Полная версия:
Темное дело. Т. 2
Помню, я ходил взад и вперёд по бастиону, не обращая никакого внимания на крики вестового на бруствере, который сонно, однообразно выкрикивал: «Пушк-а! Маркелла!»
Все наши засели под блиндаж, по маленькой. Солнце палило невыносимо. Мухи опять носились роями. В сухом воздухе, казалось, стоял тонкий запах порохового дыма. Вдруг за бастионом, у входа послышались громкие голоса и под горку к нам на бастион спустились граф Тоцкий, Гигинов и Гутовский.
– А! Гости дорогие! Каким ветром занесло? Не взыщите, у нас тесненько. Крачка! дай стул!
И тотчас же несколько матросиков подкатили ядра, приладили на них кружки и доски и стулья были готовы.
– А мы пришли проведать. Что у вас была вчера за возня?
И все наперерыв начали рассказывать, какая вчера была возня.
– Послушайте, господа! – заговорил Тоцкий, – так нельзя, ей-Богу же нельзя! Это какая-то игра в жмурки, в темную… Идут сюда, идут туда, сами не знают куда. Сколько у них мы не знаем… Сколько у нас тоже не знаем… Да вот позвольте, чего же лучше. Вчера вот нам порассказали про Федюхины горы. Знаете ли, отчего Кирьяков слетел?..
– Отчего?
– Он перед самой диспозицией клялся и божился, что всех ведут на убой. Выложил им, как дважды два четыре весь план нашего побития. Наконец видит, что ничего не берёт, заплакал, пришел в исступление и начал сам разгонять передовых застрельщиков… Не вынесло значит сердце русское… Ну, и слетел. Сакен не любит шутить. Вылетел с треском… И вот!.. Смотрите. Не прошло и двух месяцев, а «он» уже нам не даёт сделать нового ложемента… Отобьет и всё ближе, ближе…
А русских кровь течёт. Враг ближе к укрепленьям…Россия! Где же ты?!..Проснись, мой край родной! Изъеденный ворами,Подавленный рабством…– Шишш-ш! – зашикал штабс-капитан. – Не увлекайтесь, батенька! Не увлекайтесь! а не то прямо с бастиона улетите куда-нибудь в спокойное место.
XL.Они рассуждали и спорили долго и горячо, но я слушал их рассеянно. Меня мучил один и тот же тяжелый вопрос: что с ней, с этой чудной, несчастной, которую так сильно пришибла судьба? И что такое она сама эта злая человеческая судьба?!
Помню граф Тоцкий, кусая и дёргая свои маленькие усики, с нервно-жёлчным увлечением, разбирал все промахи Севастопольской кампании. Гигинов и Гутовский поддакивали ему. Другие оспаривали или тоже соглашались.
– Ослепли мы! Вот что-с! – говорил Тоцкий, – сослепу не посчитали сколько нас и принялись за Европейскую войну. Ведь это не парад-с! А как начали нас щипать, мы и того… Немножко прозрели… и поняли, что прежде всего мало нас…
Везде, где враг являлся,Солдат наш грудью брал.Глупее прежнего за то распоряжалсяПарадный генерал.– Шишш! – зашикал опять штабс-капитан. – Оставьте, батенька, поэзию, право, оставьте! Поэзия до добра не доводит.
Но Тоцкий не слушал его.
– Ведь теперь всякий мальчишка поймёт, что нас приперли в угол, что неприятеля отбить мы не в состоянии, что мы защищаем одни Севастопольские развалины. Для чего? Позвольте вас спросить. Для какой цели-с??.. Там, где мы бросаем миллион снарядов, «он» бросает два, три миллиона. Он буквально всё, все бастионы, весь Севастополь покроет чугуном… А отчего-с? Позвольте вас спросить. Да оттого, что у него казны больше… За него и Ротшильды и Мендельсоны и Стефенсоны и всякие соны. Он опёрся на золотой мешок!..
