
Полная версия:
Сиреневая драма, или Комната смеха
ответила: «Ещё не время». И ответ прозвучал так, будто бабушка вошла в
тайное и молчаливое соглашение (ах, бабушка!) с молодым кассиром (мол,
когда придёт время, дам знать), и у того, теперь, на лице, когда он отбывал свою
очередь у штакетника с окатывающим афродизиаками сиреневым кустом, был
написан всегда один и тот же мучительный вопрос: «Ещё не время?»
Бабушка явно была на его стороне… как это тонко: «Ещё… не время…».
А время, как мы не раз уже читали у разных авторов, да и сами не раз
убеждались в жизни, штука вредная и своевольная.
Восковые свечи (парафиновые – для этого были непригодны) бабушка,
вместе с иконкой Святой Великомученицы Параскевы, специально купила в
маленькой, голубо-луковичной церковке, той же, Святой же, Великомученицы
Параскевы (что в переводе на русский – значит, Пятницы), целительницы
душевных недугов, а также и телесных: таких как лихорадка и зубная боль;
помощницы от наваждений дьявола, охранницы семейного благополучия и
счастья, защитницы полей и домашних животных, которой молятся о
сохранении скота, в особенности же от Коровьей Смерти; святительницы
всякого рода плодов, а также покровительницы браков: «Матушка, Пятница-
Параскева! покрой меня поскорева» (поскорее). Воск от восковой свечи, значит,
пролитый в каёмчатое, как глаз у краснопёрки блюдечко, будил и разыгрывал
воображение, которое подстёгивала, будто жокей лошадок в цирке, своими
шептаниями бабушка, и зелёная лампа ещё, вместе с мерцающими аргусовыми
глазками, вышитого на картине павлина, поддавала мороку и чувства
расплывчасти в пространстве. Выходило, правда, часто, так, что фантазии у
бабушки и у внучки возникали разные. Если бабушка, например, видела на дне
блюдечка, под водичкой, сгустившийся из воска слесарный молоток, который
требовал избегать заведомо неправильных поступков, то внучка разгадывала в
изображении рой с пчёлами, что говорило о надежде на успех; если у бабушки
появлялся дракон кусающий себя за хвост, тоЛизе он казался (извините)
Александром Македонским на коне, если… Словом, сама Параскева, тут же
прислонённая к подставке для книг, украшенная разными ленточками,
цветочками и монисточками, когда бабушка отшатывалась от блюдца, будто там
разрывался снаряд, а внучка лишь смущённо отводила глаза от того что там
являлось – сама Параскева-Пятница, заглянув на дно, находила там всякие
интересные запятые и точки, звёзды и медуз, сквозь прозрачные тельца которых
были видны перевариваемые в желудке, которым и было всё тельце, останки
маленьких жаброногих или, может, это были головоногие. Это говорило, надо
полагать, о всепоглощающей любви, и Параскева улыбалась, и совсем не
58
походила на ту, которую иконописцы изображают на иконах суровой
подвижницей с колючим венцом на голове и свитком нерушимых законов в
руке; Параскева улыбалась… ей всегда нравились люди, наделённые такой
свободной, лёгкой, летучей и улётной фантазией.
А кто скажет про себя, вот, мол, де, мол, у меня улётная фантазия? В
приличном обществе никто не решится (всё равно как, если тебя спросят:
веришь ли ты в Бога? – а ты ответишь: Я верю в Одина или, скажем, в Мардука).
Засмеют. Это поэты, писатели, художники – фантазёры. Они придумывают
образы и объясняются символами. Простому же человеку, достаточно простого
же, указателя (когда на вокзале) или смайлика (когда в Интернете): глазки-
точечки, губки вверх – смеяться; глазки-точечки, губки вниз – возмущаться;
одна бровка прямо, вторая вверх – «хамишь парниша, хо-хо-хо, мрак, жуть,
страх, мексиканский тушкан!1».
… ни дать ни взять; ни свет ни заря (продолжение грамматических
упражнений); ни стать ни сесть; ни жив ни мёртв; ни рыба ни мясо; ни то ни сё;
ни днём ни ночью.
Ни днём ни ночью – правильнее не скажешь.
