Полная версия:
Фетишизт
Валентин Дягилев
Фетишизт
Милый дом
Дом у Аврелия не большой, но и не маленький, только пахнет плохо: временем и табачной гарью, крепко впитавшейся в стены с самого их появления. Когда-то флигель был военным хоспиталем, а, спустя годы, превратился в убежище для революционеров. Один из них и решил построить возле флигеля сельскую школу.
С началом войны школа стала интернатом для сирот по обе стороны границы. Здесь их приняли, несмотря на вражду, и стали жить сообща почти партийной коммуной, пока на четвертый год в село вдруг не пришел упадок.
В школу проникли все беды разом, а никто даже не заметил, как черные плети опутали со всех сторон старенькие стены. Ничего как будто не изменилось: все также шумят в коридорах, все также пишутся контрольные, по-прежнему готовят в столовой невкусные супы и каши, но люди уже другие—не те, что были до войны, и никогда уже прежними не станут.
***
Аврелий был сыном Франка Титова, одного из старых революционеров. В молодости Франка кляли гомиком, а со временем он просто, как и все, сошелся с женщиной. До сих пор они, состарившиеся, проживают в Лизонькином поместье за Косым пригорком, и Аврелий их почти не навещает.
Аврелий больше заботится о делах. Перед родителями чувствует себя мальчишкой, несет белиберду и мечтает поскорее от них уйти.
Во флигельке гораздо лучше. Пускай он старый, воняет перегаром и сквозь щели в досках пропускает ветер—пускай, разве беда? Для Аврелия это была настоящая гармония.
Одно только эту гармонию нарушало—Ханс.
Ханс—мальчишка из Немчинии с совсем не немчиновскими черными волосами. Бикунев Сашка поймал его в лесу, через который проходила солдатня в околоток. Ханс обманул конвоиров, которые вели его на каторгу, и убежал в чащобу, где проторчал два дня, отколупывая по крошке от краденного батона. Холодного и голодного немчука притащили в интернат. В детском отделении для Ханса кровати не нашлось, поэтому его отправили к Аврелию на чердак, под самые звезды.
Тогда про него забыли. Мальчишка, как волчонок, оторванный от мамкиной титьки, дичился всех подряд, фразы строил на помеси трех языков сразу, а на уроки приходил только иногда, чтобы посидеть и поглазеть. С Аврелием он не сжился.
В первый же день Ханс прожег в пальто Аврелия дыру. Очень некрасивую и очень большую. На следующий—пролил кофей, сделанный Катериной. А Аврелий без кофея выходить не мог.
Мальчишку ругали, но ругали нестрого, как бы между делом.
Также между делом и Ханс вредил Аврелию. Чудо, что тот говорил по-немчински и часто через слово ввинчивал забористый немчинский мат. В такие моменты Ханс тухнул; час-два его не было видно, а потом все начиналось по-новой.
Сейчас Аврелий лежал на кровати прямо в одежде, хотя на часах уже тикал второй ночи. От снега комната светлела как протертые страницы книг. Поэтому Аврелию и нравилось засыпать зимой, но в этот раз было по-другому. В этот раз было нехорошо.
«Виной всему пьянство»,—думал Аврелий. Мозговое «пьянство». От бумаг и детей ему на голову свалилась мигрень. Как губка она стянула черепушку и прижилась в ней накрепко.
«Тварина»,—так тоже думал Аврелий.
Он дышал ртом, свища, как ветер во флигельке. На ум приходили отрывки дневной толкучки в школьных коридорах, когда мальчишки, охлажденные уличной стужей, вваливались в школу и кричали бойкими голосами:
«Здравствуйте, Аврелий Франкович! Проверили мой диктант? Ой, Аврелий Франкович, можно я сегодня отвечу вам стих? Аврелий Франкович, исправьте мне, пожалуйста, неуд по-немчинскому!»
– Раз-здавить,—рявкнул Аврелий и закашлялся так, что скрипнули пружины.
В коридоре кто-то шевельнулся.
«Раз-здавить Ханса, этого немчука аутичного. В первую очередь! Пользы от тунеядца, как от быка, ни шерсти, ни молока. Вшивый придурок. Жаль, что солдаты наши еще большие лапти, иначе отделали бы его в тот раз».
Аврелий сполз на пол, на четвереньках доковылял до двери, поднялся и, не став долго ждать, затащил к себе перепуганного Ханса со свечкой в руках.
