Читать книгу Сад истинных имен. Пепел. Книга первая (Юлия Ленская) онлайн бесплатно на Bookz
Сад истинных имен. Пепел. Книга первая
Сад истинных имен. Пепел. Книга первая
Оценить:

5

Полная версия:

Сад истинных имен. Пепел. Книга первая

Юлия Ленская

Сад истинных имен. Пепел. Книга первая

Юлия Ленская

САД ИСТИННЫХ ИМЁН

Роман

Пролог

Письмо пришло в первый день осени, как приходило все прежние годы, и Председатель Верховного Совета узнал его ещё в руках секретаря — по тёмно-зелёному воску и по тому, как молодой человек нёс конверт: на отлёте, двумя пальцами, точно боялся испачкать манжеты.

Ни герба, ни печати, ни гонца. Конверт привозил старый почтарь из приграничья, который за семь лет так и не спросил, кому пишет его угрюмый корреспондент с северных холмов, и, судя по всему, спрашивать не собирался. На лицевой стороне стояло: «Председателю Верховного Совета». Внутри лежал один лист.

Прошу продлить моё изгнание ещё на год. Я по-прежнему считаю, что моё возвращение принесёт людям больше боли, чем пользы. М. Ост.

Председатель прочёл это дважды, хотя мог бы прочесть с закрытыми глазами: текст не менялся с первого года, не менялся даже нажим пера на слове «боли», где чернила каждый раз ложились гуще. Он разгладил лист ладонью и выдвинул верхний ящик стола. Там лежали шесть таких же листов, сложенных одинаково, уголок к уголку. В молодости он служил интендантом и с тех пор не умел класть вещи как попало, даже те, которых предпочёл бы не хранить вовсе.

Он не ответил ни разу. Сначала из осторожности: Совет был молод, королевство шаталось на подпорках, и любое слово, обращённое к Мартену Осту, на следующий день пересказывали бы в каждой таверне от столицы до побережья. Потом из чего-то похожего на уважение, в котором Председатель не любил себе признаваться. Человек просил оставить его в покое, и это была едва ли не единственная просьба, которую Совет мог исполнить, ничего не потратив.

Дождь шёл с рассвета. Тучи легли на крепостную стену так низко, что дозорные на северной башне стояли в них по пояс. В кабинете пахло мокрой шерстью, сургучом и сажей из плохо прочищенного дымохода, а за окном, на западном крыле дворца, плотники поднимали новую кровлю, и стук молотков доносился сквозь стекло ровно и бестолково-весело. Семь лет назад западное крыло горело, и Председатель до сих пор помнил, чем пахла тогда эта же улица.

Дверь открылась без стука. Так во всём дворце входил только один человек.

Архивариус был высок, сух и сутул, носил тёмно-синюю мантию, от которой пахло кожаными переплётами, дождём и почему-то аптекой, и двигался с той неторопливостью, от которой у Председателя на заседаниях ныли зубы. Он остановился у стола, посмотрел на открытый ящик и не стал спрашивать, пришло ли.

— Седьмое, — сказал Председатель.

— Восьмое, если считать то, первое, которое он отдал тебе в руки.

— То я не считаю. Оно было без конверта.

Архивариус взял лист, поднёс его к окну, разглядывая на просвет, как разглядывал всякую бумагу, попадавшую ему в руки, и положил обратно.

— Ответишь?

— Я каждый год собираюсь. — Председатель потёр переносицу. — Пишу три черновика и сжигаю. Что я ему скажу? Что мы его простили? Мы не простили. Что он нам нужен? Тогда половина Совета встанет и уйдёт, а вторая половина пойдёт следом, чтобы не остаться в меньшинстве.

Архивариус подошёл к окну. Внизу, на лесах, молодой плотник бросил свой конец балки и перебрался к старику, у которого тряслись руки, подставил плечо, не дожидаясь, пока позовут. Старик, судя по лицу, обругал его, и балку они подняли вдвоём.

— С западной границы пришло донесение, — сказал Архивариус, не оборачиваясь. — Я положил его тебе под грифона ещё вчера.

Председатель приподнял тяжёлое бронзовое пресс-папье. Под ним действительно лежал лист с печатью пограничной стражи. Он прочёл его стоя, потом сел и прочёл ещё раз, медленнее, водя пальцем по строчкам, как в детстве.

— Это может быть что угодно. Лихорадка. Отравленный колодец.

