
Полная версия:
Домбайский вальс
Беседа двух больших учёных ненадолго прервалась в поисках новой спорной аргументации, чтобы продолжить точить лясы. Из-под двери потянуло надоевшим запахом квашеной капусты. За стеной прозвучал приглушённый звон гитары, и приятный хрипловатый голос Ивана Краснобыжего едва слышно пропел: «Бродяга к Байкалу подходит, рыбацкую лодку берёт и грустную песню заводит о том, как живёт наш народ» В коридоре и смех, и грех, и визг, и топот ног…
– Положим, это ещё только гипотенуза, как выразилась одна вдовствующая балерина, – продолжил свою партию профессор Брюханов.
– Никакая не гипотеза. А доказанный экспериментальный факт.
– Вот видите, – протянул Брюханов, почесав в затылке. – Кстати, знаете, что мне вчера сказал наш сосед Ваня, который сейчас там поёт? – Он показал отогнутым большим пальцем на стену. – Как же так, говорит, Всеволод Филиппович, машина играет с человеком в шахматы? Человек – это мясо, а машина как-никак железо. Оригинальный парень.
– Да, – сказал неопределённо Неделя. – Ну, а ваши успехи?
– У меня, скажу вам честно, уважаемый Александр Христофорович, ничего не получается, – сокрушённо признался Брюханов, – Все инструктора со мной извелись: и Тонис, и Зинур, и Юра Яшин. Я никак не могу взять в толк, как это можно отворачивать тело от склона, в то время как всё моё существо всеми фибрами стремится повернуться в прямо противоположную сторону. Видно, уж поздно переучиваться. Я всё больше по старинке – плугом скребусь. Зато, я вам скажу, уважаемый Александр Христофорович, по целине лучшего способа, чем плуг, нет. Я ещё и «телемарк» не забыл. Помните, такой стиль был в давние теперь уж годы?
– Помню-помню, как же, как же. Ботинки тогда ещё были смешные. Назывались «пьексы». И лыжи с шишечками на носках. Длинные такие, метра по два с половиной.
– Вот именно! – чему-то обрадовался Брюханов. – Жутко длинные и с горбинкой посерёдке вдоль, гикоревые. А теперь придумали – на параллельных лыжах. Христиания, годиль – язык сломаешь.
– Главное, не сломать ноги. А язык без костей.
– Это верно, – согласился Брюханов. – Да, откровенно говоря, пора и честь знать. Молодёжь уж пусть себе вперёд и в дамки. Она нынче боевая. Здесь уж энтузиазма вы у неё не отберёте. А мы уж как-нибудь.
– Нынешняя молодёжь меня угнетает! – вдруг окрысился Неделя. – Своей невежественностью. И невоспитанностью. Когда я иногда хвалю молодых людей, то я, признаюсь вам, притворяюсь. Зачем я это делаю – не знаю. И себя корю. Невероятная безграмотность! Возьмите хотя бы этого вашего режиссёра из соседней палаты №6. Пустое место. Абсолютный вакуум. Что они знают? Что их волнует? Я не знаю. Их понять мне не дано. Порой мне кажется, что перед ними нет совершенно никаких проблем. Что они и не мыслят вовсе. Всё им ясно. Удивительно!
– Ну, это вы уж слишком строги, Александр Христофорович, – пробурчал Брюханов, скрипнув кроватью.
– Нисколько! – решительно возразил Неделя, спустив ноги со спинки кровати на постель. – Нисколько. Заметьте: прежде никогда бы не сказали, например, «молодой человек двадцати пяти лет». Это был уже зрелый мужчина, образованный, хорошо воспитанный, со сложившимися вполне взглядами на проявления жизни. А нынче и в тридцать и даже в тридцать пять – всё ещё парень. Вон вы сами, Всеволод Филиппович, нашего соседа изволили парнем величать. Не далее как полчаса тому назад. А я в двадцать пять лет уже был профессором. И имел кафедру в университете.
