banner banner banner
Тайный дворец. Роман о Големе и Джинне
Тайный дворец. Роман о Големе и Джинне
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Тайный дворец. Роман о Големе и Джинне

скачать книгу бесплатно

– Ты хочешь сказать, что все это исключительно у нее в голове?

Патрик с сомнением пожал плечами.

– Я думаю, – произнесла Люси после паузы, – в конечном итоге это не имеет такого уж большого значения. Худо-то ей в любом случае по-настоящему.

Патрик некоторое время обдумывал ее слова.

– И то верно. Да еще мы с тобой тащим ее на лето на север, в Каппадокию.

– А прошлым летом в Анкару, а позапрошлым – в Армению, – пробормотала Люси. – Ей было бы лучше, если бы она осталась здесь, но как бы мы с тобой выполняли свою работу, полумертвые от жары?

– Что ж, возможно, пора нам завязывать с этим делом.

Повисла долгая пауза: оба обдумывали его слова.

– Ты имеешь в виду – уволиться?

В голосе Люси прозвучала слабая надежда.

Патрик улыбнулся.

– Ты тоже об этом подумываешь?

– Ну разумеется, подумываю. Ей двадцать пять, Патрик. Мы с тобой были младше, когда поженились. То, что ее родители заставляют ее делать, противоестественно, и я начинаю ненавидеть себя за то, что принимаю в этом участие.

Он кивнул.

– И это еще не все. Мы с тобой тоже моложе не становимся. Сколько нам еще осталось? Я не хочу провести остаток дней, питаясь чем попало на скаку и ночуя на камнях. Денег у нас с тобой на счету в банке достаточно, чтобы никогда больше не работать, и, скажу я тебе, мы это заслужили.

– И что нам делать? Не можем же мы просто бросить ее тут на произвол судьбы. Ей нужен кто-то рядом.

Он на некоторое время задумался.

– Помнишь гида из Хомса? Ну, того, который показывал нам мечети и цитадель? Он еще раньше был драгоманом?

– Абу-Алим, – кивнула Люси. – Он произвел на меня приятное впечатление.

– Ну вот, кто-нибудь в этом роде, наверное.

– А вдруг мы ошибаемся? – мрачным тоном произнесла Люси. – Кто тогда ее защитит?

– Мы научим ее всему, что знаем и умеем сами, – сказал Патрик. – И тогда она сможет сама защитить себя.

Несколько месяцев спустя Уильямсы написали своим нанимателям, что хотят расторгнуть контракт. На их взгляд, писали они, София повзрослела и превратилась в уравновешенную и разумную молодую женщину. Она овладела турецким и арабским языками, могла объясниться на множестве различных диалектов и отлично разбиралась в местной политике. Они едва ли преувеличат, если скажут, что за эти годы она стала одним из самых выдающихся западных экспертов по региону. Они ни разу не видели, чтобы она неподобающим образом вела себя в присутствии какого-либо мужчины, равно как ни разу не замечали нигде поблизости предводителя преступной шайки, о котором предупреждала их ее мать. Что же касается ее личной безопасности, они взяли на себя смелость обучить ее обращаться как с ружьем, так и с пистолетом. Меткость ее из-за дрожащих рук не была идеальной, однако в теплый и безветренный день она могла с тридцати шагов без промаха всадить пулю в жестянку из-под табака.

Фрэнсис Уинстон читал этот отчет с привычной смесью зависти и гордости. Правда заключалась в том, что он страшно скучал по дочери. Ему отчаянно хотелось, чтобы она вернулась домой, чтобы он мог из первых уст услышать ее рассказы о волшебных дымоходах Каппадокии и древних храмах Пальмиры, – но на первый план выступали другие соображения. В отсутствие Софии атмосфера в доме значительно улучшилась. Джулия после длительного периода охлаждения наконец-то дозволила мужу вернуться в супружескую спальню. Кроме того, ему предстояло решить некоторое количество щекотливых деловых вопросов. Нужно было ехать в Вашингтон и обхаживать там нужных людей, ни одного из которых нельзя было назвать интересным и приятным. С возвращением Софии, решил он, придется повременить до более благоприятного момента. А пока что, если Уильямсы подыщут для его дочери, как обещали, заслуживающего доверия местного проводника, Фрэнсис будет удовлетворен.