— Может, — согласился Архивариус. — Колодец, который выбирает, кому забыть жену, а кому детей. Очень разборчивый колодец.

— Ты хочешь его вернуть.

— Я хочу, чтобы он перестал считать своё наказание заслугой. — Старик наконец повернулся от окна. — Семь лет он пишет тебе одно и то же, и семь лет ты кладёшь это в ящик, и оба вы очень довольны собой. Ему кажется, что он платит долг. Тебе кажется, что ты милосерден. А единственный живой человек, который знает, как устроена эта дрянь, сидит на холмах и колет дрова.

Председатель долго смотрел на семь одинаковых листов.

— Если напишу я, он не поедет. Он упрямее тебя.

— Поэтому напишу я. — Архивариус забрал донесение и сунул его в рукав. — А ты подпишешь отказ. Сухой, канцелярский, с тремя печатями. Чтобы ему было на что разозлиться, прежде чем он дочитает до моего листа.

У двери он задержался.

— И отправь его не с почтарём. Найди кого-нибудь молодого, кто ещё не научился бояться этого имени.

— Таких в столице не осталось.

— Тогда найди того, кому есть зачем ехать быстро, — сказал Архивариус и вышел, оставив дверь открытой, отчего по кабинету сразу потянуло сквозняком из коридора.

Председатель посидел ещё немного, слушая молотки. Потом вынул из ящика чистый бланк, обмакнул перо и вывел в верхнем углу дату, ровно, по-интендантски, как писал когда-то накладные на зерно и порох. Отказать было делом простым. Он делал это тысячу раз.

Седьмое письмо он положил в ящик к остальным, но задвигать его не стал.

Часть первая. Письмо

Глава первая. Письмо из столицы

Гонец появился на девятый день после первого осеннего дождя, когда дорога через холмы раскисла настолько, что даже торговцы солью предпочитали ей старый лесной тракт: на полдня длиннее, зато лошадь не уходит в глину по бабки. За семь лет Мартен выучил эту дорогу лучше лесника. Он знал, в какую погоду по ней вообще кто-нибудь ездит, а в какую только дураки и те, кому очень надо, и потому в такое утро не прислушивался к копытам. Всадник подъехал к ограде незамеченным, и туман, лежавший в долине плотно, как овечья шерсть в мешке, съел все звуки, какие тот мог издать.

Утро выдалось из тех, что тянутся медленно и ничего не обещают. Туман цеплялся за верхушки вереска, стекал в ложбины и стоял там озёрами, так что маленькая долина превращалась в остров посреди молочной, неподвижной воды. Мартен любил это время больше, чем согласился бы признать вслух. В печи потрескивали берёзовые поленья. На столе остывал завтрак, к которому он так и не притронулся: ломоть чёрного хлеба, плошка мёда со своей пасеки и кружка отвара из трав, которые он заваривал каждое утро семь лет подряд, так и не научившись отличать душицу от чабреца. Какая-то часть его находила в этом невежестве странный покой. Он знал, как устроены сорок три способа сломать человеку волю, и не знал, что пьёт по утрам.

Он сидел у окна и чинил старую упряжь, протаскивая шило сквозь задубевшую кожу. Работа не требовала мыслей, и это было единственной причиной, по которой он взялся за неё именно сегодня. Через неделю ему предстояло спуститься в Кервель на осенний торг, продать мёд и воск, купить соли, гвоздей и лампового масла, и, если повезёт, ни с кем не заговорить сверх необходимого. В прошлый раз не повезло. Он полдня провозился с забором городской лечебницы, потому что тот заваливался прямо на дорогу, а молодая лекарка, хозяйка забора, вышла с засученными рукавами и сказала, что петлю на калитке трогать не надо, она скрипит, и это её устраивает, потому что так слышно, кто пришёл. Петлю он так и не поменял. Это почему-то не давало ему покоя весь месяц.

Мысли и без того шли туда, куда шли каждую осень, — к письму. Он отправил его в начале лета, как отправлял все прежние годы, и слово в слово повторил прошлогоднее, будучи уверен, что менять формулировку значило бы менять и саму просьбу. Семь лет Совет ему не отвечал, и Мартен давно перестал ждать. По правде говоря, он предпочитал эту тишину любому ответу: в ней не было ни прощения, ни требования вернуться, только место, где можно было жить так, как он для себя однажды решил.

Стук в дверь застал его с шилом в руке.

Три коротких удара. Пауза, достаточно долгая, чтобы успеть решить, что ослышался. Потом ещё один, твёрже прежних.