– Ну, вы, Александр Христофорович, человек выдающийся.
– Или возьмите хотя бы такую элементарную вещь, как языки, – продолжал Неделя, демонстративно проигнорировав сомнительную похвалу в свой адрес мимо ушей, расценив её как подковырку. – Много ли вы встречаете молодых людей, которые владеют хотя бы одним иностранным языком? А ведь их учат в школе не один год. Плюс ещё в институте. А воз и ныне там. Я после гимназии знал латынь, французский и немецкий. И до сих пор всё помню. По-французски говорю свободно и бегло читаю. Нет-нет, что ни говорите, современная молодёжь – пустое поколение. Футбольные мальчики.
– Вы несправедливы, Александр Христофорович, я не могу с вами согласиться. Вы забываете, в какое сложное время мы с вами живём. Мне ли говорить вам, сколько вынесли на своих детских плечах эти, как вы их называете, футбольные мальчики. Случись сейчас что-нибудь такое ещё, и, я верю, эти мальчики пойдут и отдадут свою кровь до последней капли.
Неделя нахмурился. Последние слова Брюханова задели его за живую нитку. Брюханов, конечно прав. Отчасти. Но инерция спора не позволяла Неделе покинуть поле сражения с поднятыми вверх руками. Или, образно говоря, укладываться на лопатки. И он ввёл в бой конницу из засады.
– А что, собственно говоря, им остаётся делать? – сказал он красноречиво. – В наш век война не даёт права выбирать линию поведения. Дан приказ – изволь выполнять. А не то – под трибунал. Война есть война. Bellum omnium contra omnes. Мне как-то один юноша изрёк: мы не хотим войны, потому что боимся, что нас убьют. Вот вам и весь разговор. Он сказал это в шутку. Сегодня это называется юмором. Но по сути дела он прав.
– И всё же, уважаемый Александр Христофорович, нынешняя молодёжь мне глубоко симпатична. Мне бы эдак лет сорок скостить, я бы ха-ха-ха! засучил штаны и вприпрыжку за комсомолом. – Он проскрипел кроватью до-ре-ми-фасоль от душившего его восторга жизни.
– Какое там! – Неделя качнулся на кровати от разбиравшей его сердитости. Его кровать тоже проскрипела, но несколько на другой лад, нежели кровать Брюханова. Угадывались грозные мотивы Интернационала. – А чем вы, батенька, станете оправдывать повальное пьянство, распущенность, неуважение к женщине? Или так называемый школьный секс? Все эти коротенькие юбочки, голые поясницы, твисты, чарльстоны, рок-н-ролы. Нет уж, Всеволод Филиппович, вы меня не агитируйте. Я сыт по горло. Иду я как-то по Моховой. Впереди, передо мной, группа мальчиков. На вид вполне опрятных, домашних. И с ними девочки. Личики обворожительные. Воплощение невинности и скромности. И эта стайка воробышек дико хохочет. Я прислушался. И обомлел. У этих милых мальчиков каждое третье слово – отборный мат. А девочки, эти небесные ласточки, божественные создания, громко смеются. А некоторые из них – я пришёл в ужас – с наслаждением повторяют эти грязные слова. – Неделя сделал глубокий вдох и, казалось, забыл сделать выдох от охватившего его возмущения. Но в итоге всё же выдохнул. Но тихо, через надутые щёки, как из футбольной камеры. – Или вот вам ещё пример: вчерашняя безобразная драка. Здесь, на турбазе. Молодой человек мог остаться без глаза. Как это всё постыдно, омерзительно и глупо. Остаётся только воскликнуть: о времена, о нравы! O tempora, o mores!
– Да, но эта девушка… то есть этот юноша прав! Он заступился за женщину! За девушку, в конце концов! – воскликнул Брюханов, запутавшись в персоналиях. – Пусть она того не заслуживала, возможно, но он поступил благородно, по-рыцарски.
