
Полная версия:
Любовь под боевым огнем
– И вовсе не Чады, а Чад. Только одни неотесанные дураки говорят Чады, – заметил Кузьма.
Дорофей стерпел эту грубость.
– Здесь у коменданта объявился под кроватью бездонный колодец, – продолжал он, делая вид, что не слышал ничего грубого. – Ночью у него так шарахнуло, что он подумал, не забралась ли в юрту чекалка, а утром глядь – колодец под кроватью!
Перед укреплением подскакал Узелков к экипажу дяди.
– Здесь смотри в оба! – приказал он Дорофею. – Здесь все место в провалах.
Укрепление стояло на отвердевшем песчаном холме, имевшем в основании твердую, непроницаемую породу. От времени песок прикрылся земляной пленкой. Сквозь нее дожди уносили песок в реку, а когда тонкая покрышка, ничем не поддерживаемая, падала, объявлялся провал, иногда в форме колодца.
– Труханули же вы, санпитербурские! – посмеялся в свою очередь Дорофей, ловко проводя коляску мимо провалов. – Ручками за фартучек придержались!
Кузьма не возражал.
Конечным пунктом движения колонны был Дуз-Олум, хранитель громадных интендантских складов. То был стратегический палладиум Михаила Дмитриевича. Первая операционная база выслала сюда все, что получила из-за моря, поэтому на площади укрепления возвышались теперь целые горы сухарей, конских галет, крупы, ячменя и бочонков с маслом, уксусом и спиртом.
Укрепление находилось на плато с крутыми и глубокими оврагами, на дне которых протекали скудные речонки Сумбар и Чапдыр. По берегам их виднелся высокий кустарник, в котором водились фазаны, куропатки, дикие козы и кабаны. За ними с трех сторон возвышались высокие хребты. Взобравшись на их вершины, легко было расстреливать людей в укреплении на выбор, но неприятель, опираясь на стойкость своего духа и клынчи, не располагал дальнобойными аппаратами войны.
Колонна вошла в укрепление хотя и поздним вечером, но в лагере было еще далеко до спокойной ночи. Одни примыкавшие к шатру командующего войсками кибитки выглядели степенно и строго. Вторая же за ними линия продолжала бодрствовать. Оттуда поминутно шли приказания в третью линию в денщикам: коньяку! чаю! папирос!
Во второй линии Узелков был своим человеком.
Там его накормили, напоили и пригласили провести вечер у какой-то баба-хинебс.
– А как перевести баба-хинебс? – поинтересовался Узелков.
– На одном из ста кавказских наречий это значит скачущая лягушка, – отвечал голос, судя по акценту, грузина.
«Непонятно, как это они проведут вечер у скачущей лягушки? – думалось Можайскому, невольно слушавшему откровенные разговоры, доносившиеся из соседних кибиток. Впрочем, он переходил уже от полудремы к полному забытью. – Такой хороший офицер, и вдруг ему нужна скачущая лягушка… Неужели, однако, лягушки поднимают здесь такой вой? Не воют ли это шакалы? По ком же они празднуют тризну?»
– Командующий просит ваше превосходительство пожаловать к нему по неотложному делу! – прервал внезапно его сон чей-то официальный голос, неожиданно ворвавшийся в кибитку.
– По какому делу? – спросил Можайский, отрываясь с неудовольствием от сладкой дремы.
– По случаю нарождения червей в сухарях.
Неподалеку, на штабном проспекте, слышался голос Михаила Дмитриевича с раздражительной ноткой.
«Капризничает, опять нервы не в порядке», – подумал Можайский, выходя на проспект.
– Потрудитесь, ваше превосходительство, прочесть этот рапорт и сказать мне свое мнение, – накинулся на него командующий, потрясая какой-то бумагой. – По-видимому, все ваши строгости не более как красивые фразы.
– «Имею честь донести, – читал Можайский при свете луны, – что в прибывших транспортах с хлебом отродился червь в значительном количестве. Из опасения подвергнуться нареканию испрашиваю приказаний».
– Порадовали! Экспедиция в начале, а червь уже отродился и притом в значительном количестве!
– Вашему превосходительству известно, какая борьба шла в Астрахани с представителями интендантства при приеме запасов, – напомнил Можайский.
– А червь все-таки отродился!
– Это требует проверки.
– Проверяйте!
Можайский и командующий расстались сухо.
Наутро проверочная комиссия отправилась в склад, где уже лежали наготове рассыпанные кули с подозрительными сухарями.
