — Ведьмин. Говорили же…

— Кто говорил? — спросил Адриан.

Коль сжал губы и больше не сказал ни слова.

* * *

Под утро все разошлись. Марта — заставив меня выпить чашку чаю с мёдом и чем-то горьким, «для сна». Элиза — пообещав утром поставить на заднюю дверь «такой замок, что его сам король не откроет, с секретом, с пружиной, с колокольчиком». Дария — оставив на прилавке протокол, написанный от руки, ровным почерком, на трёх страницах, с подписями всех присутствующих, включая отпечаток Гортензиной лапы. Мира — уснув прямо на нижней ступеньке лестницы, в обнимку с табуреткой. Адриан отнёс её наверх. На руках, как маленькую. Она даже не проснулась, только пробормотала что-то про марки.

Гортензия получила двадцать орехов. Я собрала их по всей лавке — орехи тоже раскатились, вместе с пуговицами. И янтарную пуговицу. И ещё одну, перламутровую. Она взяла их, не сказав ни слова, и унесла под стропила. Сломанное перо из хвоста она выдернула сама и положила мне на прилавок.

— Это тебе. На память. Сто двадцать лет — первый раз в драке. Агата бы не поверила.

Я взяла перо. Длинное, чёрно-зелёное, с синим отливом, как пятно бензина в луже.

— Спасибо, Гортензия.

— Не за что, — ответила сорока. И добавила, отвернувшись к стене: — Ты плакала. Я видела. Это хорошо. Агата никогда не плакала. А надо было. Ей бы легче было.

* * *

Адриан остался.

Он сел на стул у прилавка — не на табуретку, табуретка была у Миры, — откинулся на спинку, вытянул ноги, скрестил руки на груди. И уснул. Мгновенно, как засыпают люди, которые не спали трое суток. Голова откинулась набок, рот чуть приоткрылся.

Я сидела напротив, на ступеньке лестницы, закутавшись в шаль — серую, с кистями, ту, что укрыла меня в первую ночь. Она снова пришла: Сюзанна Ланж забрала свою мамину шаль, а эта, оказывается, была другая, просто похожая. Бирка гласила: «Забыта на скамейке. Ждёт. Пока — греет». Видимо, лавка решила, что у неё должна быть своя шаль для меня. На всякий случай.

Я смотрела, как он спит.

Мужчина, тридцать пять — тридцать семь. Сохранность — удовлетворительная. Следы износа: тени под глазами, порез от бритвы на щеке, ссадина на костяшках правой руки — откуда? Наверное, бежал, упал. Рубашка мокрая под мышками, расстёгнута у ворота. На шее — тонкая цепочка, на цепочке что-то маленькое, спрятанное под рубашку. Волосы растрёпаны. Рот приоткрыт. Дышит ровно, глубоко.

Происхождение — Лесной квартал, мастерская столяра, запах липовой стружки. Провенанс — безупречный.

Рыночная стоимость — не определяется.

Историческая и художественная ценность —

Я не стала заканчивать. Сидела и смотрела. Пока за окном не посерело. Пока серебряная луна не побледнела и не ушла за крыши, а золотая не растворилась в рассвете. Пока чёрная — с ободком, который стал ещё шире, — не осталась одна в бледном утреннем небе, как дыра.

Двадцать девять дней.

* * *

Он проснулся в восьмом часу. Сразу, рывком, как просыпаются люди, привыкшие просыпаться от тревоги. Огляделся. Увидел меня на ступеньке. Выдохнул.

— Я уснул.

— Уснули.

— Надолго?

— Часа на четыре.

Он потёр лицо ладонями. Встал. Потянулся — хрустнуло что-то в спине. Посмотрел на кухоньку за лестницей, где у меня стоял чайник, который я так ни разу и не использовала, потому что Марта кормила.

— Кофе есть?

— Нет. Есть чай. Мартин.

— Это не то, — он пошарил по карманам рубашки, потом вспомнил, что пальто осталось в Управлении, и на лице у него появилось выражение такой глубокой скорби, что я засмеялась.

— Подождите.

