
Полная версия:
Религия и наука
Евангельские притчи о десяти девах и пяти талантах применимы к области веры. Каждый из нас приходит к лично ему свойственному, конечному составу верований. Основание общее, но рост и развитие различны. В частностях развития обнаруживается самостоятельная деятельность духа. Вопрос в том, кто в нем преобладает: вера или сомнение; стремление к утверждению, или наклонность к отрицанию. Если первое, то в этом признак доброй воли, а на добрую волю благодать нисходит.
В зреющих летах и при достаточной степени умственного развития всякий искренно верующий не может не быть автодидактом в деле религии. Это происходит от бесконечного разнообразия обстоятельств жизни, степеней образования, умственных способностей и духовных настроений. Чем искреннее и теплее вера, тем более она принимает, и неизбежно должна принимать, личный оттенок. Однообразие останавливается на догматической почве. Живая вера на ней остановиться не может и переходит, в своем действительном применении, во все условия, понятия и отношения жизни, а в своих молитвенных и мечтательных порывах – в область несказанного или недосказанного. Переход совершается постепенно, и в нем заключается личное религиозное самообразование, в дополнение к воспринятому общему догматическому. Самообразовательной деятельности однако же нужны, для предупреждения крайних увлечений или скорого онемения, некоторая подготовка и союзная помощь. Той и другой у нас мало. Религиозное обучение скудно и почти исключительно катехизическое. Религиозного воспитания еще менее, чем обучения.
Индивидуальность человека постепенно определяется, установляется, развивается и упрочивается самою жизнью, то есть влиянием обстоятельств и событий жизни на первоначальные задатки личного характера, личных свойств, воспитания и образования. Никто в молодых летах не чувствует и не мыслит, как он чувствует и мыслит в позднейшие годы. В эти годы мы не только стоим на другой почве в области отношений к людям и к обыденным интересам и вопросам жизни, но становимся на другую почву и в духовной области наших понятий, убеждений и верований. История каждой человеческой жизни заключает в себе две хроники: хронику внешних судеб, в связи с сопровождающими их нравственными ощущениями и деятельностью умственных сил, и хронику религиозного строя души.
Есть жизни, которые протекают в состоянии духовного полусознания, ровно, однообразно, так сказать по гладкому пути, без сотрясений и потому без полного религиозного пробуждения. Есть жизни, где это пробуждение наступает с ранних лет, под влиянием личных душевных свойств и соответствующих им обстоятельств, и жизни, где оно происходит позже, как последствие сильных нравственных ощущений. Есть и другие жизни, где такие ощущения наступают и проходят, не вызвав, ни при себе, ни за собою, духовного кризиса. Для полного и руководящего религиозного сознания требуется неразрывная связь между отношениями чувства, мысли и воли человека к двум разным мирам, видимому и невидимому. Эта связь установляется постепенно и постепенно крепнет, когда для нее дана, подготовлена и оберегается почва. Подготовление почвы – дело религиозного воспитания; ее охрана – дело свободной человеческой воли.
Религиозное обучение может быть предметом деятельности школы; но религиозное воспитание зависит от церкви, семьи и семейных и общественных нравов. У нас есть церковь. Наше богослужение, от частных молитвословий до общественных литургийных и других церковных служб, соединяет в себе все, что может возбуждать благоговейные религиозные чувства; но у нас нет постоянной церковной жизни.
В нижних слоях народа верования держатся в первобытной, так сказать самородной, форме. Достижение зрелого возраста не изменяет отношений к церкви. Нравы сохраняют объединяющие церковные черты. Трудовая жизнь предрасполагает к молитве, ради ее утешительной силы, и к вере, ради надежд на исполнение скромных желаний, вызываемых жизненными нуждами. В верхних общественных слоях, напротив того, индивидуальная религиозная жизнь рано обособляется и течет большею частью одиноко в позднейшие годы. Смесь знаний, называемая просвещением и образованием, нелегко мирится с умилительною покорностью верований. Возникают сомнения, на которых мысль старается не останавливаться из опасения, что они могли бы еще более поколебать уже колеблющийся в душе мир веры. Но к этому миру мысль редко обращается среди поглощающего недосуга обыденной жизни. Религиозное чувство как будто дремлет и становится или может стать интенсивным – только при встрече с потрясающею радостью, или с потрясающим горем.