– А у нас русский штык и русский Бог!.. – вскричал майор Фарашников.
– Да, вот теперь и свистите в кулак с русским штыком… Мы со штыком, а он вон с ружьями Минье, что бьют на тысячу шагов. Мы ещё только подходим к нему, а он уж нас бьёт… Вот и сладьте с ним… Нет-с! Не разочли-с! Играем в темную. На «уру»!..
«Тёмный путь» промелькнуло у меня тогда в голове. И мне вдруг представилось вся эта резня и бойня темным делом. И показалась мне, как светлая звёздочка впотьмах, «она», – её жизнь, этой, казалось мне, крепкой, светлой натуры.
И мне (я это хорошо помню) представилось тогда, что лучше спасти её – эту одну жизнь, чем губить не известно из-за чего десятки жизней, которые пригодились бы и не для такого тёмного дела.
Из-за чего, для чего мы бьёмся?! Из-за чего и для чего нас бьют?
Сбирается грозный шумящий соборНа Черное море, на Синий Босфор…И ропщут, и пенятся волны…Твой Суд совершится в огне и крови,Свершат его слепо народы.Да! Даже слишком слепо; впотьмах глупой скотской бойни, не зная, куда идут и зачем идут!.. И мне стало невыносимо тяжело.
XLI.На другой день я не выдержал. Неприятель почти замолк и я отпросился в город.
Я не заметил, как уже очутился на его окраинах. Пули свистели мимо ушей, пролетали ядра, с звенящим шумом проносились ракеты, – я ничего не замечал. У меня была одна мысль, одна idee fixe. Как и где её найти?
Прежде всего отправился к Томасу, нашёл там несколько офицеров и у одного из них, у штабного капитана Круговскаго, узнал, что она живёт недалёко от набережной, по ту сторону города, в Матросской слободе.
– Чистенький, беленький домик. Вы сейчас узнаете, – говорил Круговский. – Около него ещё растет орешина и две груши. Только около него и есть садик. Да, наконец, спросите Степана Свирого, бот-боцмана. Каждый мальчишка укажет. Да, наконец, спросите: где мол «дикая княжна» стоит, сейчас все пальцем укажут.
«Дикая княжна!» И говорят, что русский человек умеет страдать и сострадать!
Я почти бегом бежал в Матросскую слободу и при этом завидовал чайкам, которые носились над заливом. Беленький домик я увидал издали, увидал маленький садик, удостоверился, что то и другое принадлежало Степану Свирому.
Маленькое крылечко вело в домик. Я постучался, подождал. Торкнулся в дверь. Она отворилась и на меня пахнуло духами. Это её запах, запах гелиотропа.
За маленькими сенями открывалась довольно большая комната, с венецианским окном, на море. У окна, в большом вольтере, сидела княжна, в белом пеньюаре. Я вскрикнул от радости и изумления.
– Вы живы!.. Невредимы!?.
Она пристально смотрела на меня и не вдруг ответила.
– А! это вы?.. Садитесь. – И она указала на небольшой табурет подле себя.
Она была слаба и необыкновенно бледна. Её волосы, сизо-чёрные и густые были почти распущены. Все движения медленны и ленивы; а глаза, эти большие, жгучие глаза как будто сузились, померкли и ушли внутрь. Она говорила слабо, нехотя.
– Садитесь… – повторила она, видя, что я не двигаюсь и смотрю на неё с состраданием.
– Княжна!.. Я так рад, что вы… не погибли… Я считал вас погибшей…
Она тихо повертела головой.
– Нет!.. Я не погибну… Я застрахована…
– Как же вы добрались до дому?.. Как вы попали сюда? – продолжал я допрашивать, обтирая крупные капли пота, который выступил на лбу.
Она пожала плечами и слегка улыбнулась, как будто удивилась, что это может меня интересовать.
– Очень просто… Меня нашли на поле… Меня все здесь знают… Посадили на лошадь и привезли сюда…
– Кто?