Схватив мальчишку за волосы, он до треска бровей приставил его лицо к пылающему огоньку и прошипел прямо на ухо:
– В вашей гребаной Империи Навоза детки всегда подсматривают за взрослыми?
Он сжал волосы Ханса гораздо сильнее, чем того предполагала политика Гогмана. При всем уважении к старику, Аврелий Петровых принципов не разделял. Больше того, он считал, что Петро в вопросах детского воспитания вообще ничего не смыслит, и слушал его лишь потому, что давно к этому привык.
– Молчишь, ублюдок? Папашка не говорил тебе, что ротик открывать надо не только тогда, когда расстегивается ширинка?
– Пидор,—ругнулся Ханс. Это слово он хорошо выучил. Среди ребятни оно часто ходило в обороте по поводу и без, как универсальное и сильно действующее оскорбление.
Аврелий не успел ответить. Что-то колючее и неприятное впилось ему в ногу.
«Ножик».
Зашипев от боли, Аврелий упал лицом на пол, поняв, что ногу его постепенно окутывает слабость, а мозг отказывается соображать. Ханс изогнулся в руках и шмыгнул под стол.
Пальцами Аврелий бегал по брючине в поисках раны и с каким-то туповатым спокойствием глядел, как по рукам течет и течет кровь, а Ханс, придурковатый Ханс, который наверняка типичный олигофрен, сейчас сидит, забившись в угол, и плачет. Плачет совсем как нормальный.
Несчастье помогло
Посредственная Катерина, и непонятно вообще, что Аврелий в ней нашел. Хотя родословные Катьки уходили еще к праотцам Империи, внешностью на росскую она совсем не походила. Росские женщины роста чуть выше среднего, плотные, с упругими большими грудями, толстыми длинными косами пшеничного цвета и рыбьими глазами, в которых плещутся косточки ревности, упрека и стервозности.
Катерина же была другой. Мать ее постоянно твердила, что бекасика с двумя глазенками-черносливами не поимеет даже лесной черт. Заморыша с маленькой грудью и тощим задом лелеяла разве что матушка земля, которая все не забирала к себе тридцатилетнюю незамужнюю Катеньку, а может быть, просто не хотела забирать. Одно дело, когда в тебе разлагается жирная Софья из бакалеи, насыщающая мясными парами почву, и совершенно другое—Катька. После такой даже сорняки не вырастут. Вот если в других и было что хорошее, то в Катьке женская полезность проявлялась лишь по праздникам и заключалась преимущественно в горелых пирожках. В остальные дни ничего она не умела и ни с чем не справлялась. Кофей по утрам делала и тот отвратный.
Аврелий, тем не менее, считал, что Катерине ему неплохо бы сделать предложение. Особенно в этот колючий зимний день. Такой же колючий, как лопатки Катерины.
Он вымыл с утра голову, причесался, надел все тот же вельветовый костюм горчичного оттенка, потому что другого у него не было, и протер очки. Одно из стекол ни с того ни с сего оказалось расчерчено трещиной, но это были мелочи. Аврелий иногда читал бульварные романы и знал доподлинно, что шрамы украшают мужчину.
Настроив в голове шарманку, Аврелий вышел из комнаты чуть ли не пританцовывая. Пританцовывать, собственно, мешала рана на бедре, за которую Ханс уже отхватил пару хлестких ударов с утра пораньше. Спустившись, Аврелий глубоко вздохнул перед дверью Катерины. Вытер нос, улыбнулся, потом решил, что улыбка его не красит, и насупился.
В комнате ее не оказалось.
Осторожно прокляв Катьку про себя, Аврелий стал искать.
Как собака, по запаху, по звуку, малейшему шевелению, он определил, где Катенька сидела и чистила несвежую рыбу, где взбивала половики, где отжимала белье, и так добрался до ванной комнаты, откуда лилась ржавая вода из-под крана. Он приоткрыл дверь и скользнул внутрь прямо к грязно-белой ширмочке, пахнущей йодом, за которой и была Катенька.
Аврелий заскулил от чувств. Сейчас же он хотел броситься на нее из-за ширмы, схватить за груди-лисички и забегать, забегать пальцами по скользкой холодной коже, сквозь которую внизу так соблазнительно выпирают кости таза; пройтись по впадинке, остановиться и, как бы невзначай, сказать…
Смахнув со лба каплю пота, Аврелий шагнул за ширму. Кишки сжались в узел, по ногам прошлась сладкая дрожь, и вот уже руки потянулись вперед, как оказалось, что Катенька одета в свое подзатертое платье на все пуговицы и намывает сидящего в ванне Ханса. Ханса олигофрена. Ханса аутиста. Ханса-немчука, в конце концов!