Так стучали военные гонцы, по ночам, с приказами, которые нельзя было отложить до утра, и тело вспомнило этот стук раньше, чем голова успела напомнить ему, что война кончилась, а в долину заходят разве что соседи да торговец солью. Стул отъехал назад беззвучно. Мартен оказался у стены, откуда видны и дверь, и окно, и только тогда заметил, что левая рука сама потянулась к бедру, туда, где семь лет не висело никакого меча.

За дверью кто-то закашлялся — надсадно, по-простудному, как кашляет человек, полдня проведший в мокром седле.

— Господин Ост? — Голос был молодой и сиплый. — У меня письмо из столицы.

Мартен позволил себе один долгий вдох, послушал, как колотится сердце, и дождался, пока оно уймётся. Он ненавидел эти мгновения: когда тело помнит войну лучше, чем голова успела её забыть, и человек, который в тихое утро чинит упряжь, вдруг готов выжить в засаде, но не способен по-людски открыть собственную дверь.

— Оставьте на крыльце, — сказал он.

— Мне... — Гонец за дверью замялся. — Мне велено в руки. Извините.

— Кем велено?

— Верховным Советом. То есть письмо от Совета, а велел секретарь Председателя. Сказал: только в руки, и чтобы расписался.

Мартен прикрыл глаза. Семь лет он сам им писал; глупо было теперь прятаться от ответа за дверью, которую он сам когда-то выбрал. Он отодвинул засов медленнее, чем требовалось.

На крыльце стоял парень лет двадцати, промокший насквозь и забрызганный грязью до самого пояса. Светлые волосы прилипли ко лбу, на скуле краснела свежая царапина от ветки, а в руке он держал повод гнедой кобылы, которая устало переминалась у ступеней. Парень изо всех сил старался не разглядывать хозяина дома и проигрывал это сражение с каждой секундой. Так смотрят на человека, о котором всю жизнь слышали страшные истории, когда обнаруживают, что чудовище ходит в штопаной рубахе, пахнет дымом и воском и вообще моложе, чем на гравюрах в столичных пивных.

— Вы Мартен Ост?

— Да.

Парень кивнул, точно сверил ответ с чем-то внутри себя, полез под плащ, долго воевал с завязками окоченевшими пальцами и наконец вытащил плотный конверт с зелёной печатью Совета. Следом появилась дощечка с пришпиленным листом.

— Распишитесь, пожалуйста.

Мартен посмотрел на дощечку.

— Вы серьёзно?

— Порядок такой. — Гонец покраснел, но дощечку не убрал. — Меня спросят. Секретарь у нас... в общем, лучше бы вы расписались.

Мартен взял протянутый грифель и вывел своё имя. Когда-то под его подписью строились полки и закрывались города, и рука по старой памяти потянулась сделать тот длинный росчерк с хвостом, который писари копировали в своих тетрадях. Он остановил её и написал просто, по буквам, как пишет человек, редко держащий в руках что-нибудь, кроме топора.

Гонец заметно выдохнул.

— Благодарю. — Он уже поворачивался к лошади, когда Мартен спросил:

— Как вы меня нашли?

— В Кервеле спросил. — Парень пожал плечами. — На постоялом дворе сказали, что никакого Оста не знают, а мельник сказал, что Мартен есть один, который мёд возит, и живёт он вверх по реке, в последнем доме перед вереском. Я подумал, что Мартенов на свете не так уж много.

— Вы спрашивали на постоялом дворе. Громко?

— Ну... там было шумно.

Мартен кивнул. Значит, к вечеру весь Кервель знал, что гонец Верховного Совета искал Мартена Оста, а к утру кто-нибудь непременно сообразит, что человек с мёдом и Мартен Ост носят одно имя. Семь лет он спускался в город раз в месяц, и семь лет никому не приходило в голову сложить эти два имени вместе. Хватило одного мокрого мальчишки с дощечкой.

— До Кервеля полдня пути, а по такой дороге и весь день, — сказал он. — Засветло вы не доедете.

— Я справлюсь.

— У вашей кобылы сбита подкова. Левая передняя.

Парень встревоженно посмотрел на копыто, словно мог что-то разглядеть сквозь слой грязи.

— Откуда вы знаете?

— Слышал, как она ставит ногу, когда вы подъезжали к ограде. Она её бережёт. — Мартен кивнул на сарай. — Там сухо. Найдётся и овёс, и похлёбка.

