
Полная версия:
Зеркала
Она сделала паузу, посмотрела себе в глаза и вдруг усмехнулась, криво и недобро, будто увидела в зеркале кого-то другого, более честного и менее терпеливого.
– Ну и что дальше, – сказала она уже громче. – Так и будем делать вид, что все нормально?
Ответа, разумеется, не последовало, но ей показалось, что в комнате стало теснее. Воздух словно сгустился, и тишина утратила свою прежнюю нейтральность. Пламя свечей дрогнуло, отразилось в стекле и на мгновение раздвоилось.
Она моргнула, потерла глаза и снова посмотрела в зеркало. Теперь отражение будто задерживалось на долю секунды дольше, чем должно было, а за ее спиной шкаф с куклами проступал отчетливее, чем раньше. Не просто как мебель, а как фон, как декорация, которую наконец подсветили нужным образом.
Ей вдруг пришло в голову странное сравнение, и она даже хмыкнула от его нелепости. Комната напоминала студию. Такую, какие показывают в дневных шоу, где все выглядит почти спонтанно, но на самом деле каждая деталь стоит на своем месте. Куклы в шкафу словно заняли места зрителей. Они стояли ровно, плечом к плечу, и теперь казалось, что их неровные лица обращены к ней.
– Ну что, – сказала она, не вполне понимая, кому именно. – Давайте.
Слова прозвучали глупо, но отступать уже не хотелось. Вино и таблетки смешались, и граница между мыслью и голосом стала тонкой, почти условной. Ей показалось, что кто-то усмехнулся, совсем негромко, как это делают в студии, когда ведущая говорит что-то неудачное.
– Вылечите ее от пьянства, от этого! Сил нет больше, дети страдают!
Обвиняющий женский голос ударил по ушам так, будто его выкрутили на полную громкость. Мама дернулась и поняла, что больше не сидит на полу. Она оказалась на большом диване, мягком и неудобном одновременно, и яркий, холодный свет бил ей прямо в лицо. Белые кружки софитов отражались в ее испуганных карих глазах, как чужие зрачки.
Она попыталась оглянуться, но пространство вокруг оказалось странно плоским – будто собранным из отдельных фрагментов, которые не складывались в привычную комнату. Рядом с ней кто-то сидел.
Мама медленно повернула голову и увидела куклу. Ту самую, из шкафа. Теперь она была ростом с обычную женщину, с женской фигурой, спрятанной в серую мешковатую одежду. Так одеваются, чтобы не запоминались. В такой одежде ездят в утреннем метро, стоят в очередях, растворяются в толпе.
Если бы не лицо.
Вместо него была фарфоровая маска – грязно-белая, постная, с прорезями для глаз и длинным, чуть загнутым носом, похожим на клюв. За прорезями не было видно глаз, только два темных провала. Из них на маму смотрело что-то пустое и внимательное.
Маска была в трещинах, местами пожелтевшая, как старая игрушка, которую однажды бросили в грязь, потом кое-как отмыли и решили оставить. От нее исходило отчетливое ощущение недовольства – будто она давно ждала этого момента и теперь наконец получила право говорить.
Мама сглотнула и вдруг поняла, что диван стоит не один. За пределами света, в темноте, чувствовалось присутствие других. Шорох, едва заметное движение, плотное молчание, в котором было слишком много внимания. Шум, начавшийся как фон, постепенно складывался в гул – такой бывает перед началом записи.
Свет усилился. Он бил прямо в глаза, выхватывал каждую складку кожи, каждую неровность лица, и от этого стало тошно. Желудок сжался, во рту появился металлический привкус – знакомый, утренний. Тело отреагировало раньше, чем успела оформиться мысль.
– Посмотрите на нее, – сказал мужской голос спокойно, почти доброжелательно. – Давайте просто посмотрим.
Она подняла взгляд.
Напротив, за низким столом, сидели двое. Не выше остальных, просто тяжелее по смыслу, как ведущие рядом с гостями. Одеты строго. На лицах гладкие белые маски кроликов, без намека на эмоцию. Уши уходили в свет софитов и там исчезали. Казалось, весь гул студии держится на этих ушах, как на антеннах.