Она опять пожала плечами.
– Не знаю кто… Какой-то знакомый офицер?.. Que sais-je?![14] – И она грустно опустила голову, закрыла глаза и замолчала.
Я посидел с полминуты и встал.
– Извините, княжна, – сказал я… – Я только на минутку забежал… интересуясь узнать… Вам надо отдохнуть, успокоиться после этой ужасной ночи.
Она вдруг подняла голову, раскрыла широко глаза и схватила меня за руку.
XLII.– Сидите!.. Я это хочу! – прошептала она повелительно… – Я теперь мёртвая и вы будете меня сторожить… Возьмите книгу и читайте надо мной… Вот там, налево на полке (она указала мне на этажерку) там стоит Шатобриан. Это годится вместо псалтыря.
Я встал, достал книгу и опять сел подле неё, не понимая что это, шутка будет или припадок помешательства.
– Читайте! – повторила она… – Мне так хорошо… – И она снова закрыла глаза и опрокинулась на кресло.
Я раскрыл книгу, где попало, и начал читать какой-то confection.[15]
Прошло минут пятнадцать, двадцать. Я читал ровно, монотонно.
Мне казалось, что она спит. По временам я останавливать на ней мой взгляд и голова моя кружилась, Она была удивительно хороша в белом пеньюаре. Грудь её тихо дышала. Лицо было кротко, покойно и грустно. Оно походило на лицо ребенка, больного, но тихого и милого.
Я читал машинально, а сам думал: неужели же у человека нет такой силы, которая бы вылечила это бедное, молодое создание, которая возвратила бы его обществу, как лучшее его украшение?!
Прошло более получаса. Я замолчал, тихо поднялся со стула и положил на него книгу. На цыпочках, несмотря на то, что вся комната была устлана толстым ковром, я подошел к стулу у стены, на которой я положил мою фуражку, взял её и повернулся к дверям, в смежную комнату. В этих дверях стояла женщина-старуха довольно высокого роста, полная, седая, бледная, вся в черном. её глаза немного напоминали глаза княжны (после я узнал, что это была её тётка, у которой она жила). Я молча поклонился. Она приставила палец к губам и тихо поманила меня к себе. Я подошел и мы оба вошли в смежную комнату.
– Присядьте, пожалуйста, – сказала она шёпотом, указывая на стул, и весь наш разговор шел вполголоса. – Она теперь будет спать долго, всю ночь… Скажите, пожалуйста, вы не знаете, где она была вчера и что с ней было? Её привезли на рассвете, почти без чувств, всю в крови.
– Она ранена?! – спросил я с испугом.
– Слава Богу, нет… Но… вся грудь у ней была в крови… – И мне при этих словах невольно вспомнилось, как она обняла убитого князя. Я рассказал всё, чему был свидетелем.
Старуха замигала. Из глаз у ней побежали слезы. Она быстро схватила платок, крепко прижала его к глазам и зарыдала, стараясь сдерживать и заглушать рыдания.
Я сидел молча и ждал, когда кончится этот взрыв глубокого горя.
XLIII.– Простите! – заговорила она наконец, утирая слезы. – Все сердце выболело… изстрадалось, глядя на неё… Вы не поверите, что это была за девушка, до её болезни. Un ange accompli.[16]
– Скажите, пожалуйста, неужели это неизлечимо?
Она пожала плечами.
– Мы с Мандлем советовались, с Енохиным. Tous les moyens nous aurons employe…[17] Порой, знаете ли, у ней проходит. Она опять становится raisonable et douce[18]. А теперь…
Она посмотрела на меня выразительно и проговорила быстрым шепотом.
– У ней знаете ли женская болезнь. Говорят, что всё пройдет с замужеством. Но… – Она развела руками и замолчала.
Что она хотела сказать этим «но»? – Но её никто не возьмёт? О! Если бы только от этого зависело здоровье её рассудка!