Днём: метафазы митоза, после профаз, приходящие в анафазы, со спиралям
дезоксирибонуклеиновой кислоты (выговорил? это покруче, чем всякие там
кислотные экзерсисы); полупредикативные обороты, которые на самом деле
работники паркового хозяйства, почему-то устраивающие заговор против неё, и
лексические показатели с условными значениями, как то: « При большом
желании, напрягши силы, человек самых средних способностей может…»2
Такие Studien (штудии) днём образовывали (образовывали, да не
образовывали) некий заслон, некий фильтр сирене-фиалковым мыслям.
Вечером: бабушкины вольты и заговоры…
На ножик, на вилку, на ложку,
На серебряную серёжку.
На чих, на ячмень, на бурак,
А кто не верит – дурак.
…гадания по лестнице, по лодочке, по кофейной гуще («лягушка» – признак
счастья, удачи и большой любви); на различные предметы с петухом, которого
бабушка (петуха) одалживала у соседки, держащей кур и продающей на рынке
настоящие (не диетические), оплодотворённые (для чего и держали петуха)
яйца. Петух вытворял самые непредсказуемые штучки, за которыми было
весело (весело, да, как все понимают – не всем), весело наблюдать, и которые
отвлекали (ах! отвлекали, да не отвлекали). Его (петуха) бабушка бросала в
1Из речи известной ильфопетровской персоны.
2Вера Панова, (цит. по Академия Наук СССР, Институт русского языка, «Русская грамматика»).
59
комнату, где на полу были разложены всякие предметы, например: ножницы,
монеты, зеркальце, блюдечко с водой, насыпана крупа и хлебные крошки
(отдельно), и, в зависимости от того, на что первое обращал внимание петух,
можно было угадать какое будущее ждёт тебя: толи богатство, толи жених
портной, если, например, петух подойдёт к ножницам; толи будущий муж будет
заядлым курильщиком; толи останешься вдовой, если уголь станет клевать, а
если к зеркальцу – жених будет вертопрах и модник. Бабушка и внучка по
очереди наблюдали за петухом в замочную скважину, и петух, вот уже
несколько раз (почему и повторяли гадание с ним снова и снова, и пригласили
хозяйку, чтоб сама убедилась) не обращал ни на какие предметы внимания, но
бойцовским взглядом косил на павлина в рамке на стене. Он хохлился,
встряхивался, явно желая дать понять вышитой на стенке юноновой птице, что,
хоть он тут и не у себя в курятнике, но так просто его не возьмёшь. Куровод (по
аналогии с Мусагет) подпрыгивал – сначала вверх, а потом, в несколько
прыжков, с двух ног одновременно, к стенке, на которой висела птица, и
кукарекал. Потом прыгун прислушивался (где-то в огородах отвечали),
прислушивался ещё внимательней и дискретно поводил головой, и дискретно
закрывал и открывал мутно-молочавое веко, ещё раз прислушиваясь к павлину,
но тот молчал. Сначала, такое царское пренебрежение (не соизволит слова
сказать), конечно, раздражало петуха и он от злобы рыл куриными лапами (не
скажешь же петушиными… сам петух, а лапы все-таки куриные), рыл пол, но
потом (возможно, он решал для себя, что раз не кукарекает, значит, сдался)
победитель хлопал крыльями и заходился такими руладами, что приходилось
только, ничего путного от него не дождавшись, выставлять горлопана за дверь.
И лишь однажды, у него, посреди «ку-ка-ре-ку» запершило в горле, и гордый,
отпил немного из блюдечка. Это означало, что муж будет пьяница (в щелочку
как раз смотрела Лиза, и она никому про это не сказала).
А ночью? Перед сном внучка декламировала себе шёпотом:
О, Агнесса, помоги!
Жениха мне покажи!
Не в наряде дорогом –
В платье будничном простом,
Чтобы я не обозналась,
На других не променялась.
Стишок-то, вообще-то, читают в январе, вечером, накануне дня Святой
Агнессы, но бабушка сказала «Неважно». Ах, бабушка!
Хотя можно было бы читать:
Параскева, помоги!
Жениха мне покажи!.. -
Неужели Параскева не показала бы?
60
Ночью ничего не могло устоять перед разлагающим вторжением сиреневого
куста… ах! Оле-ой, Оле-ай, Оле-эй!..
