Читать книгу Старый бурмистр (Глеб Иванович Успенский) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Старый бурмистр
Старый бурмистрПолная версия
Оценить:
Старый бурмистр

4

Полная версия:

Старый бурмистр

– Разбойником, пожалуй что, а не иначе как, – пробормотал аракчеевец.

– А как же быть-то? – спросил я.

– Как быть? А вот как. Я буду говорить про себя, хоть я и не начальник и цепи на мне нету. Пускай, и так обойдется. Коли по мне, так я тоже бы драл, это верно, только драл бы я не в то время, как он разорился, а в то время, как он овес-то продавал. Вот тут-то бы я его не похвалил, нет! Тут бы я уж не сказал: «берите, ребята, пример», я бы тут похвальный диплон не дал, а растянул бы за это за самое да всыпал бы горячих без экономии! Да и того подлеца, который овес-то купил, и того бы отстегал, да овес-то бы отобрал, да заставил бы его посеять, анафему, а после посева опять бы его поддымил веничком, – вот он у меня бы и с хлебом был, и земству бы овес-то отдал, и подати бы отдал! Вот что есть начальство!.. А они что?.. Ему бы только деньги взять, в сундук положить, а там хоть околей с голоду!.. Иные начальники-то сами, бессовестные, овес-то этот купят, а потом дерут. Нет, самого бы его надобно растянуть да поддымить!.. Ежели он начальник, он должен смотреть, чтоб у мужика было с чего взять… Что же, я вас спрошу, ежели у мужика не будет хозяйства, то что из этого выйдет? Что вы с него возьмете? Теперь вон на моих глазах мужики сено продают, а с чем они останутся осенью, чем будут кормить скотину, с чего я буду взыскивать?.. Драть?.. А они меня жечь начнут – вот тебе и вся недолга!.. Я должен не допустить этого, а который не слушается, то и наказать. А нонешние-то и десятские, и сотские, и старосты, и весь легион, прости господи, им все одно – наплевать!.. Вот мужик сено продает, всю зиму скотину кормить нечем, а он идет мимо, ему и горя мало. Я б его тут же на месте запорол за эту продажу, а он, дурак бессовестный, только и думает, что «вот, мол, с мужика можно рублишко в подати ухватить», а о том не думает, что мужик на его глазах разоряется… Анафемы этакие!.. Нет, сударь мой, не начальники это. Нет у нас начальства!

– О-ох, нету его! – вздохнув, прошептал аракчеевец.

Бурмистр вынул тавлинку с табаком, понюхал и сказал:

– И мы, братец мой, бивали народ, и оченно даже жестоко его колачивали… Я вот пришел теперь угоднику помолиться. Думаешь, не вздохну я? Вздохну-у, милый мой, со слезами вздохну в своей вине!.. Били, тиранили, но только что мы били умеючи: били мы, например, человека за то, чтоб себя не разорял, – вот за что мы били, – потому что мы понимали: ежели он себя разоряет, то и нам ничего не будет… Вот какой был прежний смысл!.. А нонече! Скажи пожалуйста!.. Иду я недавно с нашим старостой (ведь тоже начальник, анафема, считается!), глядим – на болоте мужик косит траву, а сапоги на нем новые. Я и говорю этому начальнику: «Видишь, говорю, или нет?» – «Что такое?» – «Посмотри, мол». Глядел, глядел, хлопал, хлопал буркалами-то, – ничего, мол, не вижу… «Да дурак ты этакой, говорю, ведь твой мужик-то косит в хороших сапогах!.. Ведь, говорю, он не миллионщик. Ведь он, говорю, их в один месяц этак-то издерет, а потом придет зима, в чем он будет ходить? Ты же, говорю, с него подати начнешь драть, а он будет дома сидеть, выйти не в чем. Ведь он же, говорю, должон будет в долг сапоги-то втридорога взять? Ведь зимой-то и дрова возить нанимают и сено возить, мало ли на зиму народу требуется, а он у тебя без сапог будет дома сидеть, а ты его за это драть будешь, безбожная душа?.. А не то так за эти сапоги-то какой-нибудь, у которого совести нету, заставит его летом проработать месяца два, от хозяйства оторвет, а от хозяйства человек оторвется – пойдет слабеть, пьянствовать… А пойдет пьянствовать – подати перестанет платить, за это ты его будешь драть, а за дранье он тебе будет гадить… Чего ж ты смотришь, говорю? Как же ты не внушишь?» – «Как же, говорит, послушают они тебя!.. Ноне, братец мой, говорит, поди-ка, босиком-то всякий стыдится ходить. Из последнего вытянется, а уж насчет одежи постарается… Коего, говорит, рожна я ему внушу?» – «Коего рожна?.. Нет, по-нашему не так. По-нашему, по-старинному, ежели такое безобразие увидал я, начальник, я б так не оставил… Я бы первым долгом подошел да спросил: «Кто ты такой?» – «Иван Иванов», – примерно говорит. «Чей?» – «Таких-то!» – «Велика ли семья-то у вас?» – «Да вот пятеро, мол, всех-то». – «А работников?» – «Да я, мол!» – «Один?» – «Один!» – «Так как же ты, безумец, в сапогах-то по мокроте осмелился ходить? Ведь сапоги-то, необузданный ты человек, семь с полтиной, анафема ты этакая, а ты их таскаешь зря! А зимой я тебя пошлю в лес за дровами, – в онучах поедешь? Ноги отморозишь, проваляешься без ног всю зиму, семью оголодишь, охолодишь? Н-ну-ка, поди-ка, я тебя переобую!» («Переобул из сапог в лапти», – припомнилась мне поговорка народная…) Так он и будет у меня знать, когда ему в сапогах щеголять, а когда в лапоточках! Небось не трону, кто не заслуживает этого… Иной хоть в бархатных штанах в воду влезь, и то мне наплевать… Спрошу только: «Чей?» – «Таких-то!» Вижу, ежели люди в силах, в достатке, что человеку это не в разорение, так сделай милость: хоть, говорю, в золотой кафтан облачись да на навоз ложись, так шут тебя и возьми, – все мне равно!.. А ноне ведь как? Недавнись поехал я так-то на пароходе по своим делам в город; гляжу, на палубе сидит девочка одна, хорошая, работящая девочка, уж невеста, из нашей деревни. И ее-то я знаю, и мать-то ейную знаю… Их только две и есть с матерью. «Куда, мол?» – «У город». – «Зачем?» – «Покупать». Ну, говорю, слава богу, что на покупку деньги есть… «Свои ли?» – «Вестимо, не чужие». – «Какие такие?» – «Такие вот…» Целую, вишь, весну кору ивовую драли (ведь зубами ее драть-то надо!), грибы собирала, стирала у попа, гряды копала, одно слово, билась, истинно, как говорится, до кровавого пота… Ну, похвалил: «умница, мол…» Славная девчонка, одно слово! Ну, приехали. «Знаешь ли, мол, где лавки-то?» – «Не знаю, дяденька». – «Ну, мол, пойдем, покажу. Покуповала ли когда что в городе-то?» – «Нет, говорит, и в городе-то не бывала…» Вижу, надо девчонку проводить, нельзя так бросить, оберут, ограбят. Да и самому кстати в лавки-то требуется. «Ну, пойдем, говорю, востроглазая, поведу я тебя, покажу… Каких, мол, тебе лавок надо, с каким товаром?» – «А мне, говорит, дяденька, модных лавок, с модным товаром».

– Ишь ведь что, скажи пожалуйста! – воскликнул аракчеевец.