Я вскоре простился и ушел.
Поздно вечером я вернулся на бастион.
Всю дорогу я думал только об одном и том же и ни о чем другом я не мог думать. Собственно говоря, это были не думы, а мечты, целый рой их, блестящих, радужных, в которых постоянно она была центром и светочем.
На бастионе я застал всех в каком-то торжественно тревожном настроении или, правильнее говоря, ожидании.
Все постоянно выглядывали за бруствер, все как будто к чему-то готовились. Внизу, за бастионом, я встретил несколько рот С… полка. Это было прикрытие.
– Что это? Чего ждут? – спросил я Туторина.
Он нагнулся ко мне и торжественно сообщил.
– Штурм будет. Вот что!
– Да откуда же вы это узнали?
Он многозначительно кивнул головой и, указывая на неприятельские линии, проговорил вполголоса.
– Молчит, каналья, готовится… Ну! и лазутчики тоже доносят.
Мы все уже давно ждали штурма, как избавления от постоянного висения между небом и землёй под отчаянным огнём неприятеля. Везде, куда я ни подходил на бастионе, везде это чувствовалось. Каждый солдат и матросик смотрел серьезно. У каждого в глазах было ожидание и возбуждение.
И это настроение продолжалось всю ночь. Почти никто не ложился, если кто-нибудь сваливался в блиндаж или просто на землю, то, полежав немного, опять вскакивал и бежал к брустверу, чтобы заглянуть в даль, в непривычную ночную тишину, среди которой, как грозное безобразное чудовище, чернели неприятельские бастионы и укрепления.
Порой, то там, то здесь раздавалось вполголоса.
– Идёт!
– Где, где?
– Во! Во! Вишь ползёт. – И все мгновенно встрепенутся, насторожат уши, глаза и пристально смотрят туда, в эту тьму немую, в которой чуть-чуть где-то вдали, словно звёздочки, мелькают какие-то огоньки.
XLIV.Почти всю эту ночь я был в каком-то радостном настроении. Какая-то твердая и светлая надежда согревала сердце. Я был почти уверен, что оно встретит взаимность в ней, в этой несчастной, которая отдастся мне из благодарности за её спасение.
Странно! Это было совершенно такое чувство, с каким ждешь, бывало, светлый день великого праздника. Лёгкая дрожь от бессонной ночи под открытым небом по временам пробегала по спине и заставляла вздрагивать. Я подходил то к тому, то к другому орудию. Несколько раз допрашивал, чем заряжены? И каждый раз получал один и тот же ответ: картечью.
Был, должно быть, уже первый час, когда я присел около стенки и тихо, радостно задремал.
– Ваш-бродие! Ваш-бродие!
С испугом вскакиваю.
– Что такое?.. Где!
– Ваш-бродие, пожалуйте; пришел приказ ваш-бродие, отправляться, Ваш-бродие, на Малахов Курган.
– Чего ты бредёшь дура, проспись!! Там Фердузьин.
– Никак нет, ваш-бродие. Их-бродие ядром убило. Поперек тела вдарило, ажно саблю внутрь загнамши.
Я бросился собираться. Очевидно, дело было спешное. Через десять минуть, сдав батарею и простившись с товарищами, я уже скакал к Малахову Кургану, под команду к капитану 1-го ранга Керну.
Неприятель только изредка, как бы спросонья, посылал выстрелы, которые на несколько мгновений освещали то там, то здесь ночную тьму.
Взобравшись на верх кургана, я и здесь точно также встретил у бастиона почти весь К… полк.
Малахов Курган (да и все бастионы) были уже мне знакомы. Я бывал на них несколько раз и быстро ориентировался на моем новом посту. Здесь было просторнее, величественнее. Множество траверзов перегораживало бастион внутри.
Явившись к командиру, я тотчас же отправился, по его приказанию, на передовую круглую, так называемую, глассисную батарею. Там разместил свои орудия на приготовленных уже заранее барбетах и снова начал ожидать великого часа.