Я снова вижу перед собой ясные, хоть и подёрнутые любовным
недомоганием, просящие глаза внучки… внучка просит глазами (не подумай,
читатель, что Лиза сидит передо мной и просит. Я вижу её в моём воображении,
в магическом, как сказал поэт, кристалле, я вижу её просящие пощадить глаза),
внучка просит подождать, дать прийти в себя, хотя сама понимает, что без
описания «ночью» мне не обойтись, не сложить достоверный её самой портрет
и не сложить правдивое описание происходящих в её душе, да и во всей
сиреневой драме событий. Ну что ж, Лиза! Лиза, Лизавета. Я подожду. У меня
есть еще, пока, что сказать вам, милые читатели… о чём ещё необходимо
сообщить вам, чтоб сиреневая драма не показалась кому-нибудь результатом
больного воображения, а обрела железную логику происходящего и
неотвратимого.
С ц е н а в т о р а я
Подслушанные разговорчики сильфов и эльфов. Оставленное под листом
капусты будущее. Расставания минутной стрелки с минутам. Чёрные окна и
вечерние туманы.
Сирень в этом году распустилась рано и такая, что сильфы и эльфы,
напоённые её запахом, одурели и от любви расходились до того и осмелели, что
устраивали посиделки прямо на носу у господина Кабальеро, который на
веранде, разложившись за сплетённым из лозы столом, на плетённом из лозы
стуле составлял каталоги лекарственных растений и разглядывал, при этом, в
лупу, всякие экземпляры из гербариев, собранных им самим, и делал выписки
из описаний во всяких научных иностранных и отечественных ботанических
журналах. Господин Кабальеро, будучи настоящим естествоиспытателем, в
отличие от бабушки Светы, знал, что расходились никакие ни комары и не
отгонял нежнокрылых зелёной веточкой, но терпел – порой и неприятные
пощекотывания – чтоб подсмотреть их потаённую от людей жизнь и занести её
в журнал наблюдений. (Настоящие естествоиспытатели – все, по натуре,
терпеливы).
– Ах, – заламывала ручки восхитительная нежно-зеленоватая Пикси, – он
страшный терминатор! Вы когда-нибудь слышали, как он читает из Катулла:
Жизнь моя! ты любовь беззаботную мне
обещаешь…1
– Драматично! – отвечала бледно-сиреневая сильфидка Фрида.
1Из Катулла в переводе Максима Амелина.
61
– Может, я торможу, – пожимала плечиками, складывая, при этом, снежно-
белые крылышки, фейри Шерли, – но я слышала как на одной корпоративной
вечеринке он нашептывал эльфу:
– Я украл у тебя, играя, медовый Ювентий,
поцелуйчик один, слаще амвросии он… -
тоже из Катулла, кстати.
– Супер!.. этого я не слыхала, – ручкой отмахнула под ручку зудящего
комарика Фрида.
– Всё может быть… он – умопомрачительный терминатор, – и Пикси
опустила опечаленные и со слёзкой, как от соринки в глазу, глазки.
Пролетающая мимо в своих потаённых мыслях бабочка-капустница
произвела крыльями в воздухе, ненамеренно, небольшой ураган, которого,
однако, хватило, чтоб сдуть разболтавшихся подружек с носа господина
Естествоиспытателя.
… корень тонкий, ветвистый мочковатый… листья супротивные… цветки
обоеполые, жёлтые, в плоских корзиночках… кумарины, аскорбиновая
кислота… «золотушная трава»… – возвратился в журнал господин Репейное
семя, жалея о сдутых подружках.
Но, тут же подсели другие:
– Мой любимка, ты самая красивая ах-ха-ха, из моих…
– Неадекват… у тебя сексуальные фантазы!
– Красава, зачем ты?
– Ты, зверюга, без совести и упрёка, абдерит! Ты своими аццкими штучками
действуешь на мой нежный моск!..
И снова бабочка полетела… назад…
…дубильные вещества, горечи, слизи, лактоны…
Господин Кабальеро страдал. Еще с того времени, когда он увидел перед
своими, с резными сатирами дверями, нашу Лизхен.