Замечательно, что в религиозном отношении пример иноверцев часто действует на нас более возбудительно или пробудительно, чем пример единоверных соотечественников. Мы сознаем, что между католиками и протестантами – разумеется между искренно верующими – вера и церковь занимают в жизни более видное место и состоят с нею в более непрерывной связи, чем у нас. Такое влияние иноверцев стало бы еще заметнее, если бы оно не ослаблялось смутными представлениями о их иноверии. Мы склонны придавать ему произвольное значение и противопоставлять друг другу слова: «они» и «мы», даже и тогда, когда соответствующие понятия могут совпадать.
О шаткости постоянных отношений наших к церкви я буду иметь случай далее высказаться подробнее. Считаю не лишним прежде пояснить мою мысль относительно той области веры, которую я называю областью несказанного или недосказанного.
IXЕсли мы вообще признаем себя обязанными быть искренними и правдивыми в делах мира, то в делах веры на нас лежит несомненная, прямая и безусловная обязанность искренности и правды. Не только с другими, но и сами с собой мы не вправе лицемерить. Смиряться духом и признавать, в известных случаях, немощь нашего разума не одно и то же, что малодушно отворачиваться от многого, что помимо нашей воли напрашивается нам на глаза, волнует нашу мысль и тревожит в нас сердце.
Мир верований заключает в себе две разные области: область веры в прямом смысле, то есть веры покорной, смиренной, не рассуждающей, но принимающей за непреложную истину то, что церковь признает истиной свыше открытой, и как истину, свыше открытую, нам проповедует; и область верующего разумения, то есть веры в истины, человеческим умом более или менее ясно постижимые.
Трансцендентные догматы могут быть только предметом авторитетного вероучения и предметом покорной, беспрекословной веры, но не предметом наших мудрствований. Когда нам хотят рассудочно объяснять недоступное рассудку, мы смущаемся, но продолжаем не разуметь объяснений. Мы можем покорно верить, но не можем понимать по приказанию. В той, другой области, где верующее разумение возможно и где потому от нас не может требоваться безответного верования, нам часто не достает руководящей помощи. Мы встречаемся с рядом вопросов, на которые нам самим не дается наставительных ответов.
Как нам объяснять себе продолжительный исторический факт, что христианство, религия любви, смирения и мира, породило столько раздоров, распрей, ненавистей, кровопролитий и жестоких гонений? Ученикам Спасителя было предвозвещено, что они будут ненавидимы, гонимы и умерщвляемы; но не было сказано, что они сами будут друг друга ненавидеть, преследовать и умерщвлять. Не должно ли приходить на мысль, что дух отрицания и злобы, не надеясь на успех прямого отрицания, старался по крайней мере озлобить и под личиною ревности к истине поселять раздор в умах и ожесточать сердца?
Время постепенно и последовательно все вокруг нас изменяло, изменило и явно продолжает изменять. Ограничивается ли перемена внешними условиями нашего быта, общественными нравами и поразительным расширением сферы наших знаний? Не произошло ли вместе с тем перемены и в строе духа, в свойствах души? Не должно ли было отразиться на них чудотворное влияние христианства? Если же оно отразилось и мы так сказать выросли духовно и душевно, то не тесны ли стали рамки понятий, начертанные пастырями церкви слишком тысяча лет тому назад?
Все церкви одинаково сознают коренной переворот в быте народов, совершившийся в силу неотразимого влияния христианства. Ему исключительно принадлежат нравственное начало самоограничения, начало верующей покорности своей судьбе, начало кротости в отношениях к ближним, начало признания всех людей ближними, начало духовного равенства мужей и жен и даже семейное начало. Семья есть чадо христианства. До него понятие о потомстве стояло, в ветхозаветном мире, на месте наших понятий о семье: потомство могло быть идеею немногих; семья – идея доступная всем и каждому. Можно сказать, что она в первый раз церковно признана в Посланиях апостола Павла, и чтобы в этом убедиться, стоит только вспомнить об условиях семейного быта евреев до евангельской проповеди. Наконец, христианство одно осмыслило кратковременность и печали земной жизни человека, перенеся в другой мир последнее о ней слово.