Гонец колебался, и на его лице спорили сразу несколько вещей: усталость, голод, желание согреться и ещё одно, спрятанное поглубже, которое Мартен слишком хорошо знал. Он видел это выражение у солдат, которых вызывали в палатку командующего и не говорили зачем.

— Я не причиню вам вреда, — сказал он.

— Я и не думал...

— Думали. И правильно делали. Заходите, здесь теплее, чем снаружи, это единственное, что я могу обещать наверняка.

Парень постоял ещё мгновение и повёл кобылу к сараю.

Письмо пролежало на столе почти час. Мартен нарочно не торопился. Он завёл кобылу в стойло рядом со своим мерином, который встретил гостью неприязненным фырканьем, снял с копыта болтавшуюся подкову, отдал промокшему гостю сухую рубаху и плащ, оказавшиеся тому широки в плечах, и налил похлёбки. Гонец назвался Иларом. Убедившись, что его не собираются ни допрашивать, ни тем более убивать, он съел одну миску, потом, после робкого «а можно ещё?», вторую, и ел с той сосредоточенной жадностью, которая говорит о долгой дороге больше любого рассказа.

Всё это время зелёный конверт лежал на тёмных досках стола. Печать на нём казалась слишком яркой, как свежий порез, на который не хочется смотреть и от которого невозможно отвести глаза.

— Вы не откроете? — не выдержал наконец Илар, отставив миску.

— Вы торопитесь?

— Нет. То есть да. То есть мне не велели ждать ответа, но... — Он смутился. — Обычно люди открывают письма сразу.

— Обычно люди не просят семь лет подряд продлить им изгнание, — сказал Мартен.

Илар уткнулся в кружку. Видно было, что он знает: в столице такие вещи не живут в тайне дольше одного вечера, даже если о них положено знать только Совету.

Мартен провёл пальцем по краю конверта и сломал печать.

Внутри лежали два листа. Первый был написан сухим языком канцелярии, с тремя печатями и тремя подписями внизу, и смысл его укладывался в одно слово: отказано. Мартен перечитал это слово дважды. Оно стояло одно, без всяких «пока» и «до особого распоряжения», рядом с номером решения и датой, выведенной ровным почерком человека, который привык писать накладные.

Второй лист был исписан мелко и наклонно, рукой, которую он узнал бы в темноте на ощупь.

Мартен.

Семь лет назад твоё изгнание было наказанием. Последние шесть оно твой собственный выбор, и Совет больше не намерен помогать тебе превращать вину в убежище. Столица отстраивается. Людям не нужны твои страдания, им нужны твои знания.

На западной границе нашли следы магии Имён. Один человек мёртв. Ещё трое не помнят собственных семей.

Если ты не приедешь сам, за тобой приеду я, и поверь, в моём возрасте дорога делает человека невыносимым для всех, кто окажется рядом.

Э.

Огонь в печи, шорох дождя по крыше, сопение Илара над кружкой — всё это вдруг отодвинулось и стало звучать глухо, издалека, как из-за двери.

— Что-то случилось? — спросил Илар.

Мартен встал так резко, что стул качнулся на задних ножках.

— Когда это началось? Вы знаете?

— Я... не знаю точно. — Илар смотрел на него снизу вверх, и что-то в лице хозяина, кажется, напугало его сильнее самого вопроса. — Я слышал только то, что говорили, пока ехал через столицу.

— Вы были в столице?

— Два дня назад. Проездом.

— Что говорят?

Парень помедлил, выбирая, какую часть пересказать, а какую оставить при себе.

— Говорят, на западе есть деревня, где люди перестали узнавать друг друга. Один рассказывал, что мужик вернулся с поля и не пустил жену в дом, потому что не знал, кто она такая. Другой — что дети прячутся от родителей по чуланам и зовут их чужими. А один в кабаке божился, что видел старуху, которая ходит от двора к двору и спрашивает у всех, как её зовут. — Илар сглотнул. — Я думал, это враньё. В кабаках всегда врут.

Холод, который пришёл не с улицы, медленно прополз у Мартена между лопаток.

Магию Имён считали утраченной, и это слово было точнее, чем думали те, кто его произносил. Запрещают то, что ещё кто-то умеет. Забывают то, чему нашлась замена. Её не запрещали и не забывали: она ушла вместе с горсткой людей, которые умели прикасаться к самому узлу человека, туда, где память, страх, любовь, вина и все когда-либо сделанные выборы сплетаются в одно и становятся тем, что старые книги называли истинным именем. Задеть этот узел значило не заставить забыть. Можно было вынуть из человека любовь и оставить на её месте что-то очень похожее, вежливое и пустое. Можно было подложить ему чужую историю так, что он примет её за свою и до конца жизни не заметит подмены.