Всё совпало… как и много раз до этого. И сирень цвела, и пора пришла, и
она… вдруг… откуда ни возьмись… ах! дайте глотнуть этой живительной
влаги, смочить пересохшие, треснувшие и закровавившиеся от налетевшего
вдруг суховея губы… ромашка белокрылая, лаванда душистая, губоцветная…
В тот раз… господин Репейное Семя не зашёл, выйдя из дома, в аптеку на
площади Пяти Углов – а прошёл мимо аптеки и пошёл… куда? куда ноги сами
понесли его. Все пять углов на площади Пяти Углов удивились; особенно тот,
где была аптека… а когда ещё господина Пелерину увидели без зонтика… тут,
видавшие виды почтенные углы даже не знали что подумать.
А господин Кабальеро шёл… проходил мимо и никого не замечал…
минуточку… он что, влюбился?
Собиратель лекарственных трав, отставной доцент кафедры ботаники, шёл,
бежал, как если бы какой-нибудь Борей, по договорённости с Амуром, Сиренью
и Временем, гнал его в спину. Куда? зачем?..
62
«Какое кому дело? Что вам всем до моей любви? Моих страданий? Моей
неосуществимой мечты?»
В окнах, куда ни глянь – всё по двое, по двое, по двое… как на сельском
лубке – глаза будто серебряные блюдца – счастливые… румянец, как у
Милитрисы Кирибеевны, во всю щеку… притихли, замерли, можно сказать -
любовь окатила их горячим, и не моргают даже; на лавочке – милуются,
целуются; ладные, ненаглядные, друг от дружки не оторваться; и тоже -
румянец от напряжения момента; из палисадников – охи, охи; осипшие,
помрачительные, сногсшибательные, фикусы всякие и фокусы, и шуршания; на
крышах пузатенькие – по два, в одно сплочённые, алые сердечки, словно
птички, повыскакивали из форточек, уселись вместо флюгера и
расплёскиваются колоратурами: на все стороны света сладкой сладостью о
нежной нежности. А на часах городской администрации минутная стрелка
никак не расстанется с уходящей минуткой… дёргается, дёргается… ах!.. сил не
хватает оторваться… дёргается, дёргается… ах! и в новые объятия… а там
выстроилось их, в очереди…новых объятий…
… объятия, признания, целования, любования, обжигания, рядом, вокруг,
мимо, мимо… всё по двое и только он – один… в наваждении… мимо, мимо…
хоть закрой глаза и заткни уши.
В этот раз сиреневый коллапс застал на мысли о бренности живого, о
старении чувств…непробиваемым стал панцирь, да никто и не собирался его
пробивать (не собирался, да вот, оказывается), память ещё пробует извернуться
(не извергнуться, куда там уже? а извернуться) каким-нибудь лакомством, но
всё менее аппетитными кажутся розы… душистая рута… пьянящая, жёлто-
прозрачная акварель, платьице клёш… тонкой кисточкой по краям… распустила
кружева, вот, сейчас, готова присесть в старинном… поклоне-реверансе…
томит… прозевал… теперь уже что?.. прозевал… дрожащую на ресницах
любовь… пропустил, променял… такая любовь… она же есть… такая – в
зацелованных опухших губах… раз есть – кому-то досталась… поздний
одинокий шмель… садится на жёлтые ромашки, а те возмущённо
раскачиваются… нет в них уже ничего; во всяком случае, нет того сладкого,
тягучего летнего нектара… осталась только настоянная горькая липкость…
Эй, эй, эй! господин Репейник! Легко решили отделаться…
Воспоминаниями да сожалениями! У нас весна! Весна сейчас! Самая пора!
Сирень!..
И тут он схватился за сердце и вышел в дверь… поднял глаза и увидел
содрогающийся вокруг от любви мир, и увидел её…
Так, колосьев лишась, возгорается лёгкое жниво…1
…ах! какая Дафна?..
Ошеломлён красотою Юпитеров сын…2
1Из Овидия.
2Там же.
63
… какая Герса-роса?..
Новым огнём запылал;
На Левкотою глядишь;1
…какая Левкотоя, Дриопа, Аретуза?.. Ты звонче нимфы, стремительней
горного ручья, прозрачней ключа, алей зари, белей белого дня, ярче звезды… да
что там говорить… в очередной раз подстерегли Лепушка… то бишь, уже
Чертополоха, Сирень и Время, но в этот раз всё по-другому. Он не смел… не
смел, хоть неистовствовало неистовство внутри, хоть рвалось наружу ласками;
не смел… потому что ласкать хотелось то, что никогда уже не согласится, чтоб
ты его ласкал, никогда не ответит на твои ласки и никогда не задрожит
желанием твоих ласк. НИКОГДА обрушилось на него, застало вдруг и вдавило
в прошлое – тяжёлое и уже пустое, как безысходный вздох-выдох. А будущее,
НИКОГДА, превратило в одиночную тюремную камеру, без окон, без дверей и
без надежд из неё выскользнуть… разве только в другую жизнь…неужели есть
ещё и другая?..