XПоследнее, в другой мир перенесенное слово есть слово бессмертия, мздовоздаяния и милосердия. Оно сказано нам ясно, положительно, торжественно, многократно повторено и звучит в нашем сердце всегда, когда мы его таинственно вещему голосу прислушиваемся. Но другой мир, где то слово должно осуществляться, принадлежит к области несказанного или недосказанного нашим верованиям.
Относительно свойств и условий будущей жизни в Священных Писаниях заключаются лишь некоторые отрывистые указания[11]. В этой заветной области всеобъемлющий вопрос состоит не в том, что мы можем знать, и не в том, чему должны верить, а в том, чему нам можно и чему нам позволительно верить. Вопрос неотразимо возбуждается желанием человека составить себе некоторое понятие или представление о том, что из здесь свойственного ему «я» ему там останется свойственным, и что из земного перейдет с этим «я» в неземной мир. Несомненно должно перейти нечто, ибо воспоминания перейдут. Иначе было бы сознание справедливости мздовоздаяния. Равным образом ученики Господни не могли бы «судить двенадцать колен Израилевых».
Человеку естественно стремление воображать себе будущую жизнь в несколько доступном его понятиям виде. Он желает, и чем более в нем развит элемент духовной жизни, тем более должен желать, сохранения своей духовной самоличности. Христианин, конечно, не воображает себе будущего бытия в материальных формах, хотя ему дано обетование воскресения в «духовном теле». Он вообще не старается составить себе об этом бытии какое бы то ни было определительное понятие, потому что знает, что составление такого понятия для него невозможно. Но он не мирится с мыслью, что он бесследно отрешится от всего, что в земной жизни ему было духовно дорого и что он перед Богом мог признавать существенным содержанием этой жизни. Он уповает, что, при пробуждении сознания в другом мире, он себя может узнать, и лучшие чувства его души ею будут сохранены.
Можно удивляться встречающемуся упорному, Божественными глаголами не оправдываемому стремлению обесчеловечить, по возможности, наши представления об ожидаемой нами за гробом будущности. Это стремление господствует, в особенности, между протестантами. Не странно ли воображать, что в будущей жизни нам станет все то чуждым, что в нынешней жизни предопределяет свойства будущей?
Ни о переходном состоянии души человека после смерти, ни о состоянии блаженства в грядущем Божием царстве нет в глаголах Господа Иисуса Христа таких указаний, которые подтверждали бы протестантские мнения по этому предмету. Напротив того, все сказанное Господом ближе согласуется с понятием о просветленном человечестве в среде нового бытия, чем о таком бытии, к которому понятия о человечестве стали бы неприложимы. Единственное исключение составляет земной брачный союз, потому что Господом сказано, что воскресшие «не женятся и не посягают». На утрату нашей самоличности нам ничем не указано. Какое значение имели бы «многие обители в доме Отца», если бы в них не предполагались самоличные обитатели? То же самое относится и до других изречений Господа, что с Ним будут те, кто Ему даны Отцом, что они будут сидеть на престолах и судить Израиля, что они будут есть и пить на трапезе Господней, что они будут подобны Ангелам на небесах и что они наследуют царство, уготованное им от сложения мира. Знаменательно также появление Моисея и Илии на Фаворе, явно свидетельствующее о нерасторгнутой связи между их земною жизнью и их бытием во времена Преображения Господня.