Он знал троих, кто умел это делать. Двое были мертвы, и в обоих случаях он позаботился, чтобы смерть была настоящей. Третьего он когда-то называл братом.

Мартен отвернулся к окну. Туман поредел, и внизу проступила долина: огород, ульи под соломенными колпаками, поленница, которую он сложил так ровно, что сосед с той стороны холма однажды приходил на неё посмотреть. Семь лет жизни, сведённой к простым и безопасным вещам, которые никого не могли ранить. Уехать значило бросить всё это. Остаться значило позволить кому-то пользоваться тем, что он сам когда-то вытащил обратно на свет, будучи уверен, что поступает правильно.

— Вам велели привезти мой ответ? — спросил он, не оборачиваясь.

— Нет. Только передать.

— Хорошо.

Он сложил оба листа вдвое, потом ещё раз и убрал во внутренний карман рубахи, ближе к телу.

— Отдыхайте. После полудня дождь ослабнет, я перекую вам кобылу.

— А вы? — тихо спросил Илар ему в спину. — Вы поедете?

Мальчишке не полагалось задавать такие вопросы. Мартен мог бы напомнить ему об этом, и разговор закончился бы сам собой. Но когда он обернулся, то не увидел в лице гонца ни любопытства, ни того жадного блеска, с которым люди собирают истории для пересказа в кабаке. Илар смотрел на него с тревогой, слишком личной для чужого письма.

— Не знаю, — ответил Мартен.

До самого вечера он делал вид, что решение можно отложить хотя бы на день. Дочинил упряжь, хотя мог бы закончить её ещё утром за четверть часа. Перековал кобылу Илара и заодно своего мерина, у которого подковы были в полном порядке. Нарубил дров на две недели вперёд. Спустился в погреб и пересчитал зимние запасы, которые пересчитывал всего три дня назад, и снова насчитал те же сорок две головки чеснока. Залез на крышу и снял сломанную ветром ветку, которая пролежала там две недели, никому не мешая.

Илар большую часть дня проспал на лавке у печи, а когда проснулся, взялся помогать: подавал гвозди, держал кобылу за повод и рассказывал, не дожидаясь вопросов, про столицу, про новый мост через Илему, про то, что хлеб подорожал, а на западном крыле дворца наконец кладут крышу. Он говорил много, как говорят люди, которым неловко молчать, и Мартен слушал вполуха. Письмо всё равно жгло грудь сквозь рубаху. К сумеркам он перестал притворяться, что думает о чём-то другом.

Когда-то он считал магию Имён оружием, которое может закончить войну без новых смертей. Он ошибся, и за эту ошибку заплатил собственным именем, половиной королевства и семью годами тишины, которую сам себе назначил, потому что не смог придумать наказания точнее. Есть ошибки, которые возвращаются по ночам. Эта вернулась иначе, через годы, на западной границе, в деревне, названия которой он даже не знал и где дети, если верить пьяному болтуну из кабака, прятались от собственных родителей.

Утром Илар собирался долго. Он уже стоял у ограды с сумкой, в которую Мартен положил хлеба, сыра и горшочек мёда, туго обвязанный тряпицей, и всё мялся, поправляя ремень, который и без того сидел ровно.

— У меня брат в Лерине, — сказал он наконец, глядя не на Мартена, а куда-то в туман. — Это к западу от столицы. Три дня пути.

Мартен опустил руку, которой придерживал калитку.

— Давно было от него письмо?

— Три недели назад. Он пишет каждые две, сколько я себя помню. — Илар дёрнул ремень ещё раз. — Он учитель. У него жена и две девочки, младшей весной исполнилось пять. Она мне в прошлом письме лошадь нарисовала, только у лошади шесть ног, потому что, говорит, так быстрее.

Теперь стало понятно, почему мальчишка весь вчерашний день украдкой следил за его лицом. Всё это время он пытался угадать по его лицу, поедет ли на запад человек, который, может быть, способен что-то сделать для его семьи.

— Как зовут вашего брата?

— Орен. Орен Тамм.

— Я запомню, — сказал Мартен, и это простое обещание далось ему тяжелее всего письма.