Джулия, однако, пришла в ужас как при мысли о том, что София будет путешествовать без присмотра – на местного проводника рассчитывать в этом смысле стоило едва ли! – так и оттого, что ее дочь превратилась в какую-то циркачку с Дикого Запада. С другой стороны, никакого действенного способа повлиять на Уильямсов, если они твердо решили расторгнуть контракт, у нее все равно не было. Она, конечно, могла убедить Фрэнсиса лишить Софию финансирования, чтобы вынудить ее вернуться домой, – но что она станет делать с несносной девчонкой? Запрет в комнате и снова будет соревноваться с ней, кто кого переупрямит? Одна мысль об этом наводила на нее невыразимую тоску.

Так что и Джулия тоже согласилась отпустить Уильямсов на покой – но только при одном условии. Если София желает выставлять себя на посмешище перед язычниками и дикарями, пусть делает это под вымышленным именем, а репутацию семьи портить не смеет. Имя Уинстонов – вместе со всеми обязанностями и ожиданиями, прилагающимися к нему, – будет ждать ее возвращения на американскую землю.

«Это, наверное, грех», – подумала Крейндел Альтшуль.

Было лето 1906 года, и Крейндел, растянувшись на голом каменном полу женского балкона синагоги на Форсит-стрит, наблюдала за пылинками, танцевавшими в лучах света, лившегося сквозь высокие окна. Пробраться в синагогу оказалось легче легкого: вход для женщин был из переулка, отходившего в сторону от Хестер-стрит, далеко от главного входа, а оттуда по темному коридору до лестницы, ведущей на балкон, было рукой подать. В карманах ее юбки ждали своего часа маленький блокнотик и остро отточенный карандаш. Теперь оставалось только терпеливо ждать, когда придут мальчишки, стараясь не попасться никому на глаза.

Интересно, если это все-таки грех, то какой именно? Синагога-то ее, не чужая, а ее отец в ней раввин. С другой стороны, он уверен, что она сейчас дома, хозяйничает. Если он за ужином спросит у нее, что она делала днем, ей придется соврать – и вот это уж совершенно точно будет грехом. Вот только он давно перестал задавать ей за ужином вообще какие бы то ни было вопросы, лишь произносил вслух положенные благословения и, наскоро поев, запирался у себя в комнате: Крейндел слышала, как со скрипом поворачивается в замочной скважине ключ. Предоставленная самой себе девочка мыла посуду и убирала ее на место, а потом укладывалась на свой тюфячок на полу и смотрела на полоску света, пробивавшегося сквозь щель под его дверью. Иногда до нее доносились какие-то непонятные слова на иврите, но в тех молитвах, которые она знала, они не встречались. Она лежала и слушала, дожидаясь, когда он погасит лампу, но всегда засыпала раньше, чем это происходило.

По субботам, когда они вместе ходили в синагогу, она усаживалась в передней части женского балкона, чтобы лучше его слышать. В последнее время его проповеди стали какими-то более яростными. Он гневно клеймил царя за безнравственность, реформистское движение за вероотступничество, бундовцев[3 - Бундовцы – члены еврейской социалистической партии Бунд, всеобщего еврейского рабочего союза в Литве, Польше и России.] за безбожие, сионистов за попытку узурпировать роль Всевышнего. «Лишь Он один волен послать нам Мессию и восстановить Иерусалим, а также собрать всех изгнанников Израиля в Святой Земле!» – гремел он, и девочка слушала, зачарованная голосом, который он скрывал от нее всю неделю, и безапелляционностью его слов.

Затем они возвращались в свою квартирку на другой стороне улицы, но теперь Крейндел могла читать «Цэну у-Рэну» самостоятельно, и шаббатний вечер они проводили порознь, молчаливо погруженные каждый в свое занятие. Когда наконец заходило солнце, они зажигали витую свечу, потом гасили ее в вине, совершая Хавдалу[4 - Хавдала – в талмудическом иудаизме благословение, произносимое во время вечерней молитвы на исходе субботы, а также специальная церемония «отделения» субботы от будней.], – и он снова скрывался в своей комнате. Он каждый раз ухитрялся открывать и закрывать дверь в тот момент, когда Крейндел стояла к ней спиной, поэтому ей никогда не удавалось даже краешком глаза увидеть саму комнату.