Я поднялась наверх. В кухоньку. Там, в шкафчике над плитой, ещё в первую неделю я нашла жестяную банку с надписью «Кофий. Агатин. Не трогать». Агата, видимо, тоже пила кофе. Я открыла банку. Зёрна — старые, но пахнущие. Мельница стояла рядом — ручная, деревянная, с медной ручкой.

Я смолола. Нашла турку. Сварила. Как умела — по-петербургски, на маленьком огне, с щепоткой соли, не давая закипеть. Налила в две чашки. Принесла вниз.

Он взял чашку. Понюхал. Посмотрел на меня с подозрением.

— Это что?

— Кофе.

— Вы уверены?

— Пейте, господин дознаватель.

Он отпил. Замер. Отпил ещё. Медленно поставил чашку на прилавок и посмотрел на неё так, как, наверное, смотрел бы на улику, опровергающую всё, что он знал.

— Это кофе.

— Я же сказала.

— Нет. Вы не понимаете, — он поднял на меня глаза. — Это — кофе. А то, что я двадцать лет пью, — это…

— Яд, — подсказала я.

— Огнецвет, — поправил он. Помолчал. — Но в основном — да. Яд.

Я засмеялась. Он — нет. Но что-то в его лице снова сдвинулось — у глаз, у рта. Он взял чашку обеими руками, как Тобиас держал свою в «Половинке луны», и пил медленно, маленькими глотками, глядя в окно, на светлеющую улицу.

— Вера, — сказал он, не оборачиваясь.

— Да?

— Перчатка из ателье на Королевской набережной. Игла от экстрактора. Рыжий Коль, который боится говорить, — он помолчал. — Этого всё ещё недостаточно. Для Марро. Комиссар Обер скажет: совпадение. Ателье Бруно шьёт перчатки для половины города.

— Я знаю.

— Но этого достаточно, чтобы я не спал ещё трое суток.

— Это я тоже знаю.

Он обернулся. Посмотрел на меня — на ступеньке, в серой шали, с Гортензиным пером в руке.

— Вам нужно поспать, — сказал он.

— Вам тоже.

— Я в Управление.

— Тогда я посплю за двоих.

Он кивнул. Допил кофе. Поставил чашку. Пошёл к двери. На пороге — как всегда — остановился.

— Вера. Игла. Сломанная. Я отдам её на экспертизу в Управление, но там… — он поморщился. — У нас нет специалистов по экстракторам. Их нет нигде. Их запретили пятьдесят лет назад, и все, кто умел с ними работать, давно умерли или уехали.

— Не все.

Он посмотрел на меня.

— Элиза. Её отца исключили из Гильдии артефакторов. Она не знает за что. Это было двадцать лет назад, когда ей было шесть. А двадцать лет назад, — я помолчала, — кто-то ведь должен был начать делать экстракторы снова. Если сейчас они есть.

Адриан стоял на пороге совершенно неподвижно. Потом медленно сунул руку в карман брюк и вынул холщовый мешочек — тот, где лежала сломанная игла. Взвесил на ладони.

И положил на прилавок.

— Пусть посмотрит. Неофициально. Только посмотрит.

— Только посмотрит, — согласилась я.

Он ушёл. Колокольчик звякнул ему вслед — мягко, почти ласково.

Я сидела на ступеньке и держала в одной руке сорочье перо, а в другой — пустую кофейную чашку. Его чашку. На ободке остался след от его губ.

Мне было страшно. Всё ещё. Внутри, глубоко, где ночью было пусто и холодно, как в комнате до того, как я её вымыла.

Только теперь там была не пустота. Там было горе. Тяжёлое, тёплое, живое. Моё.

И это было лучше пустоты.

Глава 17. Гильдия артефакторов

Элиза смотрела на иглу так, как смотрят на змею.

Игла лежала на верстаке в её мастерской, на куске чёрного бархата, под большой лупой на подвижном кронштейне. Длинная, тонкая, сантиметров пятнадцать, — сломанная почти у самого основания, где она крепилась к бронзовой втулке. Металл был странный: серебристый, но не как серебро, а с голубоватым отливом, будто в нём застыл лунный свет. И по всей длине, от втулки к острию, вилась гравировка — такая тонкая, что я видела её только как лёгкую рябь на поверхности.