Апостол Павел указывает на Воскресение Господа Иисуса Христа как на краеугольный камень нашей веры. Он прямо говорит, в первом послании к Коринфянам, что если не воскрес Христос, то суетна наша вера. Между тем все, что нам повествуется о Его воскресении, запечатлено несомненными чертами человечества. Господь имел просветленную телесность, ибо Фома мог осязать Его. Он вкусил при учениках рыбу и медовый сот. Но Его просветленная телесность имела сверхъестественные свойства. Затворенные двери не были препятствием Его появлению. Мария могла узнать Его по звуку голоса, когда Он ее назвал по имени. Он мог быть познаваем или не познаваем по произволению, как на пути в Эммаус и при появлении на берегу моря, когда, по словам евангелиста Иоанна, ученики не дерзнули произнести вопрос: «Ты кто еси?» Все здесь облечено таинственностью; но таинственный покров покоится на человеческих чертах.
Духовные нити единят прошлое с будущим. Вера в Бога, молитва Богу, любовь к Богу, суть духовные действия заключенной в земное тело души, и их следы сопровождают ее при переходе в другое бытие. Немыслимо, чтобы таким же образом не переходили в него и другие, на земле Богом благословляемые ощущения и чувства души. Благословенное пламя не может внезапно и бесследно угасать. Святое чувство материнской любви не может быть утрачено матерью при переходе от низшей степени бытия к высшей. То же самое должно относиться и до других чувств безгрешной земной любви. Эти чувства составляют самое существенное, самое драгоценное содержание скоротечной человеческой жизни. Они единящее звено между двумя мирами, когда смерть разлучает тех, кто друг друга любили на земле, и в них заключается источник трепетных желаний человека постигнуть в доступных пределах тайну загробного состояния души, впредь до того великого дня, когда Архангельская труба одновременно призовет перед Господа и живых и мертвых.
Вопрос о таинственном значении нашей земной жизни никогда так неизбежно не восстает перед нами и так повелительно не подступает к нам, как при дорогой нам могиле. Она безгласна, но не безмолвна. Она говорит с нашим сердцем звуками, неслышными нашему земному уху, но для сердца заглушающими всякие другие звуки, и, говоря о тех, кто нас за гробом опередили, напоминает о том, что мы должны за ними последовать.
В известной книге монаха Митрофана Коневского[12] сказано, ссылаясь на учение церкви, что «умершие принимают в нас, живых, живое участие и скорбят и радуются вместе с живыми». Связь не разрывается. Если нам не сказано положительно, то и не возбранено верить, что отошедшие от нас в тот мир, к которому неприменимы наши земные понятия о пространстве и времени, там обладают способами видения и ведения, в отношении к нам, которых мы не имеем в отношении к ним. Мысль, что мы продолжаем жить как бы в их присутствии, имеет утешительное и наставительное значение. Нам отрадно думать, что им известна хранимая о них любящая память. Мы можем верить продолжению их участия к нам и сами продолжать опасаться огорчить их нашим образом действий, как мы могли того опасаться во время их земной жизни. Мы можем надеяться, что когда и для нас настанет час переселения в тот заветный мир, мы не только свидимся с теми, кто нас опередил, но и будем продолжать видеть тех, кого за собою оставим на земле. Мы в нашу очередь сохраним к ним участие. Они также могут верить нашему невидимому присутствию среди них; они будут нас помнить, а эта память, при таком веровании, может побуждать к добру или отклонять от зла. Справедливо сказано, что «человек живет сердцем более, чем умом». Самая идея бессмертия становится для него постижимее, яснее и как бы ощутительнее, когда она принимает вид продолжения чувств и отношений, которые ему преимущественно дороги и коих утрата его наиболее печалит. Он не в силах вообразить себе такое состояние души, в котором было бы все ново и ничто не связывало бы жизнь в том мире с жизнью в здешнем. Его надеждам нужны определенные черты. Надежды охраняют веру, а вера «тот непогрешимый кормчий, который в море жизни спасает человека от рокового крушения».
