
Полная версия:
Домбайский вальс
Вторым соседом Якова Марковича по палате был упомянутый выше Порфирий. Фамилию тоже, образно говоря, имел лошадиную: Курочкин. Он был студент из Ростова-на-Дону, учился в сельскохозяйственном институте на агронома, но истинной его страстью была фотография. И он ходил всегда обвешанный фотокамерами, экспонометрами, вспышками и ещё разными штуками в кожаных футлярах. Всё это вместе третий сосед Якова Марковича, упомянутый вскользь выше как режиссёр, называл «сбруей».
Порфирий лелеял мечту. Она заключалась в том, чтобы сделать фотоснимок слаломиста, проходящего в крутом вираже, на фоне горы Белалакая, ворота трассы, чтобы получился при этом пронизанный ослепительным солнцем сноп снежных брызг. И послать этот снимок в журнал «Советский Союз». И получить за него премию. В Домбай Порфирий приехал на зимние каникулы в надежде поймать нужный момент. А пока из-за небывалого мороза мечту приходилось откладывать. Пришлось ему временно искать жанровые сюжеты внутри помещения турбазы «Солнечная Долина». Однажды наткнулся на парочку в тёмном углу, где какой-то бессовестный турист, снедаемый бездельем, пытался склонить к непорочному прелюбодеянию застенчивую девушку. Она шептала с любовным придыханием и повторяла шепотом горячо, от волнения:
– А шо потом? А шо потом? Может, не надо?
А он ей, возбудившись, видно, сильно, тоже шёпотом:
– Как это не надо? Напротив, надо, надо, надо! Да ты не бойся милая. Бери пример с меня: видишь, я же не боюсь. Может, на тебе женюсь.
И нацелился Порфирий на них своим фотоаппаратом с намерением сделать снимок при вспышке магния. Но в это время получил хук, пришедшийся ему прямо в глаз. Из него посыпались на пол крупные искры. Легко могли бы, между прочим, стать причиной пожара, будь на месте твёрдого букового паркета что-нибудь более легко воспламеняющееся. Сгореть могла бы турбаза дотла. Вместе с прилегающим лесом, в том числе, купой чинар, на одной из которых совсем недавно висела машина марки ЗАЗ 965-А, принадлежавшая на правах личной собственности Донату Симановичу, известному альпинисту из лагеря «Красная Звезда», кандидату в мастера спорта, между прочим. Покинувшему к тому времени пределы Домбайской поляны в оскорблённых чувствах и в жестокой обиде на завуча Франца Тропфа.
А покуда обошлось, бог миловал, без пожара, ограничилось всё припухлостью глаза и синяком. Об этом будет сказано ещё не раз, а тем временем пока следует, сдаётся, скупо описать студента из Ростова-на-Дону, чтобы читателю стало понятно, с кем он познакомился.
У Порфирия были тонкие руки и нежная кожа, и был он похож на девушку. На Ивана он смотрел восторженными голубыми глазами и старался во всём ему подражать. Хотя получалось это у него, прямо сказать, не очень похоже. Например, называл он Якова Марковича Братцем Кроликом робко и застенчиво, совсем не в пример своему весёлому и грубому идолу.
И если бы не третий палатный сосед, который всегда заступался за Кролика, закрывал форточку, затворял распахнутую дверь и выгонял паршивцев курить в коридор, Яков Маркович давно бы покинул райское место, не выдержав душевной муки. Это был Юрий Гаврилович Лесной, режиссёр из московского радио по вещанию правдивой социалистической информации на африканские и арабские страны.
Это был большой, толстый и добрый человек. Он был похож, как справедливо заметил Иван Краснобрыжий (кстати, не он первый) на Пьера Безухова из Льва Толстого. На горных лыжах он кататься не умел, но каждый день не оставлял попыток и ходил на склон позади альплагеря «Красная Звезда», чтобы якобы там похудеть. Но Иван был уверен, что это чепуха на постном масле и одна брехня для видимости, а на самом деле всё дело было в «керосине» со Светкой, врачихой турбазы. Крутить роман на туристском жаргоне того времени называлось почему-то «керосинить».