Элиза к ней не прикасалась. Она сидела на высоком табурете, подперев подбородок обеими кулаками, и смотрела в лупу уже минут десять. Не напевала. Не шутила. Даже не шевелилась.

— Элиза, — позвала я.

— Подожди.

— Ты её знаешь?

— Подожди, Вера.

Я подождала. Мира, сидевшая на мешке с углём у двери, тоже подождала. Гортензии с нами не было — она отказалась идти в мастерскую наотрез, сказав, что после вчерашней ночи у неё нервы и что ещё одного чайника она не переживёт.

Наконец Элиза откинулась на спинку табурета. Лицо у неё было бледным, даже ямочки на щеках пропали.

— Лунное серебро. С иридием. Сплав. Его делают только в двух местах в королевстве. Он проводит память. Обычное серебро — нет, а этот проводит. Как медь проводит тепло, — она помолчала. — Папа мне показывал. Однажды. Когда мне было девять. Он достал из шкафа старую книгу — гильдейскую, с картинками, — открыл на странице, где была нарисована вот такая игла, и сказал: «Элиза, если ты когда-нибудь увидишь такую — беги. Не трогай. Не спрашивай. Беги». Я спросила почему. Он сказал: «Потому что это не инструмент. Это вор».

Она протянула руку к лупе, повернула её чуть-чуть. Свет лёг на основание иглы, на бронзовую втулку.

— Видишь? Вот тут.

Я наклонилась. На втулке, у самого края, было выбито клеймо. Крошечное. Две буквы в овале — «Г.А.» — и рядом цифра: «14».

— Гильдия артефакторов, — пояснила Элиза. — Клеймо приёмки. Каждая деталь, сделанная в гильдейской мастерской, проходит проверку, и на неё ставят клеймо и номер мастерской. Четырнадцатая — это главная мастерская Гильдии. Гильдмейстерская, — она сглотнула. — Мастерская Зольта.

Мы помолчали.

— Это значит… — начала Мира от двери.

— Это значит, что иглу сделали в Гильдии, — закончила Элиза. — Официально. С клеймом. Как будто это обычная деталь. Как будто это… — она вдруг ударила кулаком по верстаку. Не сильно, но инструменты подпрыгнули. — Они дали клятву! Пятьдесят лет назад! Вся Гильдия! Никогда! А он… Он…

— Элиза. Твой отец.

Она замерла.

— Его исключили двадцать лет назад. Ты не знаешь за что. Ты была маленькая.

— Мне было шесть.

— А двадцать лет назад, — произнесла я медленно. — Кто-то начал делать экстракторы снова. В мастерской номер четырнадцать.

Элиза смотрела на меня. Очень долго. Карие глаза медленно наполнялись слезами — но слёзы не падали, стояли.

— Часы, — прошептала она.

* * *

Часы лежали в шкатулке. В ящике комода, на втором этаже её дома, в маленькой спальне, где пахло ванилью и машинным маслом и где на стене висел портрет — дагерротипия не дагерротипия, а что-то местное, нарисованное светом на серебряной пластинке, — пожилого мужчины с густыми бровями, мягкой бородой и такими же ямочками на щеках, как у Элизы.

Элиза достала шкатулку. Поставила на кровать. Открыла.

Карманные часы. Серебряные, простые, без гравировки. С откидной крышкой. Стрелки — я видела их сквозь стекло — стояли на двадцати минутах третьего.

— Он их сам сделал. Когда сдал экзамен на мастера. Каждый мастер делает себе часы. Традиция. Он их ни разу не снимал. Тридцать лет. А потом пришёл домой, сел за стол — и они остановились. Мама рассказывала. Он посмотрел на них и сказал: «Пусть стоят». И больше никогда не заводил, — она не прикасалась к часам. — Я всё могу починить, Вера. Ты знаешь. А их не могу. Я пыталась. Много раз. Беру в руки — и не могу открыть крышку. Пальцы не слушаются.

Я посмотрела на часы. Прислушалась.

Тепло. Слабое, но ровное. Не холод отнятой вещи, не пустота отказанной. Тепло вещи, которую любили. И под теплом — что-то острое. Как заноза. Как застрявшее слово.