«Чем ты там занимаешься?» – мог бы спросить любой другой ребенок или даже: «Почему ты со мной больше не разговариваешь?» Но Крейндел не была обычным ребенком, и она знала, что, просто задавая вопросы, тайну разгадать нельзя. Не могла она и подобрать ключ или сломать замок на двери в отцовскую спальню, потому что это было бы предательством. И потом, она хотела не просто увидеть, что ее отец хранит там, за дверью. Она хотела понять это. Потому и лежала сейчас на полу женского балкона с колотящимся сердцем в ожидании.

Наконец из святилища внизу донеслось понурое шарканье: дюжина мальчиков заняли свои места в переднем ряду. Потом раздался голос ее отца, бодрый и деловитый:

– Пожалуйста, откройте учебники на четвертом уроке.

Мальчишки ненавидели уроки иврита, все до единого. Необходимость сидеть на жестких неудобных скамейках, продираясь сквозь зубодробительную ивритскую премудрость, в то время как их друзья гоняли мяч по улицам или ошивались на строительной площадке под недоделанным мостом, они воспринимали как незаслуженное наказание. Для Крейндел же слушать тайком, как ее отец спрягает глаголы и исправляет ошибки – и все это с терпеливостью и спокойствием, каких она в нем даже не подозревала, – было новым, неизведанным доселе удовольствием. Она только успевала записывать. «Частица „ло“, предшествующая глаголу, отрицает его действие. „Ло катсар Я’аков етц“ – „Яков не срубил дерево“. Глагол „шамах“ („слышать“) в первом лице единственного числа приобретает суффикс „ти“. „Вайомер эт-колеча шама’ти баган ва’ира“ – „И он сказал: я услышал твой голос в саду и испугался“».

Урок продолжался целый час, пока на балконе не стало так темно, что Крейндел вынуждена была писать, почти уткнувшись носом в блокнот. Наконец мальчиков отпустили, и она осталась одна. Голова у нее шла кругом от всех этих правил, частиц и суффиксов.

Она вернулась на балкон на следующий день и на следующий за следующим тоже, мало-помалу узнавая все больше и больше. Теперь по субботам она слушала шаббатние молитвы с новым вниманием, открывая в них скрытый доселе смысл. По ночам, лежа на своем тюфячке, она вытаскивала из тайника под подушкой заветный блокнотик и повторяла выученное за день, пока ее отец бормотал что-то у себя за запертой дверью – там, в другом мире.

Вскоре она начала замечать, что эти тайные изыскания сказываются на здоровье ее отца. Под глазами у него залегли темные круги, щеки запали. Ужинали они всегда очень скромно, в основном пирожками-книшами и соленьями, купленными с лотка у уличных торговцев, но теперь он вообще практически ничего не ел. Однажды утром Крейндел обнаружила среди мусора полоску кожи, в которой узнала кончик отцовского ремня: он обрезал его, чтобы скрыть, как сильно похудел. Встревоженная, она стащила из жестянки с мелочью, которую он держал в кухонном шкафчике, несколько монеток и купила яиц, лапши, селедки и картофеля. Готовить девочка не умела: все ее познания в кулинарии ограничивались тем, что ей случалось подсмотреть на кухнях у соседок, – и тем не менее методом проб и ошибок ей удалось освоить приготовление нескольких простых блюд. Отец был удивлен и даже слегка пристыжен, однако аппетита это ему не прибавило, и по вечерам он по-прежнему запирался у себя в комнате, едва притронувшись к еде.