XIС научной точки зрения можно сказать, что в моих соображениях заключается то, что логика называет fallacia incerti medii, или petitio principii; что мои доводы не доказательства, но только предположения, которые сами требуют доказательств; что исследования, открытия и постоянно усиливающийся свет опытной науки не только не подтверждают таких предположений, но их опровергают; что библейскому мировоззрению, ставящему нашу землю центром мироздания, противоречит несомненный факт существования бесчисленного множества других миров; что явления духовной природы человека, еще необъясненные наукою, могут ею быть объяснены впоследствии; что подобно тому как астрономия и геология опрокинули длинный ряд понятий, прежде считавшихся непоколебимыми, так физиология и биология могут со временем опровергнуть и другой ряд понятий, до сих пор окончательно непоколебленных, и что во всяком случае прямой долг науки стремиться к познанию истины теми путями, которые для достижения этой цели даны человеческому уму, почтительно относясь к текстам священных писаний, но не считая этих текстов научными доводами.
Читатель мог заметить, что я не злоупотребляю священными текстами и даже избегаю, по возможности, их приводить и на них опираться. С другой стороны, мне, конечно, нельзя пользоваться точными научными доводами. По свойству предмета я вынужден ограничиться выводами, основанными на аналогических данных и на результате наблюдений, которые самим читателем могут быть проверены. Современная опытная наука утверждает, что то нечто, для нее самой по существу загадочное, что она называет «материей», неистребимо. Если материальное только видоизменяется, но не может уничтожаться, то почему допускать, что могло бы уничтожиться духовное? Наука также считает «целесообразность» общим признаком или законом явлений природы. Трудно было бы усмотреть такую целесообразность в духовной жизни человека, если бы за нею не следовало другого бытия. Уже 2500 лет тому назад было сказано, что наша жизнь длится до 70, а при большой крепости до 80 лет, и лучшая доля этих лет труд и болезнь[13]. Та же мысль высказывается и в наше время, но не звучит прежним смирением.
Заповедь смирения не есть, однако же, заповедь бездеятельности ума. Наш ум искра верховного разума. Эта искра может постоянно светить нам, и ее свет становится ярче под кровом духовного смирения, подобно тому как наши земные огни горят светлее, когда защищены от изменчивого дыхания ветра. Наш ум сам проповедует нам смирение, то есть сознание таинственного высшего, нами непостижимого, над уровнем всего, что нами может быть постигнуто и познано. Наш ум убеждает нас, что наука раздвигает пределы знаний, но не возвышает их уровня. Тайной остается наше духовное «я», как было тайной тысячелетия до нас. Исповедники молитвенного воззрения смело могут на то указывать исповедникам немолитвенного. Первым доступно все, доступное вторым; но вторые добровольно отказались от доступного первым. Вторые не замечают, что они часто впадают в противоречия, отвергают сегодня то, что вчера признавали истиной, и бессознательно непоследовательны. В октябре 1884 года известный оратор и ученый, американский посланник в Англии, г. Лоуелль, развивал в произнесенной им в Бирмингаме речи современную эволюционную теорию и сказал, что в слове «революция» кроется орфографическая ошибка и буква «р» лишняя. Но в той же самой речи тот же г. Лоуелль утверждал, что человеческий ум никогда не мог подняться выше мышления Аристотеля и Платона. Следовательно в этом отношении эволюции не было в продолжение двух тысячелетий. Эволюционисты могут и в священных писаниях усматривать только ряд эволюций человеческой мысли или ряд исторических фазисов развития религиозного чувства. Но не к таким заключениям приходим мы, когда мы в них вчитываемся без предубеждений и без того равнодушия к предмету, которое к критическим сомнениям предрасполагает. Тогда мы невольно поддаемся обаянию единства верующей мысли и верующего чувства, которым эти писания с начала до конца проникнуты. Мы глубже вникаем в их заветный смысл и менее смущаемся расстилающеюся иногда в них иносказательною завесой. Мы сознаем, что тысячелетия идут мимо, но существенное содержание этих священных хартий остается непоколебленным. Они стоят по-прежнему выше всех земных уровней, выше всех произведений человеческого ума, всех успехов науки и всех перемен в судьбе царств и народов. Евангелие по-прежнему обнимает всю область духовной жизни человека и печать божественного вдохновения сохраняется на книгах Ветхого Завета. В них почти на каждой странице отражаются те идеи, которые лежат в основании нынешнего здания нашей веры: идея Единого Бога, идея последовательных божественных откровений, идея прямых указаний человекам Божией воли, идея любви Бога к человеку, идея божественного всеведения, предведения, всемогущества и, наконец, идея таинственного, человеческому уму непостижимого предуготовления почвы для духовного Израиля, т. е. для церкви Христовой.