Порой, среди наступавшей, глубокой ночной тиши, казалось, какой-то смутный, точно подземный гул, тянет свою глухую, однообразную ноту. Я усиленно прислушивался к нему. Он то поднимался, то падал и затихал. Это был гул усталых, потрясенных, натянутых нервов.
Начало светать. Из утреннего тумана медленно выступали холмы и поля, рисуясь какими-то волнистыми, неясными, фантастическими очерками.
Вдруг среди утренней мёртвой тишины ясно, определённо дошёл протяжный, заунывный звон колокола. Это звонили в Севастополе к заутрене.
Я машинально снял шапку и перекрестился.
XLV.Свет гнал сумрак ночи. Яснее и яснее развёртывалась перед глазами широкая панорама полей и холмов. Все укрепления как будто спали и нежились в предрассветном сне. Всё было так тихо и мирно. На востоке занялась заря.
Вдруг среди этой мёртвой тишины, совершенно неожиданно, с страшным гулом, поднялся широкий огненный сноп с неприятельского камчатского редута.
Целый букет бомб послал нам неприятель в виде сигнала. Высоко взлетели огненные дуги и разметались в разные стороны. Вслед за этим сигналом резко, неприятно, где-то вдали зазвучал рожок и тотчас же тысячи рожков, во всех траншеях, облегавших наши укрепления, подхватили эту атаку.
В один миг всё поле покрылось рядами черных фигурок. Они, как муравьи, быстро вылезали из траншей и выстраивались в шеренги. И тотчас же заговорила пальба. Неистовый грохот пушек слился с несмолкаемыми перекатами и трескотней ружейного огня.
Все холмы и поля, за несколько мгновений, мирно дремавшие, вдруг покрылись шеренгами и колоннами солдат в синих шинелях и красных шароварах. Точно синие волны, с ревом и гулом катились они на наши бастионы. Ближе, ближе… вот уже крик их и рожки заглушают ружейную пальбу. То там, то здесь они уже лезут на высоты, врываются в бастионы, но в это мгновение – в один миг – весь бруствер покрылся нашими войсками. Молча, как один человек, они склонили ружья и целый дождь огня, свинца полетел навстречу наступавшим.
– Картечь! – закричал я, неистово взмахнув саблей и соскочив вниз. Пять орудий, все как одно, грянули убийственный залп.
Я снова вскочил на бруствер.
Там, внизу, что-то черно-кровавое билось, кипело в дыму. И вся эта масса покатилась назад, преследуемая непрерывным смертельным огнём наших солдатиков.
– Ура! – закричал я в неистовой радости и оглянулся кругом на все боевое поле.
Везде, все наши бастионы были опоясаны облаками сизого дыма, в котором постоянно мелькали огни.
Черно-сизая волна откатилась, но за ней вставали новые волны, которые с тем же пронзительным криком лезли на приступ.
И снова гром залпов, и снова убийственный огонь, и кровавая масса бьётся в дыму у подножия бастионов.
XLVI.Три раза штурмующие волны подкатывались к рвам бастионов, и три раза, расстроенные, отбитые, бежали назад. Я помню, как последний раз выстраивались шеренги. Офицеры были впереди колонн.
Помню их бледные, отчаянные лица; их сабли, сверкавшие на утреннем солнце. Но это было уже мужество отчаяния. Их было немного. Лучшие храбрейшие легли около бастионов.
Как-то хрипло звучали рожки. В атаке уже не было общего, дружного натиска. Солдаты, словно слепые, зажмурясь, с отчаянным криком: «Vive la France!» лезли на возвышения, падали во рвы бастионов или скатывались вниз и, повинуясь общей смертельной панике, бежали назад. Смерть гналась за ними. Свинцовый дождь преследовал их, и тысячи трупов усеяли всё пространство около бастионов. Пыль и дым покрыли эту кровавую жатву.