— Можно? — спросила я.

Элиза кивнула. Не сразу. Сначала посмотрела на портрет на стене. Потом на меня. Потом кивнула.

Я взяла часы. Без платка. Этим — можно было.

Зал. Большой, высокий, с колоннами, с витражами в окнах — шестерёнки и молотки, цветное стекло. Длинный стол. За столом — человек. Немолодой, грузный, с тяжёлым квадратным лицом и короткой седой бородой. Гильдейская цепь на груди — массивная, золотая, звено к звену, — и на каждом звене маленький молоточек.

Я стою перед столом. Я — не я. Я — мужчина с густыми бровями и мягкой бородой. У меня в кармане тикают часы. Мои часы. Тридцать лет.

— Ты отказываешься? — говорит человек за столом.

— Отказываюсь.

— Это заказ Гильдии, Рон. Это не просьба.

— Это запрещено, Зольт. Пятьдесят лет. Мы все клялись. Ты тоже.

— Клятвы, — человек за столом машет рукой. — Клятвы давали наши деды. Времена меняются. Клиент щедр. Клиент очень щедр. И цель у него благородная. Он не будет использовать это на людях. Только на вещах.

— На вещах, — говорю я. — А у вещей есть хозяева. Ты знаешь, как это работает. Тянешь из вещи — тянешь из того, кто её помнит. Это не инструмент. Это вор. Он ворует не вещи. Он ворует людей.

В углу зала, в тени у колонны, — ещё кто-то. Я не вижу лица. Только руку на набалдашнике трости. Крупную руку. На мизинце — перстень. Тёмный камень. Птица.

— Последний раз спрашиваю, Рон.

— Нет.

Человек за столом медленно встаёт. Цепь на его груди звякает.

— Тогда ты больше не мастер, — говорит он.

И часы у меня в кармане — тикающие тридцать лет — замолкают.

Я открыла глаза. Часы лежали у меня на ладони. Стрелки — двадцать минут третьего. Крови не было. Только в груди было тяжело, как бывает, когда долго держишь что-то и не можешь положить.

Элиза смотрела на меня. Не дыша.

— Он отказался. Зольт заказал ему иглу для экстрактора. Для клиента. Твой отец сказал: «Это не инструмент. Это вор. Он ворует людей». И отказался. Зольт сказал: «Тогда ты больше не мастер». И часы остановились.

Элиза не шевелилась.

— Его не исключили за что-то плохое. Его исключили за то, что он был честным.

Слёзы, которые стояли у неё в глазах с самой мастерской, наконец упали. Одна. Потом другая. Потом она закрыла лицо руками и согнулась на краю кровати, и плечи у неё затряслись.

Но звук, который она издавала, был не плачем. Вернее, не только плачем. Она смеялась. Сквозь слёзы, сквозь пальцы, взахлёб, — как смеются люди, с которых наконец сняли что-то очень тяжёлое.

— Я знала! — говорила она в ладони. — Я знала, знала, знала! Мама говорила — не может быть, чтобы просто так. А все говорили — значит, было за что. Гильдия просто так не исключает. А я знала! Он не мог! Он не мог сделать ничего плохого! Он мне паяльник давал держать, когда мне четыре было, и говорил: «Элиза, металл не врёт, и мастер не должен»!

Мира, стоявшая в дверях, вытерла нос рукавом.

Я положила часы обратно в шкатулку. Элиза вдруг перестала смеяться, отняла руки от лица, посмотрела на них. На часы.

Протянула руку. Взяла.

Пальцы не дрожали. Крышка открылась — с тихим, чистым щелчком, будто её открывали каждый день. Элиза посмотрела на механизм. Хмыкнула. Шмыгнула носом.

— Пружина, — сказала она хрипло. — Пружина лопнула. Двадцать лет. Ерунда. На полчаса работы.

Она встала. Утёрла лицо рукавом, размазав машинное масло по щеке. И пошла вниз, в мастерскую, держа отцовские часы в ладони, как держат птенца.

Через полчаса, когда мы с Мирой спустились следом, она сидела за верстаком под лупой, и в механизме уже стояла новая пружина. Элиза держала часы у уха.