– Глупо. По-мальчишески.
– Называйте как угодно, но этот паренёк, его зовут, кажется, Порфирием, мне импонирует. Скромен, застенчив, увлечён фотографией. Производит хорошее впечатление вполне интеллигентного молодого человека. – Брюханов пожал плечами, от этого кровать его снова жалобно скрипнула, как бы подтверждая справедливость слов своего временного обладателя.
Неделя поморщился мелкими складками своего могучего Сократовского лба и вернул сплетённые пальцы рук под голову, капризно скрипнув недовольными пружинами кровати.
– Я удивляюсь вам, уважаемый Всеволод Филиппович! Вы, насколько мне известно, человек требовательный к себе и рассудительный. А вместе с тем позволяете себе так, я бы сказал, легкомысленно употреблять слово «интеллигентный». К сожалению, даже прискорбию, это понятие столь глубоко и кардинально изменило свой первоначальный смысл, что применяется нынче ко всем без разбору. Но от вас, Всеволод Филиппович, я этого не ожидал.
– Вот как! – промолвил Брюханов с затаённой обидой, приподымаясь на локтях. Пружины его кровати исполнили ноктюрн на флейте водосточных труб. Брови его подскочили и заняли хмурую позицию недоумения. – Кого же вы, Александр Христофорович, соблаговоляете называть интеллигентами? Это интересно. Мне хотелось бы узнать.
– Во-первых, договоримся сначала о понятиях, – проговорил Неделя, как будто читал лекцию студентам. – Знаете, чем учёный отличается от не учёного? Перед тем, как заняться препирательством, учёный должен дать точное определение понятию. Интеллигентность это одно, а интеллигенция – это другое. Понятия эти не адекватны. И не только в предметном плане. Я хочу сказать, что не каждый интеллигент, иными словами человек умственного труда, обладает интеллигентностью, то есть культурностью. Точнее воспитанностью. Я бы ввёл два понятия: интеллигент и интеллигентный человек. Хомо сапиенс разумный и хомо сапиенс воспитанный. Так вот. К интеллигентным людям я отношу наиболее высокоорганизованных представителей рода человеческого. Это ясно. В первую очередь, так сказать, для эталона, Бетховена и Ньютона. Да-да, не удивляйтесь. Я не случайно назвал Бетховена в одном ряду с Ньютоном. Именно Ньютон и Бетховен. Лично для меня это абсолютно ясно, как божий день. Высшее проявление человеческого духа есть две вещи: математика и музыка. Я бы даже сказал, что это. В известном смысле. Весьма родственные области. Я не знаю ни одного математика. Разумеется, настоящего, большого математика. Который не любил бы музыки. Я сам играю на рояле и на виолончели. И, знаете ли, довольно недурно. Мои родители поначалу думали, что я буду музыкантом.
– Ну, а все остальные, – не выдержал Брюханов обиды, – тех, кто с вашей кочки зрения, обладают интеллектуальной недостаточностью, тех куда же? В какой их разряд? В какое понятие? Которые лишены от природы музыкального слуха, например?
От напряжения нервов стало хорошо видно, как из носа и ушей профессора растут пучки длинных, седых, жёстких, как проволока, волос.
– Помилуйте, Всеволод Филиппович! – воскликнул Неделя. И даже повернулся набок, лицом к своему собеседнику, отчего кровать запела всеми пружинами сразу, с испугу, похоже – фугу. – Зачем вы залезли в бутылку? Что значит, остальные! Разумеется, учёные, хороший инженер, поэт – это всё тоже интеллигентные люди. А вот все эти директора, извините за выражение, председатели. Совнархозы, исполкомы, профсоюзы. Всё это в своём большинстве, серая послушная масса, как, простите, быдло. Я понимаю, что это неизбежно, хотя и печально. Но такова, увы, Cest la vie. При современной дифференциации производства и разделении труда необходим послушный механизм. Вот почему Сталин уничтожал непослушную интеллигенцию и поощрял омассовление. Может быть, даже сам не вполне того сознавая.