– Этих мне не нужно, – скомандовал Можайский, – а вы потрудитесь высыпать на брезенты по сто кулей из каждого бунта по указанию господ депутатов от войск.
– Ваше превосходительство! – взмолился смотритель, подавший рапорт о нарождении червей. – Взгляните благосклонно на мое положение…
«Как он похож на того продовольственного человечка, которого я видел с бочкой масла на голове и в тужурке с сахарными пуговицами…» – вспомнил Можайский о своих чекишлярских галлюцинациях.
– Ваше превосходительство! – продолжал молить смотритель. – Разрешите не тревожить мои бунты, складка их, можно сказать, образцовая.
Ответом служило приказание рассыпать вместо ста двести кулей из каждого бунта. И о удивление! Сухарь оказался в превосходнейшем состоянии. Игра продовольственного человечка была разгадана, и вечером того же дня можно было видеть на штабном проспекте дружескую прогулку командующего и Можайского. Неудачный же автор нарождения червей готовился к путешествию на тот берег. Отсылка на западный берег Каспия была своего рода изгнанием из армии и шельмованием.
IXРаннее утро поднимало в Дуз-Олуме неумолчный оборот военно-походной жизни. С запада продолжали беспрерывно подходить продовольственные транспорты, артиллерия, Красный Крест, госпитали и парки. По вечерам лагерная жизнь распределялась между определенными центрами: в кибитке полкового командира князя Эристова можно было услышать свежие военные новости, а у воинственного казначея можно было позабавиться пикантными анекдотами.
И только на штабном проспекте говорили о серьезных делах.
Князь Эристов держал свою юламейку открытой каждому, кто мог принести новость и выпить за то в награду стакан кахетинского. Рослый Горобец заведовал чаем и вином. В кибитке князя было всегда тесно, и стаканы приходилось разносить поверх голов их благородий. Новости передавались здесь исключительно кипучего характера.
– Десять часов, а из Яглы-Олума все еще нет транспорта, – докладывал князю есаул Вареник, малоросс с Кубани. – Запоздалость, ваше сиятельство, необъяснимая.
– Наши люди не возвратились? – спросил князь.
– Нет, не вернулись.
– Велик ли транспорт?
– До тысячи верблюдов да десятков пять молоканских четверок.
– А сбегал бы кто на телеграф спросить сотенного в Яглы-Олуме, не нужно ли ему подмоги.
Идти на телеграф не пришлось, потому что начальник его из обруселых баронов явился и сам поделиться новостью.
– Столбы порубили, а проволоку украли, – объявил он во всеуслышание. – Надумали-таки, проклятые!
– Это их англичане подбили, – решил есаул Вареник.
– Да откуда же здесь англичанам взяться?
В это время втиснулся в кибитку и начальник гелиографа – изобретения, появившегося в первый раз на театре войны.
– Не спрашивайте, господа, сам все расскажу по порядку, – предупредил командир гелиографа, предвидя направленный на него залп вопросов. – Когда телеграф перестал действовать, я отправился с аппаратом на ту маковку. – Он указал по направлению к одной из горных вершин. – С утра было пасмурно, больше пяти часов я просидел в ожидании, когда солнце явится из-за облака, и наконец оно бросило на меня яркие лучи. Тогда я задействовал по всем высотам в надежде, что наши охотники тоже не прочь поговорить с нами. Им нетрудно отыскать нас, а нам приходится гоняться за ними по всему горизонту. Наконец с крайнего отрога Копетдага, приблизительно верст за двадцать отсюда, блеснули зайчики – раз, два, – и мы вступили в переговоры. Сведения я получил от охотников такие: «В степи со стороны песков собрались большие толпы. Одиночки выскакивают, рвут проволоку». Тут набежали тучки, а при них мои зеркала не действуют. До свидания, господа, темнеет, пойду пробовать фонарями.
После этого известия возникло немало соображений и догадок, но все, однако, были согласны, что до прибытия подмоги гарнизон отсидится. Как выйти, однако, из укрепления в такую темень? Прежде чем решили этот вопрос, явилось новое лицо – ординарец командующего, и с таким озабоченным видом, что Горобец даже побоялся подойти к нему со стаканом кахетинского.
– Командующий, – объявил ординарец, – приказал приготовить немедленно две сотни и два орудия к выступлению по первому знаку. Казаки на рысях, рота на молоканских фургонах.
