banner banner banner
На краю государевой земли
На краю государевой земли
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

На краю государевой земли

скачать книгу бесплатно

Церковь в Сургуте была деревянная, шатровая, с небольшой маковкой на верху. Рублена она была из сосны, без малого уже восемнадцать лет назад, и стояла у городовой стены, за которой к Оби круто падал береговой песчаный обрыв. Рядом с ней стояла колоколенка, тоже рубленая из сосны. А на ней висели два медных, позеленевших от времени колокола. От лютых морозов зимой и жаркого солнца летом бревна порядком задубели, потрескались, и постройки обветшали раньше срока.

Внутри же, в просторном помещении, было сыро, холодно и пусто, кругом выпала грязь, с ней сургутские сжились и уже не замечали ее. Впрочем, ничего иного и не могло быть. Все хорошо знали, что поп Маркел с дьячком начисто пропивают те деньги, которые приходят на церковь с Патриаршего приказа.

Прямо от двери, по правую сторону от царских ворот, находился образ Спасителя. К нему приткнулся образ Николая Чудотворца в житии. Слева же обретались образа пророка Ильи и Великомученицы Параскевы. Царские ворота стояли обычно распахнутыми настежь, и за престолом виднелся образ Пресвятой Казанской Богоматери с серебряным венцом и гривенками. Все образа были писаны масляными красками каким-то заурядным мастером. Краски давно поблекли, иконы облупились, и от этого, казалось, святые обнищали и всем своим видом невольно взывали к милосердию. В алтаре, на престоле, лежало громоздкое печатное Евангелие, обтянутое червленым бархатом, затертым до лысин, и оправленное медными пластинками с изображением евангелистов. В стороне, на жертвеннике, стояло медное кадило, как попало валялись почерневшие от времени оловянные сосуды, кропило, два крашеных покрова и атласный, рудо-желтого цвета воздух.

На Егория вешнего утреннюю службу в церкви правил сам поп Маркел. Ему помогал дьячок Авдюшко. У колоколенки с раннего утра старался пономарь Николка, созывая на службу тяжелых на подъем жителей острожка…

Дарья перешагнула с Любашей через порог церкви, сунула просвирнице Акулинке полушку, взяла свечку и прошла к иконостасу. Она поставила свечку перед иконой Параскевы, перекрестилась и вместе с Любашей низко поклонилась святой.

В открытую дверь церкви одна за другой стали входить бабы. Они крестились, кланялись, ставили под образами свечки и отходили в сторонку.

К Дарье подошла Фёколка, жена пушкаря Якушки, кивнула ей головой и пристроилась рядом с ней.

Фёколка была худой, как сухая щепка, и слабой на передок, как, подшучивая, говорил о ней Иван. Соблазн же в острожке был велик. И она не противилась ему – грешила, и чем охотнее, тем чаще ходила в церковь. У нее было открытое сердце. Она могла часами выслушивать болтовню Дарьи, поддакивая ей, что ту вполне устраивало. И у них сложились особенные, по-бабьи доверительные отношения.

Со смиренным выражением на лице Дарья попыталась настроиться на службу, вслушиваясь в осипший от попоек голос дьячка, заунывно тянувшего: «Господи Иисусе, сыне божий, помилуй мя»…

Но мысли сами собой лезли ей в голову, перескакивали с одного на другое. Сначала она подумала о муже, потом о детях… Задумалась о предстоящем переезде… Чтобы отмахнуться от всего этого и почувствовать благодать, какая иной раз нисходила на нее в церкви и уносила куда-то в блаженное состояние, она легонько тряхнула головой. Но сегодня что-то мешало ей. И она стала озираться вокруг, ища причину своего раздражения. Скосив глаза, она заметила в углу церкви жену Яцко Высоцкого.

«Приперлась!» – неприязненно подумала она о Литвинихе, сообразив, что та в очередной раз испортила ей выход в церковь.

Литвиниха была бабой грудастой, нахальной и крикливой, как сорока. В Сургуте она появилась вместе с Высоцким. Тот подцепил ее где-то в Казани, откуда его, поймав как беглого, сослали сюда восемь лет назад. В острожке она быстро перессорилась со всеми бабами и вольготно зажила на своем дворе, лихо приторговывая вином, которое курила, не страшась грозы воеводы.