К началу 1907 года Крейндел овладела ивритом в достаточной степени, чтобы понимать значение каждого слова в субботней службе в синагоге, однако смысл ночного отцовского бормотания по-прежнему от нее ускользал. Иногда она распознавала различные имена Бога, призывы к ангелам или обозначения каких-то частей тела – руки, головы или пальца, – но чаще всего его бормотание звучало так, как будто он произносил слова задом наперед или переставлял в них буквы в произвольном порядке. Но это было еще не самое странное. В квартиру начал проникать сильный землистый запах, напоминавший ей что-то знакомое, но что именно это было, она понять никак не могла. Однажды, проснувшись посреди ночи, она увидела в темноте отца. Он стоял перед дверью своей комнаты с тяжелым дерюжным мешком на спине. Рукава и обшлага его брюк были перемазаны чем-то темным, похожим на грязь. Он что-то прошептал, и глаза у нее сами собой закрылись. Наутро воспоминание потускнело и размылось, и Крейндел уже не была уверена, что все это ей не приснилось.

Сменяли друг друга сезоны. Отцу уже с трудом удавалось скрывать от прихожан в синагоге пошатнувшееся здоровье. В одну из суббот, осенью, это проявилось особенно ярко. Он нашел в себе силы произнести свою всегдашнюю проповедь, но после завершающего благословения силы покинули его, и он, бледный и дрожащий, остался стоять на возвышении. Прихожане, по обыкновению обступившие его, похоже, ничего не заметили, но Крейндел, испугавшись, что он сейчас упадет, бегом спустилась с балкона, пробилась сквозь толпу и схватила его за руку со словами:

– Папа, ты обещал сегодня вечером рассказать мне историю.

Он в замешательстве посмотрел на нее, и ей на мгновение показалось, что он не может сообразить, кто она такая. Но потом его взгляд прояснился.

– Разумеется, дитя мое, – с улыбкой произнес он. – Прошу меня простить, господа.

Они вышли из святилища и, перейдя через улицу, двинулись к дому. Крейндел обеими руками крепко сжимала его высохшую, худую руку. К тому моменту, когда они поднялись по лестнице до второго этажа, он уже полувисел на ней, крепко сжимая ее худенькое плечико. Наконец они все-таки добрались до своей квартиры, и он, рухнув на диван, мгновенно уснул мертвым сном.

Его одеяло было заперто в его комнате, и Крейндел укрыла его своим, заботливо подоткнув со всех сторон, хотя оно было слишком коротко для него. Потом уселась за его письменный стол – у нее было ощущение, что она совершает неслыханную дерзость, но на диване спал отец, а больше в комнате сесть было некуда – и принялась без интереса листать «Цэну у-Рэну», время от времени косясь на книжный шкаф, заставленный талмудическими трактатами. В конце концов она отложила «Цэну у-Рэну» в сторону и, собравшись с духом, взяла с полки одну из отцовских книг.

Поначалу чтение показалось ей сродни попытке слушать группу людей, каждый из которых старался перекричать остальных. Ей встречались слова, которых она не знала, но догадывалась об их значении по общему смыслу. Она принесла лист оберточной бумаги и стала записывать их. Вскоре она уже излагала на бумаге свое понимание основных положений соперничающих школ мысли – на иврите. Она исписала так второй лист, затем третий. У нее было ощущение, что она смотрит сквозь замочную скважину на совершенно иной мир, мир, чью историю можно поведать только на его языке – на языке, который она капля за каплей переняла у своего отца.

Остановилась она, лишь когда в комнате стало слишком темно, чтобы писать. Солнце уже зашло, Шаббат закончился. Обессиленная, но ликующая, она положила голову на стол и уснула.

Когда она проснулась, отец внимательно наблюдал за ней с дивана. В руках он держал ее заметки, а глаза его светились такой нежностью, какой Крейндел никогда в них не видела.

– Боюсь, я не был тебе хорошим отцом, – произнес он хрипло. – Я позволил тебе стать тем, кем стать тебе было не предназначено. Но кажется, Всевышний преподнес мне еще один дар, которого я никогда не ожидал получить.

Он снял с шеи ключ от своей комнаты.

– Идем, – произнес он, открывая дверь.

В комнате было темно и тесно, запах земли был невыносимым. И тут же, словно в голове у нее что-то щелкнуло, Крейндел поняла, почему он казался ей таким знакомым: это был запах строительной площадки под недоделанным мостом, где так любили играть соседские мальчишки.

Чиркнув спичкой, отец зажег лампу, и в комнате наконец-то стало светло.