После тренировок Юрий Гаврилович ставил сушить огромные, с красными задниками, горнолыжные ботинки на радиатор отопления и заваливался отдыхать на скрипучую кровать. Кряхтел и вздыхал, показывая этим, что устал. Кроватная сетка под весом его громоздкого тела прогибалась, чуть ли не касаясь пола, и становилась похожей на гамак. От ботинок кисло пахло сырой прелой кожей, и это вызывало у Якова Марковича изжогу и тошноту. Кроме того, глубокое отвращение к горнолыжному спорту вообще и к Домбайской поляне в частности.
До конца смены оставалось пять дней и шесть ночей, и Кролик с нетерпением ждал конца своим страданиям.
Последние два дня стоял особенно лютый мороз, какого, говорят, в Домбае не было никогда. Ветра тоже не было, а то бы совсем конец света. Ветер заблудился где-то в горах. И поделом ему, злому, нечего зря дуть. Воздух, казалось, остекленел от холода. Туристам, отваживавшимся выходить наружу, становилось удивительно, что таким воздухом можно было дышать. Днём опускался морозный густой туман. Небо и горы исчезали. Вместо них, над головой осторожно смотрящих вверх, возникала какая-то унылая серая пустота, до которой было одинаково близко и далеко. Из этой пустоты сыпалась и сыпалась мелкая льдистая пыль. Ночью туман уходил ночевать в горы. Горы делались видимыми, будто рождались заново из волшебного небытия. Они укутывались в серебристую фольгу, стараясь произвести незабываемое впечатление. Светилось космической темнотой чёрное небо, на котором, как в московском планетарии, сияли лучистые звёзды. Мороз усиливался. Домбайская поляна погружалась в первозданную тишину.
Порфирий Курочкин приуныл. Он сидел на своей кровати, листал справочник фотолюбителя, что-то важное записывая в блокнот. Иногда дышал на озябшие руки. Вид у него был угрюмый. Время от времени он осторожно трогал здоровенный синяк под глазом и морщился кисло.
VII
Иван Краснобрыжий вернулся с обеда последним, как всегда в отличном расположении духа, разопревший от съеденных кислых щей со свиным салом и гречневой каши с тушёнкой, тоже свиной. Калории вызывали у него благородную отрыжку, которой он интеллигентно хвастался, повторяя при этом: «Пардон, я не нарочно».
– Ну и погодка! – шумно выдохнул он слова, плюхаясь на свою кровать. – По пути из столовой заглянул наружу – мрак! В такую погодку хорошо быть покойником: долго не испортишься.
Порфирий дёрнулся смешком и скрипнул кроватью.
– Хреновый обед, – подытожил Иван и отрыгнул, дёрнувшись могутной грудью. – Завтрак ещё куда ни шло. А обед – дерьмовый. Съел – вроде нажрался. Через пять минут хоть начинай по новой. Нет, так дело не пойдёт.
– Завтрак должен составлять пятьдесят процентов дневного рациона, – заметил Яков Маркович, сидя на своей кровати и пришивая оторвавшуюся от пиджака пуговицу.
Иван сочно хрустнул пальцами, сплетя их между собой и выставив над головой, будто выстрелил из пугача. И спросил, протяжно зевнув:
– Братец Кролик! Как там по твоим житейским правилам, что полагается физически крепкому мужчине после обеда? Только умоляю, не говори, что надо вздремнуть. Это пошло.
Яков Маркович сморщил своё маленькое, удивлённое лицо и ответил обиженным голосом:
– Вот ты, Ваня, всё смеёшься. Тебе бы только смеяться. Погоди! Поживёшь с моё, станешь постарше. Узнаешь, что к чему и почём фунт лиха…
– Не трепись! – прервал его Иван. – Не знаешь, так и скажи: не знаю мол. Ни хрена ты, Братец Кролик, не петришь. После обеда сытому и здоровому мужику, допрежь всего, самое наилучшее какую-нибудь тёплую и мягкую стерву пощупать. Слыхал анекдот? Солдат налопался и спрашивает: что ты там, бабка, гутарила насчёт гребли? Хм! На пуховой перине? – Иван поднял одну бровь, зажмурил другой глаз, покрутил жёлтыми прокуренными пальцами воображаемый ус и оглушительно расхохотался.