Двор Высоцких стоял рядом с двором Пущиных. И Дарья испытала на себе в полной мере все прелести этого соседства. Она безошибочно научилась определять по визгу и пьяной брани, что Яцко вернулся из очередной воеводской посылки и выясняет отношения с женой. Кто из них кого заводил, разобрать было невозможно, также как распознать жертву потасовки. Бывало, и Яцко выходил со двора с опухшим лицом и разбитой головой на следующий день после шумной драки.

Родом Яцко был из литовской земли, порубежной со Смоленском. В Сибирь же он угодил как и Андрюшка Иванов, когда попал в плен. Но в отличие от того, он дважды пытался бежать обратно на родину, и оба раза неудачно. Едва он перебирался за Камень, как тут же оказывался в руках стрельцов на каком-нибудь из ямских станов. Подорвав в бегах силенки, он успокоился. Его поверстали в казаки и он стал исправно нести службу. Из последнего же побега он привез с собой в Сургут бабу: неопределенного роду и племени, насколько обильную телом, настолько же красивую и скандальную. Никто толком не знал ее имени, и все называли ее просто Литвинихой.

И, порой видя ее в церкви, Дарья недоумевала, верит ли та в бога и как он принимает ее такой-то вот. Она недолюбливала ее с того времени, как заметила, что Иван проходит с охоткой мимо двора Высоцких, когда идет в воеводскую. Хотя нужды в том не было: двор Литвинихи удобнее было обойти сторонкой. Но нет же – так ходил и его приятель Тренька. Да и иные сургутские мужики сворачивали на кривую тропинку, что протоптали подле двора Литвинихи. Вот из-за этого-то и ополчились на нее все бабы. Тогда как тощей и невзрачной Фёколке все прощалось. Ту все жалели, как жалеют на Руси убогих и нищих, которым подают кто что может, чем богаты…

За дорогу домой из церкви Дарья выговорилась с Фёколкой и сняла раздражение от встречи с Литвинихой. К себе на двор она вернулась в хорошем расположении духа.

В это время Иван тесал топором доски для сундуков, готовился в дорогу. Ему помогал Васятка. Тут же крутился Федька. Толку от него было мало, и Иван прогнал его:

– Иди, помогай мамке! Там от тебя больше проку!

– А чем он не угодил тебе?! – вступилась Дарья за сына, увидев у него на глазах слезы.

С тех пор как у них на дворе появился Васятка, она стала замечать, что Иван больше времени проводит с ним, а не с сыном. Правда, Васятка был старше Федьки и в работе от него было больше пользы. Но все равно она не могла смириться с тем, что тот оттесняет Федьку от отца. Федька был у них единственной надеждой, поэтому она баловала его. И тот пользовался этим во благо себе. Иван же, напротив, был строг к сыну. Он знал, что того со временем поверстают в его место, и его надо было готовить к тяготам низовой службы. Вот это-то до нее, до Дарьи, не доходило. Вернее, она понимала все по-своему, по-бабьи. Поэтому Иван зачастую сторонился сына только из-за того, чтобы лишний раз не скандалить с ней. И вот теперь, когда у него появился помощник, это сразу все выплыло наружу. Федька почувствовал это, тоже стал избегать его, принял сторону матери.

– Мне нужен работник, а не баловство, – не поднимая глаз, пробурчал Иван, продолжая тесать доску.

Дарья смерила сердитым взглядом две склоненные над сундуком головы, молча повернулась и пошла к избе. Вслед за ней нехотя поплелся Федька, погрозив Васятке кулаком так, чтобы не видел отец.

У крыльца Дарья, в сердцах, пнула подвернувшуюся под ногу курицу. И та перелетела с кудахтаньем через забор.

– Чем она мешала-то тебе?! – серчая, крикнул Иван. – Птица-то бессловесная! Ты бы лучше приставила девок к работе! Мешки шить на дорогу! А то вон, как и Федька, гоняют собак по двору!..