Князь не успел дать знак есаулу Варенику, как тот выскочил из кибитки и уже где-то там, на ходу, выкликивал своего трубача. Милый грузин и все его Вареники и Горобцы представляли одно боевое сердце.
Не успела еще сотня выстроиться, как по дороге из Яглы-Олума послышалась военная песня с присвистами и тамбурином. Телеги грохотали.
– Все благополучно! – кричал издали в темноте транспортный начальник. – В обозе случились большие поломки. Телеграф поправили.
Дуз-Олум успокоился. Кибитка князя вновь наполнилась праздной публикой и густым дымом. Явилось предложение перекинуться в «любишь не любишь», но оно не осуществилось, так как командующий строго запретил карточные упражнения. Около полуночи молодежь потянулась на маркитантскую сторону, к землянке баба-хинебс, а люди степенные остались при кахетинском и при пикантных анекдотах.
На следующее утро в Дуз-Олуме произошло нечто выходящее из ряда обыкновенных событий. Всюду в кибитках – на штабном проспекте и даже по линии денщиков – были заметны тревога и волнение. Все были поражены вестью о неожиданном и экстренном отъезде командующего в Россию. Догадкам не было конца.
– Отозван, но за что же? – допрашивал князь Эристов.
– Верно, готовится большая европейская война? – догадывался воинственный казначей.
– Не прислала ли Англия ультиматум?
– Не вмешался ли сэр Роберт Томсон?
– Прекрасно, но разве мы не могли сказать ему: не ваше дело!
– А может быть, по причине… текинских ушей? – выступил и со своей догадкой отец Афанасий.
– Э, батька, вздор! Что такое текинские уши?
– Вражда ищет повода…
Но вот кто-то из ординарцев принес достоверное известие о причине внезапного отъезда Михаила Дмитриевича: трагическое семейное событие призывало его на время в Россию. Облагодетельствованный им человек, родом из балканских славян, некто Узатис, предательски умертвил его мать во время ее путешествия на Балканском полуострове.
Развернулась новая сеть догадок:
– Не политическое ли убийство?
– Разумеется, – утверждал воинственный казначей, претендовавший на знатока политических тонкостей. – Без политической цели такая умная и энергическая женщина не отправилась бы в Македонию открывать школы для тамошних пастухов. Несомненно, она проторивала Михаилу Дмитриевичу дорогу к короне болгарского князя.
Вот когда присутствующему обществу показалось, что пелена таинственности разорвалась пополам и что никому, кроме Турции и Англии, не могла прийти мысль подкупить Узатиса. Так и порешили с этим вопросом. Потом уже пошли дополнителыные догадки: Англия-де боялась, что Россия откроет в Европе Балканскую губернию, и вот… чтобы предотвратить этот шаг к Проливам, не задумались над убийством старухи.
Уныние овладело умами всего общества, но не надолго. Воинственный казначей – страстный поклонник «Wein, Weib und Gesang» – быстро переменил душевное настроение, предложив всей компании отправиться к баба-хинебс и там распить бутылку кисленького…
Несмотря на лагерную обстановку, дорога в слободку требовала все-таки некоторого внешнего приличия. Отличным прикрытием служат в таких случаях разговоры о серьезных предметах. Идя по направлению к землянкам, один из компании громогласно уверял, будто у шиитов существует сказание, как дьявол, возведя пророка на гору, чтобы соблазнить его прелестями мира, закрыл хвостом всю Туркмению…
– Вы напрасно думаете, что Туркмения так бедна, – возражали ему нарочито громкие голоса, – вы забываете про ее хлопок.
– Хлопок требует воды.
– Хлопок требует немного воды, и она будет…
– Разумеется, если артезианские колодцы…
– Да уж будет вода. Ученая экспедиция нашла, что Аральское море выше Каспийского и что существует старое русло, по которому Амударья направится в Каспий.
– Направить-то можно, но какими миллионами?
– Да уж направим и тогда разберем каналами для орошения земли. Поверьте, своим хлопком мы оденем всю Европу.
– А по-моему, – решил безапелляционно воинственный казначей, – продать бы всю эту Среднюю Азию англичанам, содрать с них миллиард и заплатить все долги.
– Господь с вами! – посыпались со всех сторон возражения против этого финансового предприятия. – Разве можно припускать сюда Англию? Да она замутит против нас всю Азию.
– Однако, господа, пока суд да дело, а отряд останется без мяса, – напомнил есаул Вареник, – не пришлось бы перейти на конину.