Но бурмистр не слушал его и продолжал:

– «Ах ты, говорю, постреленок этакой! Каких таких модных лавок тебе? Я вот до седых волос дожил, и то не знаю, какой такой модный товар есть!» Ну, однакож, делать нечего, стал искать. Там спросим, туда заглянем, видим, наконец, того, лавку, чепцы да эти самые перья всякие, чулки и все такое. Увидала, так туда и воткнулась. Я стою в дверях, гляжу… Вижу, шебаршит моя землячка разными товарами, – и красные и зеленые, всякие. И порядочно-таки она промаяла меня, – разгорелись глаза-го… Выскочила, как земляника красная. «Теперь, говорит, в башмачную лавку!» Ну, мол, шут с тобой, пойдем в башмачную уж заодно. Пошли. Покупает сапожки на каблучках, на подковках… Пригнала одни такие-то по ноге, любуется, – хвать, а по деньгам-то нехватает целого полтинника… Плачется, убивается, молит, просит. «Я тебе, дяденька, и яичек, и того, и другого…» Ну, мол, ладно, – и дал. Рада-радехонька, а осталась сама без копейки. «Чай, спрашиваю, есть хочешь? Взяла ли что с собой?» – «Ничего нет!» Ах ты, думаю, все на наряды!.. Дал ей двугривенный на еду да за билет заплатил. Задолжала она мне больше рубля. Ну, бог с ней, думаю, да и не дать нельзя, – аккуратная девчонка. Н-ну, хорошо… Проходит время неделя, две ли или там месяц, встретил ее раз – гуляет, оделась ничего, опрятно: и платьице новенькое и ботинки с каблучками… Не хуже других, честно, благородно. Только, не помню, в какой-то праздник приехали барки сено грузить, кликнули лоцмана девок, все наши франтихи и повалили в своих нарядах! Гляжу, и наша красавица: сапожки с каблучками, платье с бантами, а через лоб веревку перегнула, сено тащит, тридцать, вишь, копеек!.. А изорвет-то сколько? Ведь труда-то, горькая, сколько она приняла, ведь это только подумать надобно!.. Погляди у ней, у сироты, в доме ни пить, ни есть нечего; все, что горемычная выработала тяжкими своими трудами, – все на наряды, потому ей хуже других нельзя быть, обидно, – это кого хошь возьми… Все на наряд убила, не допивала, не доедала, да издерет этот самый наряд, потому перемениться нечем, за тридцать копеек издерет на тридцать рублей. Вот какие горемычные!.. Ведь вот ноне какие стали порядки-то, а вникнуть некому.

– Досмотреть-то, главная причина, некому! – пояснил аракчеевец.

– Да как же и что тут можно досмотреть? – спросил я.