– У нас сегодня непростая история, – продолжил тот же голос. – История матери. История семьи. История, в которой страдают дети.
Женский голос подхватил сразу – мягче, но с той же отточенной уверенностью, в которой не оставалось места сомнению.
– Вы сами понимаете, зачем вы здесь, – сказала она. – Или вам нужно объяснить?
Мама попыталась ответить, но язык словно прилип к небу. Она только кивнула, и это движение показалось ей слишком заметным, будто его вывели в крупный план.
По обе стороны дивана начали проступать фигуры. В основном женщины. Они сидели вплотную, плечо к плечу, и на каждой была маска. Коза с вытянутой мордой, собака с опущенными ушами, птица с острым клювом, лиса с застывшей хитрой улыбкой. И ни одна из них не оставляла права быть живой.
Маски не выражали эмоций, но кивали вовремя, как хорошо обученный зал.
– Я ей сразу говорила, – сказала одна. Голос был раздраженный, знакомый, почти родной. – Не надо было терпеть. Не надо было закрывать глаза.
– Она всегда так, – подхватила другая. – Сначала делает вид, что все нормально, а потом удивляется, что ничего не выходит.
– А дети? – вмешалась третья. – Про детей кто-нибудь подумал?
Слова накатывали волнами, перебивали друг друга, и в этом хоре невозможно было удержать одну интонацию. Они звучали как комментарии, как реплики из зала, как чужие советы, которые никто не просил, но которые всегда произносят с особым удовольствием.
Мама почувствовала, как по спине стекает холодный пот. Тошнота усилилась, и ей пришлось напрячься, чтобы не наклониться вперед. Свет давил, воздух казался густым, и каждый вдох приходилось буквально проталкивать в грудь.
– А теперь давайте пригласим того, без кого эта история была бы неполной, – сказал мужской голос все так же спокойно. – Отца.
Из темноты вышел мужчина. Он сел напротив, чуть в стороне. На нем не было животной маски – только лицо. Человеческое, уставшее, знакомое до боли. Он выглядел аккуратно и собранно, даже слишком. Так выглядят люди, которые привыкли держаться и знают, как правильно сидеть под камерами.
– Я работал, – сказал он сразу, не дожидаясь вопроса. – Я обеспечивал. Я делал все, что мог.
Из зала послышались смешки.
– И изменял, – заметил женский голос, почти лениво. – Тоже много работали?
Мама закрыла глаза на секунду, но это не помогло. Голоса не исчезли. Они звучали внутри, снаружи, со всех сторон. Ей стало ясно, что здесь не ищут правду. Здесь ее распределяют.
– А Саша? – вдруг спросил кто-то из зала. – Почему он все время рядом с ребенком?
Имя прозвучало так, будто его давно ждали.
– Он хороший, – сказала мама автоматически и сама испугалась того, как легко это получилось. – Он помогает.
В зале что-то шевельнулось. Не телами, а вниманием. Несколько масок наклонились почти синхронно, будто услышали ключевое слово.
– Кому именно он помогает? – спросил мужской голос без тени насмешки, и от этого вопроса стало особенно не по себе. Одна из масок в зале наклонилась вперед и уставилась прямо на меня, будто пыталась рассмотреть внимательнее. И тут же откинулась назад, раздраженно, как от слишком яркого света.
Ведущая не смутилась. Только сказала более холодно:
– Давайте проще. Вы его видели?
Мама открыла рот и тут же закрыла его. Мысль, которая секунду назад казалась очевидной, вдруг рассыпалась, как плохо собранная конструкция. Она попыталась ухватиться за нее снова, но в голове оказалось пусто.
– Вашему сыну, – подсказал кто-то из зала. – Вы же о нем?
Женский голос, мягкий, сочувственный, почти заботливый.
– Вы часто слышите, как он с кем-то разговаривает?
Мама замерла. Свет бил прямо в лицо, и от этого казалось, что глаза сейчас начнут слезиться. Она моргнула, потом еще раз, будто надеялась, что вопрос исчезнет.
– Он тихий, – сказала она наконец. – Макар вообще мало говорит.