– Какой вы, однако, скептик! – сделал удивленное лицо Брюханов. – Настоящий Сократ.
Где-то в соседнем ущелье прогрохотала лавина, точно раздался артиллерийский залп из сотни орудий крупного калибра. Он заметался затихающим эхом, заблудившись в горах.
– Опять лавина, – проговорил раздумчиво Брюханов, не зная как выпутаться из затянувшегося пустого спора. Неделя, не замечая этого, продолжал говорить уверенно, с натиском:
– К Сталину у нас излишне размашистое отношение. Разоблачение культа личности было необходимо. Как вообще нам необходимо крушение иллюзий. Но не надо забывать то, чем мы обязаны Сталину. Он создал в России промышленность. Несмотря на ошибки, допущенные Сталиным в роли генералиссимуса, война была выиграна, в конечном счёте, за счёт индустриализации. Крестьянская страна, несмотря на самопожертвование и массовый героизм народа, не смогла бы победить. Другой вопрос, нужны ли были такие крутые меры, как разорение крестьянства. Не знаю. Не уверен. Но ясно одно: Сталину удалось крутыми мерами создать послушный механизм. Сверху донизу. Впрочем, это, возможно, экономическая альтернатива. Вам как экономисту виднее. Такой же механизм создаётся и в других странах. И на службе этому репрессии, телевидение, кино, газеты, футбол.
– Вы не видите разницы?
– Колоссальная разница! Что вы! Производство ради производства и наживы. И производство ради человека. Пожалуй, это звучит излишне гордо. Но это разные вещи. Я говорю о механизме.
– Вы не любите футбол?
– Как-то у одного грузина спросили: вы любите помидоры? Он ответил: кушать люблю, а так – нет. Вот и я испытываю к футболу подобные чувства. Играть когда-то любил, а так – нет. Особенно этих ненормальных психопатов болельщиков. Постыдное и пустое занятие. Не случайно выбор пал именно на футбол. На мой взгляд, он ничуть не лучше баскетбола или волейбола. Но центральные газеты чуть ли не каждый день публикуют восторженные сведения, кто кому забил ногой в ворота мячик. Футбол может одновременно зажечь психозом сотни тысяч людей, отвлечь их от тягостей жизни и в итоге приучить к послушанию. Всё очень просто. Горнолыжный спорт так не популяризируется, ибо у него нет стадионов, куда можно загнать десятки тысяч людей и сделать из них послушное стадо.
– Пуф-пуф-пуф! – пофукал Брюханов, показывая этим, что усиленно размышляет. – Значит, по-вашему, творческая активность и инициатива масс, которая испокон века стремится к познанию смысла жизни, намеренно заглушается? Так называемым омассовлением ради послушания, послушание ради производства, производство ради человека – в одном, правильном, случае и ради наживы – в другом, неправильном. Так, что ли?
– В известном смысле, так, – коротко сказал Неделя.
– Интересно. Ну, а как же дальше? Ведь разделение труда – чем дальше, тем больше. Эдак мы, не дожидаясь создания электронных, сами превратимся в роботов. Что же получается? Вроде это противоречит диалектике. Где же эволюция?
– Нисколько. Если вы внимательно приглядитесь, то заметите, что. Мало-помалу возникает и крепнет новая сила: техническая и научная интеллигенция. Я бы назвал её технократией. Эти люди обладают новейшими достижениями во всех областях знаний. Зреет новый качественный рывок. Кибернетические устройства в недалёком будущем. Так будут внедрены в нашу повседневную жизнь, что человечество, наконец, избавится. От множества однообразных примитивных процессов. В таких производствах, как. Машиностроение, сельское хозяйство, добыча полезных ископаемых. Упростится вся эта нынешняя громоздкая бухгалтерия, система планирования и учёта. Высвободится колоссальная творческая энергия. Это, в свою очередь, вызовет приток свежих творческих сил в науку. Развитие будет происходить по экспоненте, в геометрической прогрессии. Даже в современном, примитивном человеке. Заложена огромная творческая способность. Наша задача её высвободить. Это будет, если хотите, технологическая революция. Вот тогда-то и наступит в жизни человечества этап, который именуется сейчас коммунизмом. Где же тут противоречие? Я не вижу.