Аврелий попятился к ширме и умудрился даже споткнуться о половик, но никто при этом его не заметил.
Одним глазом Аврелий смотрел на то, как елозит колючая мочалка в руках Катерины по Хансу, похабно пожирающему взором ее тонкие ключицы.
– Хансик, милый, садись на перекладинку,—сказала она,—помоем тебе писю.
Аврелий сощурился.
Узловатые пальчики, омытые пенкой, заскользили по члену мальчишки, который, словно нарочно, рогаткой растаращил ножищи перед благословленной Катенькой. Щеки Ханса раскраснелись, взгляд потупился то ли от стыда, то ли от возбуждения, а по лицу пробежалась острая, как тот самый ножик, улыбка.
– Фрау Катя, мошно бистрее? Мне ошень-ошень хорошо, Катя!
«Да она ему мастурбирует!»,—отчаянно подумал Аврелий. В самом деле, ему-то самому она никогда не мастурбировала. Она вообще никому не мастурбировала. Катька даже не целовала его. Каково!
– Утю-тю, Хансик,—Катенька засмеялась и поцеловала мальчишку в щеку,—тебе надо больше кушать. Будешь быстрее расти.
«Скотина»,—больше Аврелий вынести не смог. Пылая, как раскаленная головешка, он вылетел из ванной и скрылся у себя.
Весь день Аврелий пролежал на кровати в каком-то угрюмом состоянии. Только раз он услышал, как во флигель зашли с улицы компанией.
«Все в какие-то тартарары. Сперва в газетах писали про разложение армии, а сейчас Катька совсем свихнулась. То вбила себе в голову домостройную парашу и не давалась никому, хоть польку перед ней пляши, то с Хансом этим наворачивает, как трактирщица. Давай-давай, Катенька, пусть в наш флигилек ходят все подряд. Пускай! Сделаем из нашего дома бордель! Давай, Катенька, чего уж там стыдиться!»,—растрогавшись от собственных слов, Аврелий уткнулся в подушку и замолк, правда ненадолго—страшно захотелось есть.
Спустившись на кухню, Аврелий разочарованно сплюнул. На столе воцарилось настоящее чревоугодническое адище: тарелки, одна над другой, тенью пизанской башни покрыли кастрюли, из которых высосали до дна вместе с косточками супы, нарезали и недоели колбасу, подчистую выжрали буханку хлеба и не оставили ни единой крошки Аврелию.
Уйдя оттуда, Аврелий доковылял до двери в гостиную. Доковылял с закрытыми глазами, потому что мозг уже вообразил себе самое страшное.
– Ой, товарищ май,—Катенька в гостиной заикнулась,—о-о-ор, наши скоро доберутся до Рейзенбурга?
– Скоро, скоро, девонька. Уже там почти.
Аврелий открыл глаза, сам не зная на что. Одна худосочная лампа освещала Катерину, натирающую клитор, жирную спину майора, который ласково потрахивал ее спереди, и горбатое туловище второго солдафона, придерживающего пенис возле Катиной жопы, но не решающегося с ней ничего сделать. Кажется, он был контуженный.
На ковре в ногах, как собака, сидел Ханс и напевал себе под нос что-то лающе-немчинское.
В конце концов добродушный майор подмигнул мальчишке, и Ханс, подскочив, уселся на его место.
От пародийных дерганий Ханса затряслись все трое: и майор, заправляющий рубаху в штаны, и горбун, заблудившийся в Катькином заду, и Катя, захлебнувшаяся от хохота слюной.
Улыбнулся даже Аврелий.
Истерически хихикая, он снова поднялся к себе.
Не получилось у него сделать предложение.
Иллюзорный произвол
С детства Аврелий страдал расстройством сна. Это не была бессонница. Это не было вообще какое-то эфемерное воздействие длительности сна на его содержание. То, что приходило к Аврелию каждую ночь, являлось по своей структуре гораздо более развитой конструкцией сознания, чем просто сновидение. Если бы даже кому-то взбрело в голову сравнить эти две формы мозгового пьянства, вполне очевидно было бы то, что во время первой конструкции оргазм куда объемнее и приятнее. Аврелий это определил на своем опыте. Не сразу. Сперва он даже боялся засыпать.