– Мы не о нем, – сказал мужской голос спокойно. – Мы о том, с кем он говорит.
В этот момент я понял, что меня видят.
Не так, как видят мебель или отражение. По-настоящему. Как находку, которую долго искали и наконец вытащили на свет. Стало холодно, и это был не страх, а что-то более точное. Осознание, что ты лишний, и это сейчас объяснят вслух.
– У детей иногда заводятся такие вещи, – продолжил женский голос, все так же мягко. – Как насморк. Или вши. Сначала незаметно, потом уже трудно не обратить внимания.
Несколько фигур в зале кивнули. Маски задвигались, шепот прокатился волной и тут же стих.
– Воображаемые друзья, – сказал кто-то с интонацией человека, который давно все понял. – Особенно когда ребенку одиноко.
Мама резко выпрямилась.
– У него нет друзей, – сказала она и тут же осеклась. – В смысле… у него есть…
Она замолчала. Я видел, как она пытается вспомнить хоть один момент, когда видела меня рядом с Макаром. Лестницу, комнату, зеркало. Но в этих воспоминаниях всегда был только он. Сидящий, молчащий, сосредоточенный. Без меня.
– Вы его видели? – спросил мужской голос.
Пауза растянулась. Эта пауза была хуже любого ответа.
– Нет, – сказала мама почти неслышно.
– Тогда откуда вы знаете, что он хороший? – мягко уточнил женский голос.
В зале стало тихо. Не телевизионной тишиной, а той, от которой начинает звенеть в ушах. Мне захотелось сделать шаг назад, но пространства для этого не было. Я стоял ровно там, где стоял всегда, рядом с Макаром, только теперь Макара здесь не было.
И это было самым страшным.
– Он помогает, – повторила мама уже неуверенно, словно цепляясь за последнюю версию себя, которая еще могла что-то объяснить. – Он с ним играет.
– И давно это происходит? – спросил мужской голос.
Мама закрыла глаза. Я видел, как по ее лицу проходит тень, будто она наконец начала считать. Не дни и не недели – пустоты.
– Вы уверены, что речь идет о настоящем? – вмешалась женщина из зала с птичьей маской. – А не о том, что осталось?
Слово повисло в воздухе. Осталось.
Меня накрыла странная, почти спокойная мысль: если сейчас сказать что-то, если выйти вперед, если дать им повод, все закончится быстрее. Но я знал, что не имею на это права. Я был здесь не для себя.
– Где он сейчас? – спросил мужской голос.
Мама растерянно огляделась, будто ожидала, что Макар выйдет из-за кулис, из темноты, из-за дивана.
– Он спит, – сказала она. – Внизу.
Кроличьи маски повернулись к ней одновременно.
– Вы уверены? – спросила женщина.
Свет вспыхнул ярче, на мгновение ослепив. В отражении зеркала за спинами ведущих шкаф с куклами оказался ближе, чем мог бы быть. И в какой-то момент лица перестали различаться. Осталась одна ровная поверхность, одно пустое знание, которое не нуждалось в словах.
– Давайте прекратим делать вид, – сказал мужской голос. – Это не помогает ни вам, ни ребенку.
– Ребенка здесь нет, – произнес кто-то тихо, почти буднично.
Фраза не прозвучала как приговор. Она прозвучала как фиксация факта. Мама вздрогнула. Лицо побледнело, губы дрогнули, и в этот момент стало ясно, что она поняла достаточно. Не все сразу и не до конца, но ровно столько, чтобы дальше уже нельзя было врать.
Фигура в кроличьей маске осталась на месте, но от этого стало только хуже. Она не приближалась и не отступала, не сделала ни шага, просто заняла пространство целиком. Каждый раз, когда мама моргала, ей казалось, что маска становится отчетливее. Не ближе, а яснее, будто исчезало все лишнее, кроме осуждения. В прорезях не было глаз, но взгляд ощущался отчетливо, как давление в груди, как рука, положенная на горло без усилия.
Воздух изменился. В нем появился тяжелый, кислый запах, смесь перегара и чего-то старого, несвежего, будто давно забытое мясо вдруг напомнило о себе. Мама судорожно втянула воздух и вдруг вспомнила, что это можно остановить. Что если понять, что это сон, все закончится. Нужно просто назвать вещи своими именами.