– Как, Фирка, – спросил он, успокоившись, – не в бровь, а в глаз?
– Да, – неуверенно произнёс Порфирий и густо покраснел.
Один глаз у него заплыл и превратился в узкую щёлочку.
– Чего краснеешь, как красная девица? Что естественно, то общественно. Ты вон из-за кого свой фингал заработал? Из-за них, курвов. Верно, они того не стоят, чтобы из-за них хороший парень по морде получал. Однако факты упрямая вещь, как справедливо говорил в своё время разоблачённый культ личности. – Эх, кабы не ты, старый хрен моржовый, добавил Иван, обращаясь к Якову Марковичу, – мы бы сейчас с отроком пригласили на двоих пару лебедей, – Иван снова хрустнул пальцами. – Тут одна, плять, плавает – глаз не оторвёшь. Ух, хороша зараза! Мороз по коже. Прямо как у Пушкина:
«Глядь – поверх текучих вод лебедь белая плывёт»
– Как тебе не стыдно, Ваня! – укоризненно сказал Яков Маркович, закончив пришивать пуговицу и стараясь откусить нитку. – Всё ж таки ты семейный как-никак человек.
– А что?
– А то. Нехорошо это. К тому же пагубно влияешь на подрастающее поколение.
– Чего нехорошего, не пойму. Однова живём. Очень верно заметил величайший поэт всех времён и народов Иван Барков, между прочим, довожу до вашего сведения, мой тёзка: хощет вошь и хощет гнида, хощет бабка Степанида, хощет северный олень, все хотят кому ни лень. Так, что ли, а? Подрастающее поколение? – Он вытащил из рыжей пачки сигарету и закурил, со свистом втягивая в себя дым и выпуская его, отработанный, через ноздри. – Иван подмигнул Порфирию. – Закуривай, отрок.
Порфирий взял из пачки сигарету, неловко ухмыляясь. Яков Маркович задохся от дыма и стал разгонять его рукой, повторяя: «Фу! Гадость!»
– Послушай! Может, и ты с нами, братец Кролик? – спросил Иван. – А? На троих. Подыщем тебе симпатичную старушенцию и вперёд. Скажи честно, ты хоть раз своей карольчихе изменял? Если нет – я тебя живо научу.
– Знаешь что, Ваня! – зашёлся от возмущения Яков Маркович. – Я хочу сказать тебе только одно: во-первых… раз! – Здесь голос его сорвался, и вышло очень смешно. – Ты невоспитанный и грубый человек – это раз.
– Два, три, четыре, пять, – подхватил Иван, – вышел Кролик погулять. Вдруг охотник выбегает, прямо в Кролика стреляет. Пиф-паф, ой-ёй-ёй, помирает Кролик мой. Привезли его в больницу, оказался он – живой. Ну, будет, будет тебе, старик. Уж и обиделся. Ажник губы дрожат. Чего ты такой обидчивый? Ну, что я такого сказал? Ведь я шуткую, потому что я тебя – люблю. Честное слово. Совсем ты шуток не понимаешь, братец Кролик. Скажи-ка, дядя, только быстро: «вдох-выход-вход-выдох». Не спотыкнёшься, я тебя поцелую. В плешку лысины.
– Отстань ты от меня, ради бога, Христом – богом тебя прошу! – взмолился Яков Маркович, чуть не плача.
Иван рывком поднялся с кровати, достал лежавшую на «стерванте» гитару, с большим голубым бантом на грифе, поставил одну ногу на стул, облокотился на колено и взял несколько оглушительных аккордов, перебирая своими толстыми, словно надутыми, пальцами струны. Потом запел приятным, глуховатым, хрипатым голосом, баритоном:
Передо мной Белалакая
Стоит в туманной вышине.