Ложась в постель, маленький Аврелий с трепещущим сердцем ожидал, когда посреди ночи к нему вновь придут «руки, чтобы начать душить. Тогда он был еще глуп и не понимал, что «руки» являются внетелесными отростками его мозга, которые ему же —мозгу—всецело подчиняются.
Когда Аврелий их боялся, они, чувствуя страх, намеренно делали то, чего мальчик боялся: душили, затыкали рот, лезли в уши. Но стоило Аврелию в один день, а вернее в одну ночь направить мысли в другое русло—вот уже отростки прогибались под властным словом Мозга.
Аврелий решил, что «руки» больше его не побеспокоят. В одну из таких встреч он сказал им: «Надоели! Слабо вам подрочить мне, мрази?». Сказал в шутку, чтобы приструнить видения, но «руки» в действительности мгновенно сконцентрировались вокруг паха и начали дрочить.
«Охренеть»,– успел подумать он и кончил. Так Аврелий не кончал еще никогда.
На утро мать огрела его метелкой, прикрикнув: «Идиот!».
С того дня Аврелий крепко уяснил, что, во-первых, «руки» подвластны Мозгу, а значит всякое его решение имеет на них воздействие, а, во-вторых, кончать нужно аккуратно.
Ночи стали для Аврелия днями, а дни ночами.
Это время вообще Аврелий окрестил про себя периодом Просветления.
С годами желание использовать «руки», как средство неуемного мастурбирования, у Аврелия почти совсем иссякло, а впоследствии и Катерина повлияла на его сознание таким обратно-катализаторным образом, что духовное озарение превратилось скорее в необходимость, которая от первоначального замысла давно отошла. А Катька всего того и знать не знала, окрыленная внезапно свалившимся на нее счастьем: боготворила Ханса и терпеть не могла Титова просто потому, что он напоминал ей ее покойную бабку и при входе никогда не вытирал ноги о тряпочку. Только сказать об этом она всегда боялась.
***
Аврелий вернулся с работы опустошенным не только в желудке, но и в голове. На языке у него крутились прилипчивые фразы-болванки, от которых не было покоя мозгам.
«Не исправлю тебе неуд, Короленко, не исправлю, идиот. Хоть на руках пройдись, ни в жизнь не исправлю. И ты, Пакрутин, от меня не отделаешься за ябедничество Гогману. Сохранились у меня еще палки отцовы. Не все же им без дела ржаветь».
Последняя мысль особенно взбодрила.
С такими мыслями он ввалился к себе в комнату, заговорщицки глянул на кровать и, решив, что работа может подождать часок-другой, завалился спать.
Во сне к нему пришли вновь «руки» и Аврелий, улыбнувшись, велел им его обнять.
Ханс давно уже караулил Аврелия на этаже, спрятавшись за шкафом, и, когда наконец увидел коротконогую фигуру в плаще «Швиден Зиль», мгновенно оживился.
Он подстерегал Аврелия по ночам и раньше, но сейчас в этом заключался глубокий экспериментальный смысл, который Ханс планировал реализовать еще неделю назад.
Только заприметив Аврелия, он вжался в стенку, и подождал двадцать минут до храпа. Сразу же после Ханс ручейком просочился внутрь и, согнувшись в три погибели, доковылял до кровати.
Он знал, что Аврелий спал крепко; чересчур крепко, уж если ему удавалось заснуть с первого раза. Тогда, достав бледный шприц, украденный у медсестры, мальчишка попытался закатать штанину Аврелия до места раны, но тут же передумал.
«Ну и ширные ше у вас ляшки, гер лехрер».
Вздохнув, Ханс расстегнул ремень Аврелия и приспустил штаны. Рана опухла и теперь ярко краснела.
«Зер гуд»,—улыбнулся мальчишка.
Аврелий зашевелился во сне и, сонно всхрюкнув, прошелестел:
«Что же вы делаете, дураки…Я же вам сказал, что теперь без этого…самого».
Когда Аврелий все-таки замолчал, Ханс вновь склонился над кроватью, щелкнул по шприцу и воткнул длинную иглу прямо посреди бордовой мякоти, которая не успела обрасти коркой. Прозрачная жидкость залилась под кожу.
Прошло десять минут, затем еще десять и еще пять, прежде чем Ханс, бледный как мертвец, тихонько вскрикнул снова «зер гуд», закусил губу до крови и чуть не упал без чувств на пол. В последний момент, стукнув себя по голове, мальчишка вылетел в коридор и залег на чердаке.