Дарья смолчала, уловив по его голосу, что он заведется сейчас почище ее. Тогда на дворе начнется перепалка, как у Высоцких. И Литвиниха вывалится тут же из своей избы и, как бы занятая делом, завертится подле их забора. А вот этого Дарья не вынесла бы. Уж лучше пусть он подавится своим Васяткой, чем она доставит радость этой сороке.

– Пойдем, что ли, отец велит робить, – недовольно подтолкнула она Любашу к крыльцу избы, заметив, что та не хочет уходить со двора и поминутно косит глазами в сторону Васятки, что еще сильнее подогрело ее неприязнь к мальцу.

«Скорей бы он определил его в стрельцы!» – подумала она, не зная, как выжить Васятку со двора.

Весь день Пущин и Васятка копошились во дворе, постукивали топорами, мастерили сундуки и ларчики для дальней дороги. Затем их, для крепости, женщины обошьют кожей. Стояли белые ночи, и они возились долго. Наконец, Иван закончил работу и распрямил спину.

– Все, хватит на сегодня. Иди, отдыхай, – сказал он Васятке только тогда, когда Дарья уже давно распустила своих помощниц, Машу и Любашу.

Федька же сбежал куда-то самовольно. На двор он вернулся в сумерках и незаметно проскользнул в сараюшку. Там он отодвинул в углу половую доску и протиснулся вниз, под сруб, в укромное местечко, неизвестное никому. Он сделал его сам: вырыл под срубом яму и натаскал туда, как белка, всякого тряпья. И, бывало, он отсиживался там после грозы от матери или отца, а то просто отлынивал от работы по двору… Рядом, почти над самой его головой, за сараюшкой, кто-то тихо разговаривал. Сдерживая дыхание, чтобы не выдать себя, он осторожно вылез из своего логова, обошел сараюшку и выглянул из-за угла.

На бревнах, у сараюшки, сидели Васятка и Любаша и о чем-то шептались. О чем они говорили, было не слышно. И Федьке стало скучно торчать за углом, он выскочил из-за угла, запрыгал на одной ноге и завопил: «Жених и невеста – из одного теста!»

– Федька, а ну иди отсюда! – закричала на него Любаша, быстро отстраняясь от Васятки.

Федька покривлялся, подурачился и убежал. Он не стал ждать, когда в дело ввяжется Васятка, силу которого он уже испытал.

* * *

С утра Якушка никак не мог оклематься от вчерашней попойки с острожным воротником Семейкой. А напились дружки на радостях от вести, что дошла до Сургута, будто бы на подходе были суда с хлебным жалованием и их ожидали на следующий день. Отхаркивая густую вяжущую слюну, он тяжело выполз во двор и плеснул в лицо холодной воды. От этого легче не стало. И он, пошатываясь, зашел обратно в избу, сел за стол и нехотя стал жевать квашеную капусту. Ее на похмелье ему всегда давала Фёколка. Он поел, привычно обругал жену, вышел из избы и поплелся в съезжую, куда ему было велено прийти.

На душе у него было отвратительно, ну хоть топись в Сургутке. И не оттого, что напился до крестного знамения. То дело обычное. Скверно было от жалости к самому себе. Она грызла, разъедала его изнутри, заставляла пропивать все, вплоть до последнего кафтана. Вчера вечером он угощал дружков, дважды бегал к Литвинихе за горячим вином, отдал ей остатки хлебного запаса и даже задолжал: взял вина под новый оклад. Тот должен был вот-вот подойти из Тобольска. Вечером к нему приходил еще кто-то из служилых. Он уже и не помнит кто. Дружков он угощал щедро. Угощал даже своего недруга – Петьку Скорняка по прозвищу Кривой, весельчака и буйного пьяницу. Скорняк, до того как его прибрали на службу в верхотурском кабаке, был гулящим, скитался по Закаменью и успел много набедокурить. Он любил прихвастнуть, сочинял всякие небылицы, собирая вокруг себя охочих до баек служилых. И вчера, напившись, он, по укоренившейся привычке подраться, побил Якушку. Это пушкарь еще помнит. Помнит, как упал, запрокинулся назад через козлы, что стояли во дворе, задрал высоко ноги, уставился вверх и стал тупо разглядывать пустое приполярное ночное небо. И тогда у него мелькнула горькая мысль: что Петька – сволочь, любит выпить на дармовщину. А после того еще возьмет и побьет, просто так, от скуки. Так он и уснул на козлах и уже не слышал, как дружки, передравшись, расползлись по своим дворам…