– Пошел прочь, – сказала она сначала ровно, почти спокойно, как говорят детям или пьяным, когда еще верят, что голос имеет значение.
Ничего не произошло.
– Пошел прочь, – повторила она громче, уже с надрывом, чувствуя, как слова теряют форму.
Кролик не шевельнулся. Маска осталась прежней, но в линии рта появилось что-то новое, не улыбка, не оскал, а холодная уверенность. Осознание того, что ее здесь слышат, но не собираются слушать.
Она закричала. Сначала бессвязно, потом громко, с матом, с ненавистью, с отчаянием, как кричат, когда больше не осталось ни версий, ни оправданий. Голос сорвался, перешел в хрип, и в этот момент свет резко исчез.
Она очнулась на полу.
Комната была той же самой. Тяжелые занавески, витражное зеркало, массивный шкаф. Никаких софитов, никаких масок. Пахло воском и алкоголем. Бокал лежал рядом, разбитый, стекло разошлось острыми лепестками. Ладони болели. Она посмотрела на них и увидела порезы, неглубокие, но настоящие. Кровь смешалась с вином и темным пятном впиталась в изумрудный ковер, тот самый, который так хорошо сочетался с занавесками.
Голова гудела. Во рту стоял металлический привкус. Это было не похоже на сон. Слишком много тела. Слишком много деталей.
Она медленно подняла взгляд на зеркало.
Зеркало отражало только ее. Лицо было опухшим, глаза красными. Чужих фигур не было.
Шкаф стоял на месте. Куклы – тоже.
За окном начинало светлеть. И вместе с этим светом в дом входило то, от чего уже нельзя было отвернуться.
***
Утром свет был не мягким, а беспощадным: он не заполнял комнату, он ее обнажал. Мама очнулась на полу, у самой рамы, и первое, что она почувствовала была тошнота, которая подступает волнами, как море в шторм, когда берег уже близко, но до него не добежать. Воск на полу застыл белыми потеками, свечи догорели до коротких, жалких огрызков, а в воздухе висел запах вина и сладковатой копоти. Комната снова была комнатой. Шкаф снова был шкафом. Куклы стояли в своих нишах так, будто никто их не трогал. И все же что-то здесь изменилось. Не предметы и не порядок. Изменилось то, что теперь нельзя было сделать вид, что не знаешь.
Она поднялась медленно, ухватившись за нижнюю полку шкафа. В зеркале отражалось ее лицо: опухшее, серое, чужое. Никакой студии, никаких софитов, никаких кроличьих масок. И от этого ей стало хуже, потому что теперь все происходило без декораций. Теперь все было просто ее жизнью.
С лестницы тянуло холодком. Внизу было тихо, чересчур тихо для квартиры, где живут дети. Мама задержалась на верхней площадке и осторожно прислушалась. Из кухни не доносилось ни звона посуды, ни шума воды, ни звуков телевизора. Дом стоял ровно, как пустой зал после записи, когда выключили камеры и убрали микрофоны. Ночью тишина была чужой и внимательно. Сейчас она была плоской и пустой.
Я видел, как она по привычке попыталась позвать сына. Губы шевельнулись, но звук не вышел. Даже шепота не получилось. Она словно поняла, что это уже не зов. Это проверка. А проверять ей не хотелось.
Она спустилась и прошла по первому этажу так, как ходят по попелищу после пожара: быстро, не глядя по сторонам, цепляясь глазами за мелочи. На кухне стоял недомытый бокал, в раковине лежала одна тарелка. На столешнице валялся пустой блистер, рядом, как упрек, стояла открытая бутылка. Мама досадно отодвинула ее, будто она мешала пройти, хотя места было достаточно.
Она подошла к двери в комнату Макара. Остановилась. Положила ладонь на ручку и не повернула сразу. На миг у нее стало лицо человека, который собирается сделать шаг в пропасть. Потом она все же открыла.