А струйки мутные так медленно стекают
За воротник – кап-кап – и по спине…
Он никогда не пел всю песню с начала и до конца. Пропоёт от силы один куплет и бросит. Говорил, что никак не может запомнить всех слов.
Порфирий засунул руки в светонепроницаемый мешок, будто в муфту, и сосредоточенно перематывал плёнку.
– Между прочим, – неожиданно заявил он, – из пихтовой смолы делают канадский бальзам.
– Это ты к чему?
– Не знаю, – признался Порфирий и покраснел.
– Ну, и фотография у тебя, Фирка, доложу я тебе! – сказал Иван, выражая сильное удивление. – Не лицо, а рожа. Как у Муссолини, когда его волокли вешать вниз головой.
– Я ему ещё дам! – буркнул Порфирий.
– Сам виноват. Запомни правило: где двое, там третий – лишний. Зачем ты полез снимать Ромео, когда он обжимал в углу свою Джульетту?
– Пойти, что ли, заняться санитарной обработкой, – проговорил в раздумье Яков Маркович.
– Что это означает в переводе с бюрократического на русский?
– Я думаю, – сказал смеясь Порфирий, – это значит умыться перед послеобеденным сном, то бишь мёртвым часом.
– Хм! – хмыкнул Иван. – Чудён, ты братец Кролик, как я погляжу. Типичный бюрократ. Что ни слово, то перл. – Он помолчал. – А где же это наш Пьер Безухий? Давно с обеда не пришёл. Должно быть, опять к свой врачихе попёрся, к Светке. Хороший малый, а дурак. Нашёл тоже, топор под лавкой! Не нравится она мне. Не люблю я баб, которые сами на шею вешаются. Бабы гордые должны быть. Свою женскую сучность должны демонстрировать. А эта – мымра! Ноги толстые, как свиные окорока. Когда в брюках, куда ни шло. А в платье или в юбке – глядеть противно. И зубы у ней щербатые, кпереди отогнутые. Которые верхние.
– Отчего это все мужчины, – задал риторический вопрос Порфирий, – обязательно женщинам на ноги смотрят.
– Вопрос останется без ответа, – произнёс Иван, пощипывая меланхолично струны гитары. – Разве вот только наш друг и товарищ Кролик растолкует. Скажи, братец Кролик, почему мужики на женские ножки глядят? Отрок интересуется. Хочет жизнь познать, в самый корень заглядывает. Ты-то сам, братец Кролик, поглядываешь на женские ножки? А? Братец Кролик.
– Не знаю. Отстаньте от меня! – сказал Яков Маркович устало.
– Что я говорил? Вопрос остаётся без ответа, – с удовлетворением подвёл итог Иван. И пропел, бренча по струнам:
Пять ребят о любви поют
Чуть охрипшими голосами…
И тут же продолжил, переходя на частушечный лад:
Опять зима, опять мороз,
Опять на печку пополоз
Опять вясна, опять цвяты,
Опять мы с девкими в кусты…
Он оборвал частушку и спросил, без уверенности на успех:
– Может быть, покернём, ребята? Всё равно делать не хрена. Хоть бы затейника какого-никакого завели, два прихлопа, три притопа. Турбаза называется. Ну, так как, сыграем? Погода дрянная – дальше некуда. Читать неохота – всё наскрозь прочитал. Меня после первой страницы начинает в дремоту склонять. – Он дёрнул рукой. – Одна брехня на постном масле. И за что им такие деньжищи, не понимаю. Я с утра до вечера вкалываю, как лошадь, руки по локоть в масле, грязный, как свинтус – полтора куска получаю. Да плюс вычеты. А они, эти писатели, журналисты разные, жиром бесятся, бумагу марают, чернилами, на среднем пальце мозоль набивают – им большенные тысячи. Где логика, спрашивается? И пропел из Окуджавы:
Плачет старушка: мало пожила…
А шарик вернулся, а он голубой…
– Зря платить не будут, – сказал Яков Маркович и поджал губы.