Если после первого приступа ещё было сомнение в удаче, то после второго уже никто не сомневался, что победа будет наша, что штурм будет отбит.
В горячке боя множество слухов самых нелепых, неизвестно откуда и от кого, долетало до нас. Помню, во время первого приступа, когда второй залп картечи врезался в штурмующую массу, кто-то внизу закричал:
– Батюшки! уже пятый бастион взят, и батарею Жерве, слышь, сбили.
Я вскочил на бруствер, чтобы взглянуть туда по направлению к пятому бастиону, но густой дым застлал всё поле. Помню, как сердце сжалось, но почти тотчас же, сквозь дым, я увидал, как черная волна отбежала прочь от бастионов, и я вздохнул покойно и радостно.
После второго приступа наш начальник, капитан Керн, обходил батареи с каким-то генералом, толстым, седым, и несколькими офицерами. Кто был этот генерал, я до сих пор не знаю, но как теперь вижу сияющее лицо Керна.
– Теперь уж, ваше превосходительство, – говорил он, – неприятель ничего нам не сделает, приступай хоть до завтра. Теперь я уж покоен и могу чай пить. Эй, ставить самовар!
И когда неприятель в третий раз делал отчаянную попытку овладеть бастионами, наш капитан преспокойно сидел на банкете, курил сигару и с торжеством пил чай.
Это было часов около шести. Штурм кончился. Дым и пыль ещё носились над полем, усеянным убитыми и ранеными. Тёмные тени бежали по холмам и долинам, и солнце как будто боялось осветить страшную картину кровавого разрушения.
Но бой ещё был не кончен. У подножия кургана и во рву кипели отчаянные вспышки, последние усилия разрозненных кучек храбрецов, искавших смерти или плена.
Помню, с каким торжеством наши солдатики приводили пленных на бастион. Помню, как один уже седой фельдфебель рвался из рук и заливался горькими слезами.
– De grace! Убейте меня! Убейте меня!.. – молил он. – Я не хочу пережить страма великой армии!
Но его разумеется не убили, а связали и погнали вместе с другими.
XLVII.В семь часов настала полная тишина. Солнце так радостно светило и в сердцах всех нас, защитников севастопольских твердынь, также сияло солнце.
Какой-то молоденький прапорщик всех обнимал со слезами и кричал:
– Урра! Теперь мы вздохнём! Теперь ему, с с…, только хвост в спину, да в три шеи; уррра!!
Один толстый майор Шульц приставал ко всем с шампанским.
– Помилуйте, как же можно пить в восьмом часу утра.
– А разве нельзя, нельзя? – допрашивал он пьяным языком. – Ведь я пью же!
И он, действительно, пил прямо из горлышка.
– Полноте! Нехорошо, майор, мы и так пьяны от радости.
– Нехорошо?!.. Ты говоришь нехорошо!.. Хорошо! Слушаюсь… умудрил!
И он швырнул бутылку и закричал:
– Эй! ты, сычук, антихрист! Давай ещё полдюжины!!..
На бастион к нам пришли офицеры с других бастионов; пришли Туторин и Сафонский, который к этому дню выписался из лазарета.
– Как будто нельзя драться без двух пальцев?! – говорил он. – Вздор! Все можно; все, что истинно захочешь. – Но он был бледен и жёлт.
– Вот, ваше превосходительство, – говорил наш штабс-капитан Керну, – теперь надо будет самим помышлять о штурме, чтобы по горячим следам прогнать всю эту сволочь.
– Не знаюсь-с, – отвечал скромно Керн, – это будет зависеть от старших-с.
– А наш Хрулев что делал, господа! – говорил один офицерик, – просто беда! Когда на второй бастион «он» ворвался и засел во рву, так он туда, выбивать, с кучкой Севцев: «за мной благодетели!.. Урра!..» И выбил из рва, как пить дал.
– Молодец! Герой!..