– Не знаю, нонешних порядков судить не могу, а что в наше время досматривали. Умели, знали. Конечно, наше время было крепостное, не дай бог и вспомнить-то иной раз, а мы все ж понимали правду хозяйственную. Я про себя скажу: я двадцать лет вызудил у помещика, у барина, в бурмистрах, много греха на душу принял, – а что по совести скажу, помнил бога, наблюдал правду, и уж у меня, в моем хозяйстве, таких делов не бывало. Возьми ты вот хоть бы эту горемычную девчонку. Из-за чего она, бедняга, убивается? Хочется ей, чтобы против людей не быть хуже. Вот она из всех сил и бьется, чтобы нарядиться. Да не одна она, а много их, горемык, рвутся по нарядам друг с дружкой поровняться, потому что же они, в самом деле, за горькие такие уродились, что им надо быть хуже всех? Вот они и норовят с прочими франтихами поровняться, не едят, не пьют, не спят ночей, бьются. А позвольте спросить, какие это такие прочие? Кто такие эти моднихи? Говорят: вот такого-то крестьянина, вот такого-то… «Ихние, мол, девки нарядились, а нам, что ж, в грязи ходить?» Хорошо. Поглядим, какие такие это крестьяне, откуда у них берутся деньги дочерей наряжать. Пошли, поспрошали. Точно, крестьянин считается, за две души платит, точно так же, как вот и этот двудушный, те же самые двадцать два рубля серебром; только у него, окромя наделу, господи благослови, покос пудиков тысячи на три, да овса у мужиков он управского накупил по дешевым ценам, да перепродал по дорогим, да с барином ездил зиму и поболе сотни в карман положил, да то, да другое. Глядь, ан и есть из чего франтовство-то заводить; вот он и нарядил свою дочь, как королевну. А другой-то мужик, тоже двудушный, тоже двадцать два рубля платит, тот-то уж и бьется, тот-то уж и телушку продал за полцены, тот-то и сено прежде времени сбыл, тянется за богатеем всячески, из всех жил вылезает, – глядь, а есть-то ни ему, ни дочери, ни детям, ни скотине нечего, не только что дочери платье сшить!.. А не доплатил подати, его драть! Вот и пошел человек со злом в сердце… А кабы по-нашему-то, так не так бы вышло. По-нашему-то, пошел бы я к богатею-то этому, – ежели б то есть я был, примером сказать, начальник, – пошел бы к нему, да, богу помолившись, и стал бы его успрашивать: «Ты откуда, мол, разжился?» – «Так, мол, и так: овес покупал». – «Какой овес?» – «Управский». – «По много ль платил?» – «По четыре серебра». – «А по многу ль продавал?» – «По восьми». – «Хорошо ты, друг мой, делал! А между прочим, пойдем-ка мы с тобой в волость, да сниму я с тебя бархатные твои панталоны, да внушу тебе почитание к закону. Ложись, анафема-проклят! Ты как смел управский овес покупать, коль скоро он дан на посев? Ты как же смел из нужды человеку четыре целковых вместо восьми давать? Так-то, братец мой, и волк богатеет, чужое тащит! Не богатей ты, а разбойник, в мутной воде рыбу ловишь!» Да и прописал бы ему диплон, – век бы не забыл! Вот он бы у меня и не наряжал дочь-то королевной, не вводил бы в грех других, не стыдил бы нарядами-то бедноту, а беднота-то не лезла бы из всех сил и жил, чтобы поровняться… Вот что есть начальник! А нонешние? Да для нонешних этакой-то живорез – первый друг и сват! Он грабит, а они дерут ограбленных. Он грабит, а они на награбленное чаи распивают, кофеи, все такое! Вот кого надо растянуть до поддымить березовым составом!

– Во-от! – прибавил аракчеевец.

Бурмистр нюхал табак, волнуясь и торопясь.

4

В это время из-за верхушек леса, давно уже освещенных румяною зарей, показался яркий золотой край солнца, и над лесом вспыхнуло «жаркое полымя» света. Стало теплеть. Народ стал подниматься, но монастырские вороты были еще заперты, и только сквозь маленькую калитку по временам выбегали послушники, направляясь то в гостиницу, то в трактир. Трактирщик затопил «куб» для кипятку. Торговцы орехами и пряниками стали разбирать свои товары.

Спрятав в карман табакерку и перекрестившись на солнце, бурмистр продолжал:

– Мы, конечно, люди старого закону, в новых порядках мы не указчики, а ежели глядеть по-нашему, так большая идет неправда. По-нашему, я прямо скажу, мы глядели на народ хозяйственнее. Конечно, что мы хотели от народа – больше ничего, что пользы для себя; но только мы понимали, что ежели мы разорим, расстроим человека, так и пользы нам не будет. Скажу про себя: были мы крепостные. Уж должно быть, что так богу было угодно, чтобы быть нам в рабстве, об этом дело не наше разговаривать, стало быть уж такое было повеление божие, чтоб один был барин, а другой был бы мужик, один бы не работал, а другой бы работал на него. Вот поставляет, предположим, господь над нами барина, а барин и говорит: «Вы, говорит, мои подданные, обязаны мне вот то-то и то-то предоставить: денег мне требуется столько, а провизии столько, а всего прочего эдакое-то вот число». Хорошо. Призывает он, барин, положим, хоть меня, раба своего, и говорит: «Мирон! препоручаю тебе все сие к исполнению. Буде исполнишь, похвалю, а буде не исполнишь, то ожесточусь и всех вас до единого разорю и расточу. Помни и поступай!» Вот Мирон и думает: «Барин действительно всех нас может разорить и истязать, потому у него сила и все. Так уж лучше же я как-нибудь по-божески». Вот я и гляжу на народ: народу столько-то, рук столько-то, господской работы столько-то, гляжу и распределяю. Вижу я – один силен, а другой слаб; вижу – один работящ, другой ленив, а третий совсем ослаб. Вижу я и думаю: «Ежели я их так оставлю, да буду только с них взыскивать, да пороть их на конюшне, так они не только что господского не отработают, а и сами в конец изведутся». Вот я и начинаю хозяйствовать; знаю я каждую семью и обсуждаю, так, чтобы сил в ней не пропадало. Для примера обсудим хоть одно семейство. От первой жены остался у хозяина сын, а от мачехи пятеро ребят выросло. Мачеха, конечно, уж мать, одно слово, своих детей любит, а чужих ест: то не так, другое не так, – а малый скучает, гадит ей, тоскует, ни к работе, ни к чему душа у него не лежит… Гляжу я на него и вижу, что у меня в этом малом барская польза пропадает. Пошел, выбрал ему невесту под пару, отделил из отцовского добра, что ему следует, подмог обстроиться и наложил на него, что следует по препорции. Так и смотришь по человеку: «Ты, мол, что болтаешься?» – «Так и так, не хозяйственный я человек. Нет у меня на это талану… А жениться я ни вовек не соглашусь, лучше, мол, я зарежусь, чем с бабой связаться». Что сделаешь с таким человеком?.. А бывает. Вот и надобно ему отыскать работу, а то так-то он изболтается, пожалуй воровать начнет, так лучше же я его прилажу к пользе. Обдумаешь и поместишь либо к скотине, либо к птице, либо по мастерству. Надо человека узнать, что он может, да на том уж и взыскивать. А то эка выдумали – драть! Думают, палкой-то из него и неведомо что выбьешь. Я однова как бился с одним мальчишкой, годов пять мучился, а нет никаких способов. Я его к овцам – плачет, бежит; накажу – опять плачет. Я его к гусям – распустит, спрячется, испугается. Я его на кузню – слаб, силов нет. Я его попу в певчие – не может. Туда-сюда, вбивал, вбивал его в места-то, выпирает его оттедова сила нечистая, хоть брось. Думали было продать его в казачки, да случилось мне как-то в людскую зайти, и вижу я, что на двери чорт нарисован уголем, да такой, что я так и отпрянул, с испугу чуть в погреб не провалился. «Кто, мол, такую образину намалевал?» – Дознался. Федор, этот самый бесталанный. «А, думаю, вот где твоя часть-то!» Запряг лошадь и отвез его в город к живописцу. В два месяца такой вышел молодец – и вывески, и патреты, и, наконец, того, образа почал рисовать. Привез мне Мирона Мученика, моего ангела. «Отпустите в Петербург, а то я задавлюсь, ежели не отпустите!» Что тут делать? Отписал барину. Барин разрешил. Отправили. А года через два слышу – послышу, за четыре, милый друг, тысячи его какая-то графиня выкупила, да за границу! Да таким, брат, стал барином, – сам наш барин сказывал, – рукой не достанешь. Так вот как! А что бы, ежели бы без внимания-то его оставить? Ежели бы я его драл, так, пожалуй, со страху он бы и стал бы мне овец-то пасти, а настоящий-то доход пропал от него. Драть-то я его хоша и драл, а вникать тоже вникал, вот и нашел, в чем его часть состоит. Так-то, друг милый, и во всем надо! Вижу я, начал у меня мужик толстеть да богатеть, так я и порцию с него возьму сообразную… Стал он медом разживаться, я у него и меду отломлю по размеру. Стал он луга снимать, опять же отдай по сообразности. Стал он у меня в двести раз богаче, я с него в двести раз больше и взыщу. Вот он у меня и растет ровненько против прочих. Он у меня вверх, а я ему макушку-то прочь! Вот и другим-то против его толстоты не обидно. Уж у меня бы не было этакой, напримером, несчастной девчонки, как я сказывал: бьется, рвется, а есть нечего. Я бы первым долгом приладил бы ее к мужику, да посадил бы на землю, да дал бы скотину, вот они бы и стали у меня по-человечьи жить. Конечно, бывает, что в мужья-то злодей какой попадется, да ведь как это узнаешь? Это уж дело божье, как господь указал кому какое счастье. А что наша хозяйская часть, – верно говорю, – была правильная! Взыскивали, когда было с чего. Ездили, да и скотину кормили, смотрели, чтоб не напоролась на кол, не влезла в овраг, ноги не сломала, потому она денег стоит. А нынче вот и нет хозяйского-то глазу. Хоть умри, только подати отдай; а отдал подати, хоть опейся. Это, друг любезный, не хозяйство, а разбойство! А что их там тьмы тем, так это мы даже и понимать не можем. Для нашего крестьянского жития «кто не хозяин, тот и не начальник!»