Тик.

Так.

Она закрыла глаза. И начала напевать. Тихо, почти беззвучно. Про моряка. Про пастушку и волка. Про лудильщика, который сорок лет искал жену.

* * *

Адриан выслушал всё молча.

Он пришёл в мастерскую к вечеру — я написала ему на доске одно слово, «Элиза», и он появился через сорок минут, с Барро, который на этот раз был в правильно застёгнутом мундире и с котелком правильной стороной. Барро, увидев Элизу, снял котелок и прижал его к груди. Элиза, увидев Барро, вспомнила, что у неё масло на щеке, и попыталась его стереть, и размазала ещё больше. Барро улыбнулся так, что у него ямочка на подбородке стала вдвое глубже.

— Мастерская номер четырнадцать, — произнес Адриан, когда я закончила. Он стоял у верстака, разглядывая иглу в лупу, засунув руки в карманы пальто. — Гильдмейстер Зольт.

— И клиент с перстнем, — добавила я. — Двадцать лет назад.

— Видение, — он не обернулся. — Видение, которое вы получили от часов покойного мастера Рона. Через двадцать лет. Без свидетелей.

— Я зарегистрирована. Мои видения — показания.

— Иногда. Иногда, Вера. Когда суд согласится их принять. А судья Варен, который будет вести дело, — член того же клуба, что и Зольт. И Марро. — Он выпрямился, — видения — это хорошо. Но этого мало. Мне нужны бумаги.

— Какие?

— Любые. Счета. Заказы. Накладные. Квитанции. Что-нибудь, где Зольт пишет своей рукой: «Сделал то-то для того-то за столько-то», — он посмотрел на Элизу. — Лунное серебро. Вы сказали, его делают только в двух местах.

— На королевском монетном дворе и в Гильдии, — Элиза кивнула. — И продают только по особому разрешению. Каждый грамм учитывается. Гильдия ведёт книгу. Кто сколько купил, на что, когда. Это закон.

— Книга, — сказал Адриан.

— Книга закупок и расхода, — подхватила Элиза. — Она хранится в канцелярии Гильдии. В шкафу. Под ключом. Доступ имеют гильдмейстер, казначей и… — она запнулась. — И любой мастер, подающий прошение о закупке. Он имеет право посмотреть остаток. Чтобы знать, есть ли металл.

— Любой мастер, — повторила я.

— Я не мастер. У меня нет лицензии.

— Но ты можешь подать прошение о лицензии, — ответила я медленно. — Снова. Да? Ещё раз. Повторно.

Элиза моргнула.

— Могу. Наверное. Я подавала три раза. Мне отказывали.

— А при подаче прошения ты имеешь право, — я посмотрела на Адриана, — ознакомиться с документами Гильдии, относящимися к делу твоего ученичества? Например, с записями об исключении твоего отца? И о том, какие заказы он выполнял до исключения?

Адриан посмотрел на меня. Долго. Потом медленно вынул руки из карманов.

— Вера, откуда вы это знаете?

— Я не знаю, — я пожала плечами. — Я предполагаю. Там, откуда я пришла, у любого человека, в отношении которого организация приняла решение, есть право ознакомиться с материалами. Это называется… неважно, как это называется. Но если здесь так же…

— Так же, — ответила Элиза. Глаза у неё снова начали наполняться — но теперь не слезами. Чем-то другим. Огнём. — Устав Гильдии, параграф девятнадцатый. Соискатель имеет право ознакомиться с записями, касающимися его наставника. Папа мне читал Устав. Целиком. Вслух. На ночь. Вместо сказок.

Барро издал звук, похожий на сдавленный смех. Элиза посмотрела на него. Он сразу перестал.

— Я не могу пойти с вами, — сказал Адриан. — Если дознаватель Управления придёт в Гильдию без ордера и начнёт рыться в книгах, Зольт пожалуется Оберу через час. И будет прав.

— Ты и не пойдёшь, — ответила я. — Пойдём мы. Соискательница лицензии и её оценщица. Зарегистрированная. С правом давать заключения о подлинности документов.

bannerbanner