Я бродил по бастиону без цели и дум. В душе так радостно, сердце поет ликующую песню. Чего же лучше?.. Но устаток и сонная ночь брали свое. Я шатался, голова кружилась.
Точь в точь, как на Пасху, после Христовой заутрени. Радостные лица, все веселы и довольны, все торжествуют. И лёгкая дрожь в сердце. Мурашки бегают по спине. Так приятно вздрагивается, зевается и голова слегка кружится и шумит.
Только этот несносный запах пороха слышится повсюду, далее сквозь утреннюю свежесть; да порой вдруг ветерок с поля нанесёт кислый, острый запах крови. Бррр!
Я машинально, бессознательно присел около бруствера, облокотился. Засунул руки в рукава мундира и не помню как заснул, как мёртвый и проспал до самых полден. Пьяный маиор разбудил меня.
– Вставай гусь! Соня-храпушка! Парламентёры приехали.
Я вскочил.
Впереди, в полной парадной форме, стояли два французских офицера и один из них держал белое знамя.
XLVIII.Спросонок мне представилось, что эти парламентеры приехали просить мира. Но дело шло просто о перемирии для уборки тел.
Вскоре на всех бастионах, наших и неприятельских, забелели белые флаги. С обеих сторон множество народа шло и бежало в долины затем, чтобы побрататься на несколько часов и потом снова приняться, с новыми силами, за убийство этих новых друзей и братий.
Замечательно, что везде при встречах начинали первое знакомство и разговоры наши солдатики – и нигде французы. Они, обыкновенно, молча, озабоченные и угрюмые, как волки, сходились с нашими молодцами.
Я помню, стоял влево от Малахова. Мимо меня проходила группа французов, с носилками и как раз им наперерез шла кучка с нашего, т. е. с пятого бастиона.
Низенький коренастый солдатик Смальчиков, по прозванью Свистулька – лихач и франт – заломив ухарски шапку набекрень, подоткнув штаны в сапоги шел, раскачиваясь и покуривая носогрелку.
– Бонжур камрад! – отпустил он первому попавшемуся тщедушному французику.
– Bonjour mon brave! – пробурчал французик и хотел прошагать мимо. Но Свистулька остановил его.
– Алло, Шанжа, камрад! – И он протянул руку к коротенькой глиняной трубочке, которая дымилась в зубах француза и показал на свою, полтавскую здоровую носогрелку, – с гвоздиком на медной цепочке. Затем тотчас же, без церемонии, всунул в рот француза свою носогрелку и взял у него его трубочку. – Бона табак! А-яй бона! Сам пан тре! – И он несколько раз кивнул головой и затянулся из трубочки француза. – И твоя бона табак. Ты слышь, как трубку-то выкуришь, ты её, мусье, об сапог, тук, тук, тук!! – И он хотел показать как надо выколачивать. Но белая глиняная трубочка от первого же удара о здоровый каблук разлетелась вдребезги.
– Вот так хранцузка носогрелка!
И вся публика дружно захохотала.
– Прощай камрад! Коли полезешь на баскион, мою трубочку в зубах дерзки, чтобы я тебя заприметил и не шибко приколол. – И Свистулька хотел пройти мимо. Но французик остановил его. Он быстро вытащил из ранца несколько глиняных трубочек и предложил ему три штуки, приложив сперва к сердцу и затем положил прямо в руку Свистульке.
– Спасибо камрад. Больно мерси – благодарствуй!.. Слышь ты! у нас всё лес – и трубки деревянны. А у вас глина, да камень (и он поднял камешек и показал французу). И трубки у вас глиняны, да каменны. Нашего брата как ни колоти – он не расшибётся, как моя носогрелка, потому что казённый, – а вашего стукни раз – и капут мусью… как твоя трубочка. Понял?!. Ну, шагай с Богом дальше! Алон шалон путромансо; хрансе-каранце. Парлараларатибара!