Илар сел в седло и уже у самой ограды придержал кобылу.

— Господин Ост. В столице про вас всякое говорят. Не всё хорошее.

— Не сомневаюсь.

— Но Архивариус сказал одному писарю, а писарь сказал мне, что вы приедете. Что он в этом уверен.

— Он часто ошибается.

— Говорят, никогда.

— Значит, он сам эти слухи и распускает, — сказал Мартен. — Из чистого тщеславия.

Илар неуверенно улыбнулся, будто не знал, можно ли смеяться над Архивариусом при этом человеке, тронул кобылу пятками, и туман почти сразу забрал и всадника, и стук копыт.

Мартен простоял у калитки дольше, чем стоило стоять в такую сырость.

Ночью ему снова снился тронный зал. Пол на этот раз устилала не зола, к которой он привык за семь лет, а чёрная неподвижная вода, доходившая до щиколоток и не дававшая отражений. По ступеням к пустому трону медленно поднималась женщина с ребёнком на руках. Лица её он не видел и не пытался разглядеть, потому что знал по прежним снам, что это бесполезно.

— Помоги ей, — сказала женщина.

— Я не могу, — ответил он, и во сне эти слова дались ему так же трудно, как дались бы наяву.

— Ты знаешь эту магию.

— Поэтому и не могу.

Женщина остановилась на середине лестницы.

— Поэтому и должен.

Девочка у неё на руках открыла глаза. Они были пустыми, чистыми и светлыми, как лист бумаги, на котором ещё никто ничего не написал.

— Как меня зовут? — спросила она.

Мартен проснулся от собственного крика, вцепившись в край лавки так, что свело пальцы. В доме было темно и холодно, печь давно прогорела, за окном ровно и безучастно шёл дождь. Он долго сидел, считая дыхание так, как когда-то научил его Йонас: четыре счёта на вдох, задержка, шесть на выдох, и снова, пока руки не перестали трястись настолько, что можно было зажечь лампу и не уронить её.

Сундук у стены он не открывал семь лет. Крышка поддалась не сразу: то ли разбухла от сырости, то ли он держал её закрытой не столько замком, сколько собственным упрямством. Внутри лежали тёмный дорожный плащ с вышитым на плече серебряным Древом, кожаные наручи, перевязь и меч в простых ножнах без единого украшения.

Рука вспомнила тяжесть клинка раньше, чем он успел испугаться этого воспоминания, и это испугало его сильнее любого сна. Меч лёг в ладонь так, точно последних семи лет не было вовсе и этот ночной час продолжал тот последний день войны. Он вытянул клинок из ножен. Сталь была чистой: все эти годы он каждый месяц смазывал её и протирал, убеждая себя, что делает это по солдатской привычке, из которой давно вырос.

В лезвии отразилось лицо, старше и худее того, которое он помнил, с новыми морщинами у глаз и сединой на висках, но по-прежнему то самое лицо, от которого когда-то пустели улицы.

Мартен вернул меч в ножны и до рассвета сидел с ним на коленях, не зажигая больше огня.

Вещей набралось немного. Смена белья, тёплая куртка, дорожная еда на четыре дня, фляга, свёрток с бинтами и мазями, огниво, карта западных земель, затёртая на сгибах, и письмо Архивариуса во внутреннем кармане. Он постоял посреди дома, пытаясь разобрать, что чувствует, и не сумел разложить это на части: страх, облегчение и стыд шли одной волной, и разделять их у него не было ни времени, ни охоты.

На подоконнике лежал жёлудь. Весной его подарила старуха из соседней долины, которая зашла попросить соли и задержалась на неожиданно долгий разговор о деревьях: о том, какой дуб даёт крепкие клёпки для бочек, а какой годится только на дрова, и о том, что дубы сажают для внуков, потому что сам посадивший их тени уже не увидит. «Любой обычай с кого-то начинается», — сказала она тогда и вложила жёлудь ему в ладонь. Мартен не понял, зачем, вежливо поблагодарил и положил подарок на подоконник, где тот и пролежал всё лето.

Теперь он взял его, вышел во двор и у самой ограды, где земля была мягче, выкопал руками ямку. Опустил жёлудь, засыпал, придавил ладонью, полил из ведра, которое стояло у крыльца. Нелепое занятие для человека, который уезжает, может быть, навсегда, и всё же сейчас, в это мокрое серое утро, оно показалось ему важнее сборов.

bannerbanner