5

В монастыре стали звонить. Ворота монастырские отворились. Народ поднялся и направился в церковь.

Отряхая с одежды разный приставший к ней сор, направились к церкви и аракчеевец с бурмистром.

– Пойдем-ка, – сказал мне последний мимоходом, – пойдем-ка, я покажу тебе нашу царицу небесную… кре-сть-ян-скую! – прибавил он как-то особенно выразительно. – Как было у нас житье крестьянское, на крестьянском положении, то и горести у нас были свои, крестьянские, и с горестями с этими мы к заступнице шли… И она, матушка, тоже была наша, крестьянская… Да и посейчас есть… Вот погляди!

Протискиваясь сквозь толпу народа, мы вошли в какую-то старинную маленькую церковку, где бурмистр указал мне на крестьянскую божию матерь. И точно, никогда не видал я такого изображения: божия матерь была изображена с веретеном! Действительно, изображение как нельзя лучше подходило к общему тону крестьянства, то есть крестьянского хозяйства, которым исключительно жили народные массы.

– А теперь, – сказал бурмистр, помолившись пред иконою божией матери, – пойдем и к угоднику нашему, тоже крестьянский заступник. Из древнейших времен считаем мы его своим покровителем. Книжка тут про его житие продается, так там сказано, что все мы, здешние окрестные крестьяне, к монастырю этому были приписаны. Лет, поди, четыреста назад уж мы были под монастырем, когда еще Новгород Великим прозывался. В книжке-то сказано, как угодник к царю в Москву ездил все хлопотать, чтоб нас-то царь не отбирал от обители. А царь-то в ту пору собирался Нов-то-город разорять. Ну, царь его и уважил. Вот, друг любезный, мы и молимся угоднику-то нашему, крестьянскому, когда ежели постигнет нас какая крестьянская беда. Видишь, вот что тут нарисован? Погляди-ка!

Мы остановились под монастырскими воротами, где был изображен крестьянин с цепями на руках и на ногах, выводимый угодником из темницы; вверху было написано: «Святитель Иона[2] освобождает земледельца».

Эту надпись я прочитал вслух.

– Ну, вон, видишь! Это, вон, помещик какой-то запер земледельца, стало быть мужика, в темную… И запер-то его занапрасно. Ну, вот наш-то святитель и вывел его тайно в нощи. А то еще в житии пишется, как крестьянин в лесу заблудился. Пошел, вишь, за ягодами, да и не найдет дороги-то назад… Леса-то, брат ты мой, были в те поры темные, дремучие… Вот мужик-то и взмолился разным угодникам, – сначала одному, потом другому, все ему не было помощи. А как призвал да возопиил к своему-то, к нашему-то, тую ж минутою он его и вывел на дорогу… Истинно наш крестьянский заступник!

Мы вошли в церковь; там шла панихида, угодник лежит под спудом, и громким голосом читалась написанная в похвалу угоднику молитва. Были в этой молитве такие стихи:

«О, великий святителю, преблаженне отче наш!

Обидимым вдовам скорый в бедах заступниче!

Сиротам напаствуемым милостивый в напастех защитниче!

Заключенным в темнице, бедствующим, утешительный попечителю!

Тающим гладом милосердый питателю!

Скитающимся убогим странникам страннолюбивый странноприимниче!