– Молчи, братец Кролик, коли бог тебя умом обделил! Лучше садись за стол, я тебя в покер обыграю. И ты, отрок, садись. Оставь свою сбрую. Тряхнём, братцы, стариной.
– Втроём неинтересно, – протянул Порфирий, вставляя кассету в фотоаппарат ФЭД (кто не знает, поясняю: Феликс Эдмундович Джержинский).
– Садись, тебе говорят! Упрямый чёрт! Мало тебе один глаз подбили. Будешь артачиться, я до второго доберусь. Для симметрии. Эх, жалко, Пьер Безухий ушёл. Хороший малый, а дурак, я уж говорил. Из-за баб мы все дураки. Лыжи придумал себе. Тоже мне! Артист, х-хе! Да ну их на хрен эти лыжи! – Он продолжал подёргивать и перебирать струны гитары, не снимая ноги со стула. – Мне свои кости дороже. Не пойму, чего хорошего? Взад-вперёд толкутся на одной горе, будто мочалкой по заднице трут. Ну, съехпл раз-другой и хорош. А то цельный день! Нет, эта работёнка не по мне. Я понимаю – футбол. Там хоть интерес, азарт. А лыжи – профанация. Мне простор необходим. До самого горизонта чтоб видать. Поля, леса и небо синее. Я Россию люблю. Баб люблю, выпить люблю – всё люблю. Мне тут прошлым летом посулили путёвку за границу, в Чехословакию. Я отказался. На хрена она мне сдалась, скажите на милость! Чего я там не видал? У нас, знаешь, братец Кролик, какие места потрясные – опупеть можно. Закачаешься от восторга живописности. Никакой Левитан не нужен. Сейчас бы с ружьецом и в стог сена – зайчишек караулить. Они к стогам подходят на малиновой заре сено жрать. А ты их на мушку. Пиф-паф, ой-ей-ей! И зайчик твой. А вокруг поля, овраги, снег дымом пахнет. Тургенев у нас охотился. Касьян с Мечи читал? Это про наши места. Тишина – глухомань. Хоть ухо коли. Только снег хрустит, когда идёшь: скрып-скрып, скрып-скрып. Хорошо, едрёна корень!
Или ещё с пешнёй сейчас на речку, окуней на мормышку таскать из пролуби. Это, брат, цельная эпопея, едри её в душу! Доху надел, четвёрку в карман и сел на весь день на ящику. Тоже хорошо, разлюли малина!
Разлюли малина, я его любила,
Я его любила, а он к другой ушёл…
А здесь, сказывают, какая-то форель водится. Говорят, больно вкусная. Сладкая. Сомневаюсь я.
– Королевская рыба, – вставил Порфирий. – Хемингуэй о ней писал.
– Да я пробовал закинуть – ни хрена не поймал. Верно, мороз сильный. Но всё равно, по-моему, брехня это. Разве в такой водопадной воде рыба удержится, чтобы против течения плыть? – Он рванул струны и пропел:
Телеграмма уж готова,
Ни одной в ней запятой,
В ней всего четыре слова:
Мама, я хочу домой…
Последнюю строчку он повторил голосисто, громче, протяжнее, нажимая на ударные гласные:
Ма-ма, я хочу домо-ой!
– Пойти туалетных принадлежностей прикупить, – раздумчиво повторил Яков Маркович, заторможено, меланхолично.
– Вскорости Вовка подрастёт, – размечтался Иван. – Сынок мой, Владимир Иваныч, пять годков ему. На рыбалку, на охоту будем вместе мы ходить. Потешный, гад! Ты, говорит, папаня, не пей и мамку не обижай. А я её не обижаю, я её – люблю. Вот те крест! Иной раз бывают колотушки, когда переберу. Я прощения попрошу. Она простит. И все дела. Она мне свет в окошке, ласточка моя. Ну, ладно, хватит сопли жевать. Давайте сыграем.