– Будет и мясо, – отвечал другой есаул. – Охотничья команда дала знать гелиограммой, что текинцы гонят большие стада баранов и притом с неимоверными курдюками.
– Неужели мы их проспим?
– Не поднести ли нам ягненочка мамзель баба-хинебс?
Последовал взрыв хохота. Далее можно было уже прекратить умные речи, так как весь кружок, пройдя маркитантские лавки с шашлыком и сардинками, очутился перед землянками «арфисток», оставивших свои арфы в Тифлисе. По дороге было приказано Иованесу принести пива и всего, что получше.
Так шла бивачная жизнь в Дуз-Олуме. Наконец бивак заскучал. Отсутствие командующего родило предположение, что по требованиям дипломатии экспедиция отложена на неопределенное время. Никто не верил, чтобы частные дела могли удержать Михаила Дмитриевича от заветной цели. Не такова его натура.
Продовольственные склады росли и росли и к ноябрю достигли миллиона пудов. Для артиллерии недоставало свободных площадок в укреплении. Где же Теке? Где же эта страна загадки и вопроса?
А тяжело находиться в лагере, когда на него повеет скукой. Полтавцы вздумали развлекать себя песнями со скороминкой, но попели день, попели два – скучно стало и со скороминкой, бросили. Для увеселение господ офицеров поигрывал по вечерам отрядный оркестр. Круглые сутки стоял в воздухе верблюжий рев, а по ночам тянуло из-за Сумбара и Чандыра омерзительным воем шакалов. Какофония эта усиливала досаду на бесплодную стоянку в котловине без воздуха и горизонта.
Из-за моря доставили переносные печи, немедленно наградившие весь лагерь простудами и угаром. Вскоре их забросили, и так основательно, что даже при семиградусных морозах лагерь согревал себя моционом, самоварами и коньяком. По три раза в день можно было видеть на штабном проспекте Можайского и Петрусевича. Эти две натуры, серьезно и крепко привязавшиеся друг к другу, не могли, однако, встретиться и не поспорить.
– А вы опять одержали блистательную победу над лоучами? – поздравлял Можайский Петрусевича. – Вы наняли верблюдов до Дуз-Олума, а теперь окружили их штыками и повели в Теке?
– Война имеет свои законы, которые еще не включены в счетные уставы, – возражал Петрусевич, отражая ядовитое замечание ядовитым ответом.
– И это говорите вы – автор монографии, в которой так хорошо доказано, что туркмены тоже люди?
– Да, это я говорю! – горячился Петрусевич. – Вам бы радоваться, а не осуждать мои злодеяния. Поступая правильно, мы платили бы по три рубля в сутки за верблюда, а теперь платим два двугривенных.
– А как называется этот способ расплаты?
Молчание. Размолвка.
Можайский принимался измерять восточную сторону штабного проспекта, а Петрусевич западную. Впрочем на двенадцатом измерении они вновь сходились и старались только не затрагивать те деликатные вещи, которые могли сейчас же повести к новой ссоре. Над Дуз-Олумом висели такие скучные ноябрьские тучи, что человеку было как-то нелепо отстраняться от человека.
Между тем из кибитки Можайского давно уже струились пары адски вскипяченного самовара. При нем-то обыкновенно заключался акт перемирия между враждовавшими приятелями. На этот раз день завершился иначе, на штабной проспект подали экстренную телеграмму.
– Наконец-то! – воскликнул Петрусевич, ознакомившись с ее содержанием. – Прибытие командующего назначено на десятое, а выступление отряда вторжения – на двенадцатое. Поздравляю с походом! Капитан Баранок, где вы?
Весть о походе подняла моментально на ноги весь Дуз-Олум. Отряд расставался с Капуей. Баба-хинебс не смела, а маркитанты не могли следовать далее по убогости своих арбяных одноколок и вообще по недостатку перевозочных средств, поэтому приказания сыпались из второй линии кибиток в третью линию в самом хаотическом беспорядке.
– Горобец, захвати у Иованески сардинок побольше! – слышался приказ князя.
– А мне сгущенного молока…
– Кныш, не забудь чересседельник.
– Собачий сын!
Вышло распоряжение бранного воеводы и на долю собачьего сына.
Возвращение Михаила Дмитриевича было давно желанным событием. Обойдя почетный караул и приняв рапорт, он пробыл у себя в шатре не более десяти минут, чтобы только привести наружность в обычное изящное состояние. Он не любил отдыхать именно после долгих путешествий верхом по голодным и холодным степям. Напротив, бес популярности подталкивал его в подобных случаях на новые подвиги неутомимости. Таким подвигом он ознаменовал и день своего возвращения в Дуз-Олум.