Ранка у Аврелия пропала без следа.
***
Когда Аврелий проснулся и обнаружил себя спящим с расстегнутыми штанами, что-то из далекого детства вдруг встало перед его глазами, кинуло прожигающую насквозь тень и так там и увязло, не найдя, куда бы ему можно было обратно деться. Ситуация оказалась катастрофической, потому что поставила Аврелия перед фактом неприятным и довольно обидным: «руки» его слушаться перестали.
Тотал
– Аврелий Франкович, вас Гогман вызывает. Только что пришли и сказали посыльные,—отрапортовалась Катенька, вытерла руки о фартук и заглянула к Аврелию в комнату.—Аврелий Франкович?
– По какому поводу вызывают?
Аврелий с раздражением поднялся и прошел мимо Катерины, даже на нее не глянув.
– Не уточняли, но говорят сейчас же явиться надо.
– Сейчас же,—передразнил Аврелий Гогмана,—сейчас же я могу заявить, Катерина, что это все мне так осточертело.
Под ошеломленный взгляд Катеньки, Аврелий натянул дырявое пальто и вышел из дома, оставив нетронутым кофей, который стыл на кухне с самого утра.
***
– Здравствуй, Аврелий.
– Здравствуй, Петро.
Два приветствия столкнулись, как два тупых клинка, и отскочили друг от друга так же глупо, не ранив и не задев ни одного нападающего.
Гогман, как всегда в чистом бежевом фраке с мягкими, прошитыми белыми нитками отворотами на груди и стеклярусными пуговками, сидел за столом. Парадно были закручены седые волосы и перевязаны в хвосте лентой. Аврелий про себя только глаза закатывал и думал, что партии, верно, сейчас совсем плохо, раз они на это плюют, лишь бы отбросить немчуков к границам.
Что-то с Гогманом все-таки произошло после того, как он бежал из Ашгата сорок лет назад.
Аврелий сел перед ним, покривился в улыбке, но ничего не сказал, потому что приготовился опять слушать. Гогман понял это и скоро начал:
– Чем он тебе так не угодил, Реля?
– Кто?
Аврелий оглядел привычный бардак на столе.
– Ну кто же? Ханс, разумеется.
– Да потому что он немчук. Его надо сослать к чертовой матери в лагеря, а еще лучше—расстрелять на месте. От немчиновской закрутки пользы будет больше.
– Зачем же так?—ласково улыбнулся Гогман.—Он мальчик, наоборот, очень смышленый. В свои годы так искренне любит русскую литературу и Софье Павловне помогает справляться с медикаментами не хуже, а даже, я бы сказал, во сто крат лучше нашей Глашки. У него еще отец—доктор. Хирург, кажется.
– Чтоб нас тут вражеский хер лечил, Петро? То, что ты хочешь делать—просто дерьмовая имитация справедливости.
– За добро платят добром, дорогой мой. К людям надо проявлять гуманное отношение, кто бы они ни были по крови, языку, религии или убеждениям. Это известное правило.
После своего желторотого нонсенса Гогман так воспрял духом, будто сейчас в действительности все люди на Земле это правило вспомнят и будут ему следовать; даже дружелюбно подмигнул Аврелию.
– Ты хоть знаешь, что эта вошь в моем доме творит? Он распорол мне ногу, Петро! Этот сучий выблядок хотел пригвоздить меня к кровати, пока я сплю. Сейчас, сейчас,—поднявшись, Аврелий твердо решил показать Гогману шрам на ноге в качестве доказательства, но столкнулся лишь с блестящим в его глазах упреком.
– Реля? Что это такое?
– Как что? Ты что ли совсем ослеп?
– Нет, пожалуй, я вижу, что тебе надобно похудеть.
Аврелий посмотрел на ногу и, замерев как громом пораженный, увидел белую кожу без единой царапинки.
– Слушай, Петро, это ерунда какая-то. Я же не чердаком поехал, ну?! Был шрам, был нож, была боль, ну же, ну. Где это все? Где?! Подожди минутку, я найду. Такое не могло привидеться.
Гогман серьезно кивнул.
– Реля, просто вспомни, каким ты сам был в этом возрасте. Разве Ханс хуже?
– Ну уж всяко на людей не бросался, ножом никого не чикал и солдатье по домам не растаскивал.
Но Аврелий все-таки задумался. Не столько на мысли его натолкнул совет Гогмана, сколько на самом деле некоторого рода мысли уже давно бродили в голове вместе со всем прочим.