Неделя переложил затекшие от умственного напряжения ноги и случайно бросил взгляд на верхний трёхлинейный угол комнаты, где тусклый свет лампочки, горевшей вполнакала, слабо освещал красивую паутину. В её центре сидел паук. В детстве, в русских деревнях, таких называли «косиножка». Мухи впали в зимнюю спячку. Паук терпеливо ждал весны.
– Посмотрите, Всеволод Филиппович, какое изумительное совершенство природы! – сказал Неделя.
– Что это ещё за технократия такая? – Спросил Брюханов, не обратив внимания на паука.
– Возьмите хотя бы пресловутый спор физиков и лириков, на котором делают себе карьеру прохвосты журналисты. Физики – это и есть технократы. Спор, конечно, пустяшный, не стоит выеденного яйца. И никто, из уважающих себя людей, к нему не относится всерьёз. Просто технократы в шутливой форме вырабатывают свою платформу. Им необходимо осмыслить свою позицию для принятия решений.
Кто-то заглянул в комнату, сказал: «Ой, простите! Кажется, я опять попал не туда». И с ожесточением захлопнул дверь. В пятнадцатую палату проник тухловатый запах квашеной капусты. Неделя, сморщившись, потянул носом воздух и произнёс недовольно:
– Фу-у! Опять эта вонючая капуста.
Брюханов поскрипел кроватью, пытаясь поймать мотив марсельезы:
– Значит, по-вашему, уважаемый Александр Христофорович, всё едино? Что у нас, что у них – за бугром? Чепуха! Известное заблуждение всех учёных точных наук. Они всегда думали, что только наука способна создать рай на земле. Наука наукой, но нельзя забывать общественные отношения. Только при урегулированных человеческих отношениях возможно то, о чём вы говорите. Между прочим, это чистейший интеллектуализм. Рано, рано, Александр Христофорович, сбрасывать со счетов волю и чуства.
– А разве, уважаемый Всеволод Филиппович, марксизм отрицает создание коммунистического общества на всей земле?
– Да, но не путём технологической революции, как вы её называете, а путём социального переустройства, – согласно возразил Брюханов, покашляв и проглотив мокроту, не решаясь её сплюнуть.
Неделя задрал штанину и громко почесал ногу. Где голеностоп.
– Скажите, Александр Христофорович, а вы сами кто – технократ?
Неделя хитро взглянул на Брюханова своими вишнёвыми глазками и засмеялся весело и озорно:
– Возможно.
– Вот что интересно, – раздумчиво проговорил Брюханов, – я много раз замечал, что человека не устраивают общепринятые категории, пусть даже они будут тысячу раз правильными. Всякий раз человек самонадеянно тщится создать своё представление о мире. По-видимому, считает, что лучше заново открыть Америку, чем принять её существование на веру.
– Это всё интеллигенты, – усмехнулся Неделя. – Это они, наивные, придумали веру, чтобы объяснить то, чего объяснить они не могут. Вместо веры должно быть знание.
– Вот, например, – продолжал Брюханов, не слушая Неделю, – существует закон планомерного и пропорционального развития народного хозяйства, доказана постепенность перехода от развитого социализма к коммунистическому обществу. Так нет. Всё это не устраивает технократов. Вы создали собственную концепцию о технологической революции. Что это? Кокетство, оригинальничание, нигилизм?