– Не связывайтесь со мной сегодня, – посоветовал он дружески Петрусевичу и Можайскому, явившимся к нему в шатер с отрядными делами. – Сегодня я буду экзаменовать порученных мне в Петербурге фазанов.
Спустя час весь Дуз-Олум видел, как он взбирался по ту сторону реки на вершину Копетдага. Подъем шел между валунами без тропок, по крутым ребрам и все выше и выше. То была рискованная прогулка. По синеве неба на самом позвоночнике хребта вырезывались две статные фигуры всадников: командующего и его неизменного ординарца Абадзиева. На линии водораздела лошади их ступали левой стороной по персидской покатости, а правой – по туркменской земле. Свита командующего составилась из званых и незваных, не предполагавших, однако, что человеку придет фантазия балансировать на остром гребне горного хребта. Многие охотно бы возвратились обратно. В конце концов, однако, свита поредела и рассеялась. Любимцы петербургских гостиных сознались, что галопируя в Михайловском манеже, они не готовились взбираться верхом к поднебесью.
Наутро были оповещены молебен и выступление головной колонны, названной в приказе отрядом вторжения. Погода не благоприятствовала параду. Молочная белизна туч, спустившихся с Копетдага, вызывала напоминание скорее о фуфайках, нежели о предстоявших военных лаврах.
Посередине обрамленного войсками четырехугольника, перед наклоненными знаменами, отец Афанасий призывал благословение Божие на предстоявших воинов. Поставец перед иконой святого Георгия был переполнен пылавшими свечами, и солдатики один за одним выступали из рядов, неся свои скромные избытки на сборную тарелочку. Офицеры окружали аналой. Отец Афанасий, по сану иеромонах, а по призванию санитар, правил службу с необыкновенной скромностью, так что фимиам исходил из его кадильницы только прерывистыми струйками.
«Как это не похоже на образцовые описания молебнов перед началом войны! – думалось Можайскому. – Где же эти парящие орлы? Где же яркие лучи выглянувшего солнца? Ничего подобного. Солдатики молятся усердно. Одни только их корявые, но молитвенно настроенные физиономии и останутся у меня в памяти…»
Отец Афанасий и начал и кончил молебен скороговоркой. Произошло торопливое окропление святой водой знамен и рядов. Части перестроились. Передовая колонна выступила тотчас же с песнями и бубнами вдаль, где так неясно вырисовывались будущие подвиги и лавры. Прочие части пошли к кухням и коновязям.
ХДуз-Олум, несомненно, находился под постоянным надзором текинцев, которым каждая горная расселина служила прикрытием и убежищем. Голова отряда вторжения не успела еще спуститься с плато и перейти Сумбар, как на вершинах Копетдага потянулись сигнальные столбы дыма, и с тех же вершин, или вернее из горных расселин, спустились в долину группы всадников, направившихся знакомыми тропинками в родное Теке.
– Хабар, хабар! – неслось за ними подобно ветру по всем стойбищам и пепелищам Теке. – Гяуры… чтобы им не найти в будущей жизни ни одной капли воды… идут со всеми ухищрениями шайтана… Хабар, хабар!
На другой день из Дуз-Олума выступил тяжелый штаб с полевой кассой и другими громоздкими учреждениями. Охранная при них колонна состояла из батареи, пятисот штыков и магазинки воинственного казначея. Эпикуреец по натуре, он сгорал теперь желанием застрелить хотя бы одного текинца. За что? За то, что они все подлецы! Не зная более разумного предлога, он опустошал свою магазинку каждый раз, когда в синеве предгорий показывались всадники. Насмешки не останавливали его в этом странном нападении на человека.
На дороге, проторенной караванами, отряд очутился в атмосфере разлагавшихся трупов. Дорога до Бами успела обозначиться околевшими верблюдами, не вынесшими грубого за ними ухода. Они преимущественно припадали на ноги. Брошенные на произвол судьбы, немногие из них выживали и ковыляли беспризорными инвалидами по степи, большинство же обращалось беспомощно в добычу шакалов.
Горы и близость границы соблазняли и лоучей к бегству из колонны и караванов. Одного имени теке было достаточно иомуду или гоклану, чтобы бежать и бежать, хотя бы под страхом поимки и солдатских штыков.