Перед непостижимым мы призваны благоговейно смиряться. Мы часто встречаемся, в священных писаниях, не только с тем, что вообще превосходит силы нашего разумения, но и с тем, что нам стало непонятным в силу перемен, происшедших в условиях нашего быта, в нравах и верованиях. Если бы не так было, то священные книги не были бы для нас священными книгами. Многое сказано в них только так, как могло быть сказано в то время, когда книга составлялась. Многое недосказано. На вопрос, почему недосказано, только один ответ: мысли Господни не наши мысли. Наука более удовлетворительного ответа дать не может. Научное богословие не отвечает на вопрос: почему духу зла дан такой простор на земле?
Наш ум указывает на длинный ряд открытий, изобретений, наблюдений, выводов и теорий, которыми мы обязаны предшедшим поколениям или нашим современникам; он указывает на все приобретенное нами в сфере знаний, жизненных удобств, способов всякого рода деятельности; но в то же время удостоверяет нас, что все эти приобретения чужды, по существу, нашей внутренней, духовной и душевной, каждому из нас исключительно принадлежащей жизни. Если в нас обнаружились развитие душевных сил, поднятие уровня чувств и стремлений, ослабление себялюбия, возрастание способности любви к другим, соответствующее этой любви расширение области нравственных страданий, и вместе с тем способность ощущения мира души, вернейший признак одуховления нашей природы, то мы всем этим обязаны не успехам науки, но благодати верований.
Я вправе предположить, что все читатели обладают известным запасом знаний и что многие из них стоят, как говорится, на высоте современной науки. Я не менее вправе предположить в них и добрые свойства, и добрые чувства. Прошу их себе поставить вопрос: насколько они такими свойствами и чувствами обязаны своим знаниям, и чистосердечно на этот вопрос ответить. Прошу их затем сравнить полученный ответ с их собственными наблюдениями над людьми, с кем жизнь их ставила в близкие отношения. Наконец, если им случалось видеть, как люди умирают, то прошу вспомнить о различии вынесенных ими притом впечатлений, смотря по мировоззрению, к которому умиравшие принадлежали.
Опыт убеждает, при таких сравнениях и наблюдениях, не только в слабом влиянии на человека этических стихий, присущих наукам, но и в ошибочности весьма распространенного, смутного предубеждения, будто высокий уровень научного образования трудно мирится с верою, по крайней мере, с катехизическою верой.
XIIКатехизическою или конфессиональною я называю веру с тем отличительным оттенком вероучения, который себе усвоила та или другая христианская церковь. Очевидно, что христиане не по собственному выбору принадлежат к разным церквам. Каждый из них вступает в лоно своей церкви преемственно, в младенчестве, а затем нравственно обязан ей оставаться верным, доколе искренняя перемена убеждений, в зрелом возрасте, не побудит его к переходу из одного исповедания в другое. – О различии верований я буду иметь повод упомянуть впоследствии. – Здесь ограничиваюсь выражением общей мысли, что катехизические оттенки, при существующем разделении церквей, суть признак искренности верований. Живая вера требует определительности основных догматов и сознания духовного единения с единоверцами. Без этого единения неосуществима идея церкви.
В какой мере осуществляется эта идея у нас? Над этим вопросом трудно не приостановиться. – Не в церкви ли, и церкви мы наиболее обязаны правдой? Но много ли правды в наших к ней отношениях? Можем ли мы чистосердечно себя признавать ее чадами и членами? В духовном смысле церковь у нас идея; в реальном – учреждение; в приложении к жизни – тождество исповедания веры и общность молитвословий, но без другой общности и без практического сознания нашего церковного единства. Мы все причисляем себя к той церкви, которая себя именует и которую мы называем «Восточною, Кафолическою, Православною». Но многие ли из нас могут сказать, что они живо ощущают свою церковную солидарность?