На кровати лежал человек.

От неожиданности Крейндел отскочила и закричала бы, но отец зажал ей рот рукой.

– Чш-ш, – прошипел он. – Никто не должен знать.

Она кивнула, хотя сердце у нее колотилось как бешеное, и он убрал руку.

Человек, лежавший на кровати, не был целым. У него недоставало одной ноги, начиная от бедра. Рук было две, но кисть всего одна, а сами руки напоминали толстые макаронины без мышц и суставов. На лице имелись углубления для глаз, грубый треугольный нос и безгубая линия на месте рта. И тем не менее это совершенно определенно был человек: высокий и с широкой грудной клеткой, а его единственная ладонь была в два с лишним раза шире ладошки Крейндел. Девочка на цыпочках, точно опасаясь его разбудить, подошла к кровати, положила руку ему на грудь и ощутила под пальцами прохладную твердость глины.

– Ты знаешь, что это такое? – спросил у нее отец.

– Голем, – выдохнула Крейндел.

* * *

– Тея сегодня спрашивала моего совета по поводу того, какую горжетку ей купить, – сказала Голем.

Стояла зимняя ночь, ясная и морозная. Они шли по Брум-стрит в сторону Челси: Джинн хотел посмотреть на гигантскую стройку на Седьмой авеню – там возводили новый железнодорожный вокзал. Ради этого снесли четыре квартала жилых домов в Тендерлойне, а их обитатели, в большинстве своем чернокожие, вынуждены были искать пристанище в других местах. Голем была до глубины души возмущена такой несправедливостью, а Джинн, хотя и разделял ее чувства, не мог не восхищаться масштабом и амбициозностью проекта. Но спорить ему не хотелось, поэтому он молча слушал ее рассказ о метаниях Теи, которая никак не могла определиться, какую горжетку лучше взять: норковую или горностаевую? Джинн не очень понимал, цвета это или названия животных, но уточнять на всякий случай не стал… Мысли его перескочили на здание вокзала, которое, по всей видимости, собирались возводить на стальных каркасах. Джинн был заинтригован возможностями этого метода – куда больше, нежели чугунными фасадами домов на Брум-стрит, мимо которых они шли и которые отливали и охлаждали в гигантских формах, – эта технология наводила на него смертную скуку. Зачем вкладывать душу в формы, если можно вкладывать ее в само железо? Какой смысл работать с железом, если на самом деле ты с ним не работаешь?

Тут он краем уха выхватил из речи Голема слово «награда» и встрепенулся.

– Погоди, – сказал он. – Награда? Какая награда?

– «Человек года», от Ассоциации торговцев Нижнего Ист-Сайда, – терпеливо повторила Голем. – За открытие новых горизонтов в пекарском искусстве. Горжетка Тее нужна для банкета, который будет после церемонии награждения. Она считает, что ее пальто для этого слишком старомодное, хотя Сельма ей сказала, и я ее поддержала, что…

– Ты хочешь сказать, что этого «Человека года» выиграл Мо?

Голем вздохнула. Она попыталась аккуратно вплести выигранную Мо награду в разговор, пока Джинн был поглощен своими мыслями, поскольку в противном случае он тут же начал бы возмущаться – ибо правда заключалась в том, что оглушительный успех расширения пекарни был ровно в такой же степени и ее заслугой, а не только одного Мо. Да, обновленные печи повысили выход продукции вдвое, а новенькая сияющая витрина давала покупателям полный и соблазнительный обзор всего имеющегося в наличии ассортимента выпечки, но ключом на пути к успеху стали новые подопечные Голема. Она обучила их всему в рекордные сроки, и за это время они переняли некоторые ее манеры и месили и раскатывали тесто такими четкими и отточенными движениями, что зрелище это было поистине завораживающим. Подметив этот эффект, Голем предложила поставить рабочие столы в ряд в передней части лавки, чтобы все покупатели могли любоваться сноровкой девушек, пока ждут своей очереди. Мо без особых раздумий согласился – ему было совершенно все равно, где будут стоять столы, – и результат оказался столь же ошеломляющим для него, как и для всех остальных. Просто наблюдать за работой девушек само по себе стало развлечением. Прохожие, ни разу в жизни не переступавшие порог пекарни Радзинов, с улицы заглядывались на работниц в витрине и не могли противостоять искушению зайти внутрь. Простой поход в пекарню, некогда бывший делом совершенно скучным и прозаическим, теперь превратился в событие сродни вылазке в театр или на выставку, – и покупатели, придя в приподнятое состояние духа, нередко уносили с собой больше выпечки, чем планировали.