– Помилуйте, Всеволод Филиппович! – сделал удивление Неделя. – Причём здесь кокетство? Человек творческая натура. Каждый хочет быть участником во всём. Оригинальничание – это лишь сознательный, но чаще бессознательный, стихийный протест против омассовления. Никому не хочется быть быдлом. Даже у Левича, смею предположить, есть какой-нибудь свой небольшой протестик. Правда, все эти протесты и протестики обречены на провал. Это неизбежно, ибо закон есть закон. Dura lex, sed lex.
– Интересно, а где же в этой жизни место для любви, для красоты, для женщины, в конце концов?
– Если вы, уважаемый Всеволод Филиппович, имеете в виду нагорную проповедь. И являетесь приверженцем сомнительной максимы «возлюби ближнего своего, как самого себя». То я вам на это попробую возразить. Нынешнему гомо сапиенсу проще возлюбить Владимира Ильича, Иосифа Виссарионовича, Якова Михайловича, Феликса Эдмундовича или Лазаря Моисеевича, чем собственную жену и даже собственных чад. Вы, вероятно, знаете этот известный парадокс. Любое слово теряет своё значение, смысл, если его произносить вслух энное число раз подряд. Истину нельзя навязывать. Её нужно преподносить исподволь, как в искусстве.
– Вы любите искусство? – недоверчиво спросил Брюханов.
– Я вижу, Всеволод Филиппович, вам не терпится обвинить меня ещё и в отрицании искусства. На это раз у вас ничего не выйдет. Хотя отрицание необходимая для нас вещь. Мы разучились отрицать. Да, я люблю искусство. И в первую очередь музыку. Только не оперу. Оперу я не люблю. Это профанация. Люблю поэзию, как вы уже изволили убедиться. Прозу не люблю. Болтовня. И потом всё так длинно, нудно. Люблю балет. Очень люблю. Обожаю Прокофьева. А вы?
– Я тоже люблю. Однако так тонко, как вы, я в искусстве не разбираюсь. У вас, надо полагать, изысканный вкус.
– Благодарю вас. Вы мне льстите. В плане философском я рассматриваю искусство несколько шире, нежели принято обыкновенно понимать. Искусство, по-моему, это не только музыка, живопись, поэзия и так далее. Это лишь некоторые частные формы. Искусство – это всё прекрасное, созданное искусственным путём. Причём прекрасное в своём роде. В своей, если так можно выразиться, системе координат. Прекрасным может быть, например, мост, теорема, дом, симфония, лыжи. Я бы сказал так: прекрасное это равновесная система, в которой все составляющие её части взаимно уравновешены. Гармония – это и есть равновесие. Вы меня понимаете? Когда нет ничего лишнего. Антитеза искусству является естество. Это то, что создано природой. В системе представлений зоолога лягушка тоже может быть прекрасной, хотя для многих простых людей она отвратительна.
– Скажите, Александр Христфорович, вы думаете о смерти?
– О смерти? – переспросил Неделя, выражая крайнее удивление учащённым скрипом кровати. – Ещё чего не хватало! Чего о ней думать? Она сама придёт, когда наступит срок. Раньше думал, в молодости. А потом я представил себе, что лет, скажем, через сто на земле не останется никого, кто теперь живёт вместе со мной на этом шарике. И часто портит мне настроение. Ужасно много дураков. И сразу стало как-то легче. Я осознал себя в большой и весёлой компании. На миру и смерть красна. Однако я твёрдо придерживаюсь правила: Memento mori! Нам надо торопиться.
– Всё-таки удивительное дело! – сказал Брюханов, не скрывая раздражения. – До чего люди точных наук назойливо пытаются объяснить всё, буквально всё. Даже искусство, эта «езда в незнаемое», не может оградить себя от их грубого посягательства.