Аврелий, например, отлично помнил день, когда мать привезла его на дачу. Тогда ему было лет пятнадцать-шестнадцать, он уже окончил гимназию, но ничего, кроме шишек на затылке, оттуда не вынес.
Это было летом, и мама тогда от него быстро уехала, оставив на попечение соседей Бирюлевых. Аврелий поселился в дачном домике наверху и каждый день от скуки стал ходить к Бирюлевым: институтке Маше и такому же, как он, гимназисту Тарасу.
Один раз Тарас пришел к Аврелию сам в приподнятом настроении и с красными, как кумач, щеками.
Аврелий тогда играл на улице с Гликмановским котом, которого мать держать в поместье наотрез отказалась. Дружил он с котом крепко, и даже долгими, скучными зимами часто наивно о нем вспоминал.
– Рель, пошли котят топить!—выпалил Тарас.
– Зачем?—равнодушно протянул Аврелий, взяв Рыжика—так звали кота—на руки.—Это неинтересно. Лучше их оставить себе и смотреть, как они растут—это интересно.
– Как это топить—неинтересно? Это по правилам, по установкам! Отец всех котят обязательно топит!
– И ни одного тебе не хотелось забрать?
Тарас передернул плечами и почесал тощую индюшачью шейку.
– Ну, ваще-то хотелось. Они такие маленькие, смешные. Один был…серый…мне понравился, короче.
– Так оставь его себе.
– Не по правилам!—взвизгнул Тарас.—И вообще, Масю тоже завтра прирежут. Заколебала брюхатиться!
– Дураки вы. Я вот своего Рыжика никогда до такого не допущу.
– Да твой Рыжик—баба! Вот оприходует ее какой-нибудь кот и тоже появятся котята, и тоже всех утопят. Тебе не позволят их у себя оставить.
Аврелий сердито зыркнул на Тараса и, отпустив кота или кошку,—он сам в общем-то не понимал, а Гликман в тот раз не сказал—пошел к дому.
– А ты че думал?—крикнул ему вслед Тарас.—Что «он», вроде как, сам кисок насильничать будет? Не будет! Это уже знаешь че получается? Женоложство,—Тарас прыснул со смеху.—Ну дела, две киски. Извращенец.
Хотя Аврелий постарался эти слова пропустить мимо себя, они, как черви, все равно прогрызли ход внутри и на ночь залегли втихую. Утром Аврелий почувствовал себя гадко. Настолько гадко, что немедленно выскочил на улицу и стал искать кота. Обойдя весь сад с надрывным кысаньем, Рыжика Аврелий не нашел. Ни в бараке, ни на веранде кота тоже не было.
Тут же у Аврелия случилось что-то вроде истерического припадка. Упав на доски, оставшиеся после предбанника, Аврелий схватился руками за голову и закусил мизинцы. В уголках глаз скопились щекочущие слезы, от которых начало свербить в носу и воротить желудок.
«Отомстить решил, зараза. Отыграться вздумал. Ни себе, ни мне, значится».
Сорвавшись с места, Аврелий направился к Бирюлевым. У смежной калитки Бирюлевы отгрохали шестигранную беседку с лозой, за которой и спрятался Аврелий, памятуя, что здесь часто проходил Тарас.
В это же время из дома вышел Лапикур Бирюлев, отец, вместе с маленьким котон-де-тулеаром. Вслед за ними на крыльцо выкатился и сам Тарас.
– Папенька, вы куда пошли? А когда топить будем? И с Масей что делать?
– Сейчас устроим,—благосклонно улыбнулся Лапикур и скрылся с поля зрения.
Тарас присел на корточки и подозвал к себе белую коротконогую собачонку, взъерошил ей шерсть и побежал за отцом.
«Кошек он, значится, топит: и своих, и чужих, а как к этой идиотине ласкаться—так пожалуйста!»
Аврелий сидел в кустах, еле сдерживая щекочущую в груди ярость. Подобрав с земли палочку, он стал звать белого котона к себе. Собака навострила уши, посмотрела на Аврелия и наклонила голову.
– Поди сюда, собачечка, поди.
Глупый старый котон, высунув язык, заковылял к Аврелию. Подхватив собаку, Аврелий скрылся с ней за беседкой возле вырытого колодца, а, оставшись один, хотел размозжить ей голову булыжником, но не смог. Собака была живая, немножко вырывалась, виляла хвостом, но не тяфкала.