– Втроём неинтересно, – проныл Порфирий.
– Я не буду, – решительно заявил Яков Маркович.
– Почему, братец Кролик?
– Я не умею, вот почему.
– Это ты врёшь. Сразу видно, что врёшь. Я видел, с каким ты неподдельным интересом слушал, когда нам Петька её показывал. Врёшь, врёшь.
– Всё равно не буду.
– Это почему так перпендикулярно?
– Не буду и всё.
– А если я тебя попрошу. Лично.
– Хоть как проси. Сказал – не буду.
– А если я тебя очень сильно попрошу.
– Я тебе уже сказал: нет и всё. Отстань от меня.
– Хочешь, братец Кролик, я тебе новую частушку покажу? Которой научил меня Лёха Липатов с гидростанции. Слушай:
Моя милка сексопилка и поклонница минета,
Мы с ней вместе осуждаем диктатуру Пиночета…
Иван побулькал мокротными смешками, провёл пальцем поперёк струн, потряс грифом, продлевая звук, и прихлопнул его ладонью.
– Как? Правда, ништяк ржачка?
Яков Маркович не знал, что такое «сексопилка», и уж тем более не знал, что такое «минет». Но опыт прожитых лет подсказывал ему, что это что-то постыдное и гадкое. Он побледнел и отвернулся.
– Ну, хорошо. Хочешь, я перед тобой на колени стану? – Иван снял ногу со стула и положил гитару на кровать. – Давай сыграем. Чего тебе стоит?
А не то, я пойду за стенку с академиками спорить. Страсть люблю спорить на разные темы. Потешный старикан этот Неделя. От придумал себе фамилию! Прямо для футбольной команды – вместе с Понедельником играть. Ну, так как, сыграем? Я братцем Кроликом обещаю тебя больше не звать. Буду величать исключительно Яковом Марковичем. Даю честное слово. Санитарной обработкой своей наружности после займёшься. Фирка, чёрт паршивый! Чего ты там возишься? Живо садись к столу. А не то сейчас другой глаз подсиню.
Иван шутливо замахнулся своим огромным кулаком.
– Иду, иду! – торопливо согласился Порфирий, укладывая свою «сбрую» в тумбочку. – Сейчас.
– Вот видишь, Яков Маркович, дорогой товарищ Кролик, и отрок хощет. Его пожалеть надо, ему фотографию попортили. Составь нам компанию, сделай милость.
– Ох, и липучий ты, Ваня! – сказал Яков Маркович с тяжким вздохом. – От тебя не отвяжешься. – Он положил свою мыльницу, приготовленную для умывания, на тумбочку и начал подниматься, чтобы встать с кровати.
– Братец Кролик… Ой, пардон, нежданчик выскочил. Товарищ Яков Маркович, я тебя люблю. Ты смелый человек, я тя уважаю, чёрт тебя дери!
Яков Маркович вздрогнул, дёрнувшись сутулыми плечами.
– Эх, мать честная, матка боска! Щас бы писца кружечку! – мечтательно проговорил Иван. – Готов душу продать. Фирка, тащи картинки!
Иван взял с кровати гитару и пропел с грустинкой в голосе:
Тишины в сраженьях мы не ищем
И не ищем отдыха на марше…
Он последний раз ущипнул струны гитары и положил её на место, на «стервант». На чёрном блестящем грифе выделялся этакой завитушкой голубой бант. Порфирий достал из ящика тумбочки ветхую колоду карт. До такой степени замусоленную и жирную, что из неё, по заверению Лесного, в данный момент отсутствующего, можно было варить суп. Стол придвинули к кровати Ивана, чтобы освободить проход. Стол качался. Его долго двигали так и эдак, он всё равно качался, сукин сын, как пьяный.
– Пол неровный, – заключил авторитетно Иван.