На третий день хода со стороны предгорья показалась нестройная и разношерстная толпа человек в пятьдесят, вызвавшая воинственного казначея в цепь застрельщиков.
– Не вздумайте стрелять! – крикнул вслед ему Петрусевич. – Это наша охотничья команда.
Приближаясь к колонне, команда старалась принять вид, приличный воинскому званию, но ее усилия вели только к пущему комизму. Апшеронцу нельзя было забросить свою туркменскую шапку, как казаку нельзя было расстаться с замшевыми чембарами, вышитыми шелком. Обувь особенно конфузила команду: чувяки шли рядом с импровизированными штиблетами из сырой шкуры. Лица и носы охотников щеголяли не одними царапинами, но и лоскутками обветрившейся кожи. При всех этих изъянах команда, бродившая в горах целыми месяцами, дышала избытком здоровья.
Начальник ее представился Петрусевичу.
– Какие у вас слухи о текинцах? – спросил генерал.
– Пять суток никого не видели, – доложил начальник команды. – Все ахалинцы потянулись к Геок-Тепе, и только стада баранов задерживают их передвижение.
– Тем лучше для нас. Мы уже терпим недостаток в мясе.
– Пять-шесть тысяч баранов должны бы попасться на глаза командующему.
– И прекрасно. А вы как полагаете, поручик, могу я безопасно отделиться от колонны?
– Одни – ни в каком случае, но у меня есть люди, с которыми ваше превосходительство проскачете безопасно. Они же привычны и к верховой езде. Будьте спокойны, Голоус и Люлька постоят за себя.
Из команды выступили на призыв начальника наиболее излохмаченные люди.
«Да, эти не выдадут», – подумал Петрусевич при взгляде на их умные и решительные лица.
Подали коней. Петрусевич с охраной из Голоуса, Люльки и нескольких кубанцев отделился от колонны и направился по дороге в Бами, что было в ту пору немалым риском. Место Петрусевича занял в коляске Узелков.
– Вся степь провоняла трупами, местами дышать невозможно, – жаловался Яков Лаврентьевич.
– Муха всему причиной, – решился заметить Дорофей на козлах. – Она в падали родится и падалью кормится, а потом летит к человеку и несет с собой эту самую неприятность.
– Много ты знаешь, – заметил вполголоса Кузьма.
– А ты больше?
– Откуси-каблук!
– Молчи, санпитербурский!
Колонна шла в неприятельской земле со всеми предосторожностями и со всею скукой привалов, этапов и ночлегов. В одном из укреплений Можайскому подали записку от командующего:
«В этом укреплении салютовали залпами в честь старшей сестры милосердия, графини Пр-ной. За столь важное нарушение устава о гарнизонной службе надлежит виновных предать суду. При смягчающих, однако, обстоятельствах, не достаточно ли ограничиться денежным взысканием? Разберите, пожалуйста, дело это с точки зрения казенного убытка, а потом…»
– Мы чествовали не графиню, а женщину, – оправдывался перед Можайским начальник укрепления, выстоявший два года в Чаде и на Сумбаре. – Мы забыли, какого вида бывают женщины, и вдруг перед нами – амазонка, точно в Тифлисе, на Головинском проспекте.
– И что же?
– У нас был экономический порох, куда же его девать?
По пути в Бендесен было бы грешно не поклониться тому месту, где доктор Студицкий окончил жизнь смертью храбрых. Ему предстояло вскрывать труп казака, убитого между Бендесеном и Ходжам-Кала. Не дождавшись выступления назначенной в конвой роты, он поскакал вперед с несколькими казаками и за первым же гребнем наткнулся на толпу текинцев. Бросив коней, он засел с казаками у пригорка за камни. Пошла перестрелка, падали текинцы, падали и казаки. Молодая кровь Студицкого бушевала. Ему пришло нелепо фатальное желание выругаться, и притом не спрятавшись за камни, а в виду всей неприятельской толпы. По примете же казаков ругаться в бою – значит искать смерти и вообще накликать на себя беду. Примета сбылась: не успел он выпрямиться во весь рост, как пуля угодила ему в сердце. Заслышав перестрелку, конвойная рота бросилась вперед бегом и выручила остатки осажденной группы героев. Одни из них уже отдали богу душу, а другие истекали кровью. Место происходившего боя наметили крестом, положенным пластом по земле из мелкого булыжника. Каждый посетитель подбавлял к нему по камешку; так поступили по крайней мере Можайский и Узелков.