О, заступниче бедных дерзновенный!.. Услыши и нас!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Панихида кончилась. Мы вышли из церкви и очутились опять в толпе.

– А и нонче, чрез четыреста лет, нету нам другого заступника! – прошептал какой-то задумчивый крестьянин.

6

Рассказ бурмистра, весь проникнутый восторженным поклонением старого раба крепостному праву и крепостным порядкам, хоть и веял по временам неприветливым, могильным холодом неприветливого прошлого, но я слушал его с большим любопытством и вниманием, так как чувствовал, что благодаря этому крепостному панегирику темная для меня деревенская действительность понемногу начинает выясняться. Нет спора, что взгляды старика на современные порядки и непорядки, на современное положение народа вообще, исключительно с «хозяйственной» точки зрения, с точки зрения расстройства земдедельчески-хозяйственной организации деревни, – нет спора, что взгляды эти узки, ограниченны, но их определенность и подлинность, основанные на многолетнем опыте, невольно овладевали моим вниманием, так как давали возможность хотя что-нибудь уяснить себе в многосложной, исполненной загадок, картине народной жизни. Не говоря о том, что благодаря рассказу бурмистра я мог понять те бесчисленные темные деревенские мелочи, которые становят втупик всякого не деревенского жителя, выражаясь, например, в таких мнениях, как то, что «некому смотреть за мужиком», или что «надо драть мужика за то, что продал сено, управский овес, – и за то, что купил его»; не говоря, повторяю, об этих частностях, даже крупные загадки народной жизни, и те как будто получили возможность быть разгаданными, и все благодаря тому же рассказу старого крепостника.

Чтобы читатель мог и сам лично убедиться в том, какую услугу оказал нам старый бурмистр, приведем некоторые из этих загадок, а потом попробуем разгадать их на основании мнений и взглядов бурмистра. Далеко ходить за этими загадками нам не приходится, так как если у нас с вами, читатель, есть на столе два-три журнала, да если к тому же мы имеем привычку ежедневно просматривать по нескольку газет, так загадок этих у нас с вами ежедневно, как говорится, полны руки, девать некуда… Возьмем для начала хоть такое явление, как прошлогодний самарский голод.

Осенью прошлого года во всех почти поволжских губерниях оказался страшный неурожай: хлеб тотчас после уборки достиг огромной цены, почти двух рублей за пуд, а спустя месяц стал дороже двух рублей. Печеный хлеб в Самаре, Саратове – этих житницах России – начал продаваться по небывалой цене – 4 и 5 коп. фунт. Неурожай и голод очевидны. Люди, принимающие близко к сердцу народное горе, писали корреспонденции в газеты, переполненные ужасающих подробностей: то вы читаете, что в такой-то деревне вдова-крестьянка повесилась от голода; то вам рассказывают о целых деревнях, голодающих сплошь. Корреспондент посещает жилища крестьян и в каждом из них находит истомленных, опухших людей, которые ничего не ели вторые и третьи сутки. Хлеб, присылаемый из голодных мест в редакции газет, потрясает своим ужасным видом. Появляются описания таких пищевых изобретений, от которых волос становится дыбом: один мужик на глазах корреспондента веником вымел амбар, в котором остатки зерна были перемешаны с куриным пометом, прибавил туда лебеды, осиновой коры и все это, замесив, поставил в печь (которая очень часто бывает совершенно нетопленная, так как дров купить не на что). Но и этой пищи (!!), прибавляет корреспондент, едва ли хватит семейству, состоящему из семи душ. К описаниям таких ужасных съестных припасов прибавлялось обыкновенно, что «скот продан за бесценок; коровы продавались за один рубль и много два; жеребята двухлетние покупались за 50 коп., телята по гривеннику, а лошадей отдавали почти даром». Под впечатлением этих ужасов самый язык корреспонденции как бы озверинелся, так как о людях начали писать только как о голодных ртах: вместо слова «человек» стали писать «едок». В семье столько-то «едоков». Иногда писалось: «столько-то ртов». Одни ужасы следовали за другими.

bannerbanner