Порфирий сложил несколько раз обрывок газеты и подсунул его под одну из ножек стола. Попробовали – стол перестал качаться. Расселись по стульям, придвинулись к столу. Яков Маркович причесался поперёк лба, дунул на расчёску. Иван высыпал из коробков на стол целую гору спичек. Это были фишки. Договорились, что спичка имеет цену в гривенник. Каждый отсчитал себе по тридцать спичек, придвинул их к себе и положил на кон по две спички, то есть по 20 копеек.
– Фира, выкидывай шепёрки – народу мало, – распорядился Иван. – Да поди запри дверь на ключ. А то неровён час Левича принесёт. Разведёт баланду, начнёт мораль читать. Терпеть не могу всяких начальников, всех этих моралистов. То не так и это не так. И то плохо и это нехорошо. Как будто они в самом деле знают, что такое хорошо и что такое плохо.
– Потому что ответственность, – рискнул высказаться Яков Маркович.
– Да брось ты, братец Кролик, разводить турусы на колёсах. Ответственность понятие ископаемое.
Порфирий тщательно перетасовал колоду. Карты плохо слушались, трёпанные, и не хотели лезть в колоду, цепляясь размочаленными краями. Дал снять Кролику и сдал каждому по пять карт рубашками кверху, стараясь их небрежно пулять, разбрасывая кистью.
– Вот раньше, – заявил Яков Маркович, – как игра, так новая колода. – Никто не обратил на его заявление никакого внимания.
– Локти выше! – прикрикнул Иван. – За этакую небрежность, при царе-батюшке, получил бы шандалом по башке.
Порфирий послушно приподнял локти над столом, заканчивая сдавать. Иван сгрёб свои карты, раздвинул их веером, поплевав на пальцы. Сделал непроницаемым выражение лица и произнёс равнодушно, как учил Пьер, или то есть Юрий Гаврилович:
– Ни хрена нет стоящего. Одна шваль. Не повезёт, так не повезёт. Не везёт мне в карты, повезёт в любви. Дай-ка мне парочку в прикуп, – попросил он у Порфирия, отбрасывая две своих, картинками вниз.
– Мне одну, пожалуйста, – сказал Кролик, затаившись.
– Беру три, – сказал Порфирий.
Тишина. Все разглядывают свои карты. Молчат, посапывая.
– Це-це-це! – вдруг оживает Иван, пытаясь изобразить блеф. – Ещё бы одну скинуть и взять другую, вышел бы плешь-рояль. Бывает и такое, когда не везёт… – Сколько? – спрашивает он у Кролика, выгнув бровь, как бы говоря: «Посмотрим-поглядим, как ты плохо играешь в карты»
– Ставлю одну, – чуть торжественно произносит Кролик и, посунувшись вперёд, подвигает спичку от своей кучки в середину стола, в центр, где лежит банк.
– А я, – решительно заявляет Иван, – одной тебе отвечаю и добавляю сразу ещё – четыре.
– Я пас, – говорит Порфирий скучно; складывает свой веер и кладёт неровную жидкую стопку карт в сторонку, маша кистью руки и отводя в сторону расстроенную голову, показывая этим, что заранее сдаётся.
Яков Маркович нервничает, на лице его появляются пунцовые пятна. Он ещё и ещё раз разглядывает свои карты, поднеся их к своему большому носу, трусит, лихорадит, тянет время, якобы что-то считает в уме, и наконец, объявляет, будто освобождается от тяжкого груза:
– Я тоже пас. – И аккуратно выкладывает свой веер картинками кверху, любуясь собранным им «стритом».
Иван радуется, что блеф его удался, но своих карт не показывает (у него на руках было всего две пары). И небрежно загребает своей широкой, поставленной на ребро ладонью, лежащие на кону спички к себе.
За окном быстро темнеет. Над столом, чуть сбоку, висит на длинном витом шнуре лампочка, прикрытая сверху железным колпаком в форме шляпы китайского кули. От лампочки, горящей вполнакала, падает вниз конус слабого света. В нём пыль вроде мечущихся мошек. Тени от голов играющих тоже слабые. За стеной слышны радостные крики, голоса туристов. Ничто не предвещает катастрофы.