Вот она, капустница, летит… куда?.. зачем?.. под капустным листом
оставила она своё будущее… а теперь?.. куда?.. и лишь костёр, который
специально для этого случая распалил демон жалости, избавит от напрасного
трепыхания или река встретится и накроет мягким спасительным удушьем…
удушливое убьёт безличное местоимение «ни-ког-да»… сквозь безличие
которого проступает лицо… и господин Время, потому что он величина вечная,
и удивляется совсем не тому, чему удивляются величины преходящие -
господин Время, если ему даже жалко, всё равно пройдёт мимо и дальше.
А сирень цветёт, и снова бродит он оврагами, там, где сливаются дыхания и
стоны; пробирается балками, где белый мох, таволга и остролистые
папоротники; взбирается на курганы, где медуница задыхается в объятиях
назойливого вьюнка; прыгает через канавы, где молочай, спирея, полынь и
шиповник сплетаются в неистовых любовных припадках…
Туда, только туда он не оборачивается, туда не смотрит, туда, где она –
юная, шепчет… и к ней пришло время, пришла пора, открыла ей глаза и
увидела она перед собой безумно-пузырчатый сад наслаждений, мир услад,
мир блаженств, мир изумлений и узорчатых разводов… шепчет, готовая
нырнуть в него, вся, по шейку, с головкой… шепчет: «…это… я… хотела…
не…», – будто извиняется перед ним за то, что, вдруг, захлестнула его такой
удавкой, перехватила его дыхание…«Моё почтение!»… – Нет! он не смотрит
туда и не идёт туда, боится услышать «ни-ког-да», узнать, что «ни-ког-да»…а
она – блестит глазками, большими и красивыми, и нет ей дела до мстительных
откровений юродивого живописца…
И только когда вечерние туманы размывают очертания, когда Селена,
выглядывая своего возлюбленного, превращает мир в сплошную мечту, только
1Ещё раз из Овидия.
64
тогда он пробирается к зелёному штакетнику и стоит за ним (сейчас его
очередь); смотрит в чёрные окна и уносится в снах внучки туда, где ещё не
исчерпали себя надежды, а умопомрачительные прикосновения обещают
мимолётное счастье, ради которого и живёшь жизнь.
Вот он, с зонтом… звёзды играются в игры… пробирается, думает его никто
не видит… от звёзд не спрячешься – они видят и хоть не расскажут никому, но
меж собой будут обсуждать и хихикать, и хоть сами из несчастий и
злоключений народились – те из горя, те из страха, те из слёз, те из смеха, от
любви, от нелюбви, ещё от какой-нибудь божией несправедливости, и у каждой
своя тоска – но не будешь же всю вечность тосковать, только тосковать, всю
целую вечность.
Посмотри в чёрные окна – каких только жарких полдней и знойных ночей
нет за ними – можно утонуть в них, захлебнуться, проникая в их бархатные
тайны, в шёпот опущенных ресниц, всматриваясь в горячечный румянец,
который набросал искусной кистью обольститель Морфей, можно запутаться в
волосах, раскинувших змеиные силки по притихшей, по замершей, боящейся
спугнуть добычу подушке. Ноздри свербят, раздуваются, вдыхая душистый дух
тела, дрожат, как у оборотня, чующего ловушку – там ловушка, западня, тенета
там, железы, которые изорвут, раскровенят… там боль (многоточие, тире, пауза)
… да есть ли боль, способная остановить сиреневую похоть?.. Дойти,
дохромать, доползти, ломая когти, сдирая кожу, чтоб горячим языком лизать,
лакать сладкую горечь, чтоб вжиматься, вдавливаться растрескавшимися губами
в липкие шелковистые розовые лепестки, чтоб тереться, тереться, взад и
вперёд, тереться, тереться, обливаясь потом, смешиваясь, сплавляясь,
спутываясь в кромешный первобытный хаос, в один стон, в один хрип, в один
крик, вмещающий в себя и Землю, и Небо, и всех богов, и всю Вечность.