– Мы такие, – усмехнулся Неделя. – Ну, ладно, Всеволод, Филиппович, – прибавил он, поднимаясь с кровати. – На сегодня, пожалуй, достаточно. Мы с вами неплохо поупражнялись в умственной эквилибристике. Иногда полезно облечь чепуху в наукообразную форму. Пора бриться.
– Так это всё были шутки? – произнёс растерянно и разочарованно Брюханов. – Признаться, я так и думал. Скажите, уважаемый Александр Христофорович, когда вы бываете настоящим?
Но Неделя не успел ничего ответить, потому что в этот момент, погас тусклый свет, и в пятнадцатую палату вползла холодная темнота. Вслед за нею устремился с каждой минутой увеличивающийся мороз. За стеной, в коридоре, послышался топот ног, смех, визг и крики: «Авария! Авария!» А кто-то вообще прокричал несуразное: «Вот тебе, бабуся, и Юрьев день!»
X
Ей показалось, что под полом скребутся мыши. Света капризно топнула ногой – тихий скрежет прекратился. Но через минуту снова возобновился. Теперь он возник гораздо выше пола – кто-то явно царапался в дверь. «Ах! – догадалась Света. – Какая я набитая дура. Это не мыши, это режиссёр припёрся и царапает ногтями дверное полотно. Это у него такая миленькая шутка. Вместо того, чтобы просто постучать в дверь костяшкой пальца».
Она кокетливо, но элегантно дотронулась с разных сторон до сложной причёски «вшивый домик», позаимствованный ею из кинофильма «Бабетта идёт на войну», убедилась ощупью, что она в порядке, и на время успокоилась. Заглянула мельком в зеркало, оценила свои красивые глаза, с подведенными жирным чёрным карандашом тяжёлыми веками, поправила пальчиком отогнувшуюся ресничку. Показала зеркалу кончик розового языка, сморщив маленький, облупившийся от горного солнца носик. Одёрнула пёстрый свитер, облегавший её аппетитные формы сдобного тела. Провела, любовно поглаживая себя руками по бокам, кокетливо отклоняя голову. И громко крикнула приятным каркающим голосом:
– Да-да! Входите, дверь открыта.
Вошёл, неуклюже переставляя ноги, обутые в горнолыжные ботинки, стараясь не грохотать ими по полу, громоздкий, как шкаф, Юрий Гаврилович Лесной. Он был очень большой, толстый, и лицо у него было большое, доброе и круглое, как опара на дрожжах. Сквозь роговые очки смотрели сильно увеличенные стёклами близорукие, грустные и насмешливые серые глаза.
– Здравствуйте, Светлана свет-Аркадьевна!
– Ах, это вы, Юрий Гаврилович! – отозвалась Света, сделав удивлённую прелестную улыбку, и посмотрела, скосив свои красивые глаза чуть в сторону и чуть кверху.
– Увы, доктор, это я, – ответил Лесной гудящим, будто из бочки, басом и улыбнулся большой доброй улыбкой.
– Перестаньте, пожалуйста, называть меня доктором к месту и не к месту. Вы не на приёме, – капризно и строго возразила Света, снова ощупывая свою причёску и заводя глаза.
– Слушаю и повинуюсь! – Лесной смиренно склонил свою толстую голову, начиная ухаживание. – О, повелительница! Больше не буду. Вы одна?
– Как видите! – Света фыркнула и широко обвела рукой вокруг себя, вертясь на стуле.
– Хм. Действительно…Я, кажется, обмишурился. А где же Кира? – поинтересовался Лесной, чтобы как-нибудь продолжить разговор, грозящий зайти в тупик. «Экая скучная стерва! – подумал он тоскливо. – Но обольстительна невероятно».
– Не знаю. Скорее всего, вышла, Юрий Гаврилович. Думаю, не насовсем, в смысле не навеки. Возможно, отправилась керосинить с утра пораньше. Вот! – она вдруг показала Лесному игривый язык. Он выглядел бледным по сравнению с ярко накрашенными полными, словно надутыми, губами.