Внутри было чисто и спокойно, чересчур спокойно. Не потому, что ребенок хорошо спал и никого не тревожил. Потому что в этой комнате давно никто не жил. Постель была застелена так ровно, что это казалось не заботой, а ритуалом. На тумбочке стоял стакан, пустой. На подоконнике лежала пластиковая больничная бирка с потускневшими буквами и чужим именем, которое она прочитала не сразу. Она взяла бирку двумя пальцами, осторожно, как острый кусок стекла, и ее лицо дрогнуло, но она не заплакала.
Внутри ее холодом прожгли воспоминания. Кома. Две недели. Тело, которое было, но не отвечало. Тот самый шум воды по ночам, когда она включала кран, чтобы не слышать собственных всхлипов. Таблетки, которые она глотала, не считая, потому что считать означало признавать. И зеркало, которое не отвечало, но подтверждало присутствие.
Я был рядом с Макаром не потому, что он меня придумал. Макар просто позволил мне быть. Ему нужна была повторяемость. Я был одной из деталей, которая повторяется.
Мама вышла, закрыла дверь и сползла спиной по стене, пока не села на пол прямо в коридоре. Руки лежали на коленях, пустые. Кожа на лице высохла до такой шелушений. Внутри у нее, кажется, не осталось ничего, что можно было бы смешать с вином, чтобы стало легче. Все, что можно было размыть, размывалось слишком долго. Теперь оставалось только то, что не размывается.
Наверху, в комнате с витражной рамой, послышался тихий, деловитый шум. Не голоса и не смех. Шаги. Шорох ткани. Скрип дерева. Мама подняла голову, будто не сразу вспомнила, что там, на втором этаже, еще есть дверь. Потом встала и пошла туда медленно, как на прием, где диагноз уже понятен, но его надо услышать еще раз.
На площадке стояли двое мужчин в куртках, с ремнями для переноски. Рядом была женщина в пальто, слишком аккуратная для этого утра. Волосы убраны, на лице вежливая усталость человека, который привык додавливать дела до конца.
Я узнал ее сразу. Не по внешности. По взгляду. Она смотрела на комнату без любопытства и без удивления, как смотрят на место, где уже все решено. По ровному почерку на коробках. По уверенности, что порядок существует, даже если жизнь разваливается.
Она кивнула маме, как знакомой, хотя они были знакомы только по документам и по этой комнате, где человек оставляет себя сильнее, чем фотографиями.
– Я заберу сегодня все, – сказала женщина спокойно. – И кукол тоже. С ними лучше не жить.
Мама едва заметно вздрогнула и коротко кивнула.
Мужчины накинули на раму плотную ткань, подтянули ремни и подняли зеркало. Витраж на секунду поймал свет и бросил на стену полоску цветного стекла: красную, как след от вина на кухонном полу, и сине-фиолетовую, как синяк под глазом. Потом полоска исчезла, и вместе с ней исчезло ощущение глубины, будто комнату сделали плоской.
Когда зеркало вынесли, я остался на месте еще на мгновение, как остается запах после человека. Я попытался вдохнуть и понял, что это действие больше ко мне не относится. Попытался сделать шаг, но шаг не получился. Мир, в котором я мог существовать, уходил вместе с этим стеклом, и сопротивляться этому было так же бессмысленно, как удерживать руками уходящую воду.
Мама стояла в дверях и смотрела на пустую стену, где раньше был мой единственный выход. Она не заметила, как исчез я. Она заметила другое: что ей больше не за что уцепиться, и это не про зеркало. Это про ее собственную жизнь, которую она слишком долго пыталась собрать в понятную форму, повторяя привычные действия, будто от повторения можно вернуть потерянное.
Женщина в пальто сказала еще пару бытовых, вежливых, деловых фраз. Мама кивнула. Пальцы дрожали, но голос не дрогнул. Потом она спустилась вниз, прошла по коридору и остановилась у лестницы, словно только сейчас вспомнила, что в доме еще есть этажи, еще есть воздух, еще есть утро. За окном светлело окончательно, и этот свет не обещал облегчения. Он обещал только ясность.
Я понял, что дальше меня уже не будет. Ни в виде мысли, ни в виде голоса, ни в виде нужной привычки. И в этом было не утешение. Это был порядок. Наконец-то настоящий.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