– Хава, эта награда должна была достаться тебе, а не Мо! – сказал Джинн.

– О, это не так, – возразила она немедленно. – Расшириться было идеей Мо, у меня никогда не хватило бы на это смелости. И девушки тоже заслуживают похвалы: они так усердно работают…

– Да, потому что это ты их вымуштровала! Я понимаю, тебе не хочется выпячивать свои заслуги, но, если в час через вашу пекарню проходит больше покупателей и каждый оставляет больше денег…

– Да, я все подсчитала, – перебила она его, раздражаясь.

Но Джинн еще не закончил.

– Возможно, Мо преуспел бы и без тебя, но не до такой степени. Награду эту ему точно не дали бы. Это ты открыла эти их новые горизонты, Хава, а не он.

– Ой, вот только не надо пытаться заставить меня чувствовать себя обделенной. Какая разница, заслужил он эту награду или нет? Меня-то «Человеком года» все равно бы не выбрали.

– Но он хотя бы понимает? Он отдает себе отчет в том, что это все благодаря тебе?

– Он начал подозревать, – пробормотала она, – что у него просто прирожденный талант к таким делам.

– Идиот, – сердито фыркнул Джинн.

– Легко говорить, когда тебе известно то, чего не знает он. Но почему ты сердишься на меня?

– Потому что тебя, кажется, вполне устраивает, что он мнит себя…

Джинн взмахнул рукой, подыскивая нужное слово.

– Царем горы?

– Им самым. И да, наверное, ты не можешь заявиться в эту их ассоциацию и сказать: простите, вы ошибаетесь в отношении мистера Радзина. Но неужели тебе этого не хотелось бы? Неужели тебя это ни капли не возмущает?

Голем покачала головой.

– Чем мое возмущение помогло бы делу?

– Ничем! Но оно было бы искренним, честным и понятным!

– Но я не могу! – В запале она произнесла эти слова громче и резче, чем намеревалась, и они эхом отразились от раскрашенных чугунных фасадов. Она поморщилась, потом продолжила: – Я не могу хотеть ни чтобы они узнали правду, ни чтобы у меня была возможность продемонстрировать им, на что я способна. Зачем мне, чтобы они каждый день приходили на работу, ненавидя себя за глупость и неумелость? Ну не оценивает меня какой-то мужчина по заслугам – и в этом я ничем не отличаюсь от всех тех женщин, которые стоят в очереди, думая о собственных нанимателях и о том, как скупы они на похвалы и как склонны присваивать их заслуги.

Джинн покачал головой.

– Это совсем не то же самое, Хава.

Она начинала терять терпение.

– Ты прав. Мне повезло куда больше, чем им. Мне не грозит ни заболеть, ни умереть от голода. Я не живу в страхе перед мужскими побоями. В моей жизни ничего этого нет.

– Да, вместо этого тебе всего-то нужно всю жизнь скрываться.

В его голосе прозвучала горечь.

– Многие из них тоже скрываются, Ахмад.

– Я говорю не о них!

Он выкрикнул это так громко, что ночной сторож, дремавший на табуреточке за окном неподалеку, встрепенулся и выглянул на улицу. Раздосадованная, Голем выставила вперед ладонь: потише, пожалуйста.

– Я говорю о тебе. – Он уже слегка успокоился, но все равно таким рассерженным она его давненько не видела. – Ты и я – мы не такие, как они, Хава. Мы не можем быть у них на побегушках или позволять им… позволять им вытирать о себя ноги, и все это ради того, чтобы никто ничего не заподозрил. Ты слишком легко позволяешь им сбрасывать себя со счетов.

При словах «на побегушках» она окаменела.

– Конечно, тебе-то хорошо говорить.

Его глаза сузились.