Господин Рейное Семя открыл глаза… он почувствовал вдруг подвох,
почувствовал себя, вдруг, вовлечённым в несправедливую игру вечных сил. Он
почувствовал, что стоит здесь не один…
Господин Репейное Семя открыл глаза – рядом, вцепившись в штакетник
руками, вытаращившись глазами, устремившись мыслями… да что там
говорить, всем существом своим и телом подавшись туда… туда, в чёрный
квадрат (да-да…в зубах навязло)… туда, в чёрный прямоугольник окна – стоял
кассир, рыбак, созерцатель дерев, молодой человек Эраст. Потрясённый
открывшейся его воображению картиной, он не замечалгосподина Кабальеро,
не замечал его, как и ничего вокруг.
«Как в кино», – сказал сам себе отставной доцент, переложил зонтик в левую
руку, а правой прикоснулся к серому берету (серому, не потому что все береты
ночью становятся серыми, а потому что Время высерило его, а Сирени всё
равно – высеренный у тебя берет, выбеленный или и берета уже совсем нет –
рубит она под корень, невзирая на берет1), прикоснулся к серому берету, сказал
«Моё почтение» и оставил, не отозвавшегося на приветствие влюблённого
мечтателя, и растаял в сиреневом, сиреневом мареве.
1Это и была та месть, которой отомстили Сирень и Время Репейнику, за то, что ещё будучи Лепушком, он не
заметил их.
65
Тихонько скрипнула дверь.
Сцена третья
О целях любви и пределах её стремлений, о горячих дуновениях Нота и
прохладных проникновения Зефира, о светлых бликах и глубоких тенях и о
Луне, которая упала и разбилась вдребезги.
Не знаю, Лиза… ты, готова? Если готова, будем продолжать. Тебе же
хочется знать, чем это закончится… или, не так! тебе же надо, чтоб всё это
скорее закончилось? а мне тоже надо заканчивать эту историю, потому что
давно ждут другие.
Итак: «А ночью?»
О, Агнесса, помоги!
Жениха мне покажи!..
Ночью ничего не могло устоять перед разлагающим вторжением сиреневого
куста… и внучка, намучавшись с деепричастными и рибонуклеиновыми
кислотами, наслушавшись бабушкиных оракулов и наставлений,
насмотревшись на дёргающегося, как от падучей болезни, петуха, нанюхавшись
всё тех же сиреневых благоуханий и метеоловых благовоний, впадала в
любовное исступление и не могла никак, снова, заснуть. Трогала себя, а потом,
наконец, засыпала и ах! Оле-ой, Оле-ай, Оле-эй!… и ах! когда упадали завесы,
сиреневые, как сиреневый букет, который дарит своей возлюбленной
возлюбленный, чтоб вместе, соединившись в одно однообразное одно, искать в
кружевных кружевах…
Всё четыре, всё четыре,
Всё не вижу я пяти…1
…искать в кружевных кружевах венчик о пяти листках.
Когда упадали завесы, являлся он… в ржавом фраке с фиолетовой
манишкой… Сначала он заглядывал в окно, потом Лиза слышала, как
открывалась входная дверь, как он проходил по передней комнате, мимо спящей
бабушки (ах, бабушка!) и мимо журчащего фонтана на стене; видела входящего
его в свою комнату… ах! он подходил к кровати и смотрел на неё, и от взгляда,
румянец, тот, который, как мы думали, набросал соблазнитель Морфей, от его
взгляда румянец заливал щёчки, и по телу расходился то жар, будто брат
Зефира, быстрый Нот, приносил из пустыни горячие дуновения; то пупырышки
покрывали руки, ноги, грудь, живот и спину, будто брат Нота, прохладный
Зефир, забирался под накрахмаленную простыню. Ах, это был не Нот, не Зефир
1неизвестные стихи неизвестного талантливого поэта.
66
– это был он, это его мягкие, нежные пальцы прикасались, гладили, вели в
лабиринты, по потаённым дорожкам, запутанным, в которых так щемящее-
сладко путаться; его губы, сильные волшебной силой дарить проникновения,