У съезжей Якушка нерешительно потоптался, затем потянул на себя дверь и сунул в щель голову. Приглядевшись к полумраку избы, он увидел второго воеводу и кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание.

Но Благой, не замечая его, сосредоточенно разглядывал что-то в маленькое оконце.

Пушкарь кашлянул громче. Придав осипшему голосу солидность, он поздоровался: «Доброго здравия, Иван Владимирович!»

– А-а, это ты! – обернулся воевода к нему. – Ну, заходи, заходи! Не жмись за порогом!

Якушка шагнул в съезжую и остановился посреди нее, не решаясь подходить ближе. Вместе с ним в избу ворвался холодный утренний воздух, шибанул по ней сивушным перегаром и крепким мужицким запахом.

– Опять надрался! – поморщился Благой и брезгливо отвернулся. – У-у, харя-то какая! Не стерпел!

– Да то ж не я, – просипел Якушка, отвел взгляд от воеводы. – Упоили, воротошники… Вот те крест упоили! – быстро перекрестился он.

– Силком, поди?

– Угу!.. То не совсем. И по охотке было.

– Хочется, говоришь, – хмыкнул воевода, не удержался и рассмеялся сочным басом: «Ха-ха-ха!» – глядя на сизую физиономию пушкаря. Вволю насмеявшись, он достал платок, вытер заслезившиеся глаза.

– Ты верно сказал: иногда и хочется. И как стерпеть-то, в такой дыре, а? – спросил он пушкаря и подумал: «Дыра-то дырой, а вот здесь, за Камнем, хорошо бы подольше посидеть, пока на Москве не успокоится»…

Якушка ничего не ответил, захлопал глазами, все также стоя посреди пустой избы и переминаясь с ноги на ногу.

– Ты не забыл, зелейная душа, о чем я толковал с тобой два дня назад? Или снова говорить?

– Ни-и, я памятливый!

– Ну, гляди. Суда на подходе. Встретить надо и вдарить. Да не вдарь раньше, и не запоздай тоже!

– Не сомневайся, Иван Владимирович. Фролов знает дело, – оскалился щербатым ртом Якушка, сообразив, что грозу пронесло стороной.

Он взбодрился, помял в руках шапку, глянул на воеводу.

– А может, два раза, а? Я ж могу. Народу веселье, и затинная истомилась. Она ведь для бою делана. А любая штуковина в деле токмо крепчает. Вот наш брат, мужик, ежели без бабы, то и не мужик более…

– Ну ты и любомудрец! – сказал Благой, внимательно приглядываясь к пушкарю. – Ладно, вдарь три раза! – согласился он, загораясь мальчишеским азартом. – Только холостыми! Не то вмажешь картечью – людишек посшибаешь! Гляди у меня! – строго погрозил он кулаком ему. – Самим тогда выстрелю!

– Иван Владимирович, соль нынче будет с Тобольску, аль не ждать? – совсем уже осмелев, спросил пушкарь воеводу.

– Соль в полоклады. И то за прошлые годы. Колмак отнял озера. На жалование посылать из Тобольска нечего. Так и Иван Михайлович сообщает.

– А-а, – разочарованно протянул Якушка; он рассчитывал отдать Литвинихе за вино солью.

– Ладно, пошли, зелье отмерю, – подтолкнул Благой пушкаря к выходу из съезжей…

Прижимая к груди горшки с зельем, Якушка взобрался по крутой лестнице на башню, протиснулся в узкую дверь и плюхнулся рядом с затинной пищалью.[32 - Зелье – порох. Пищаль затинная – артиллерийское оружие малого калибра.]

После угарной пьянки бешено стучало сердце, в голове стоял сплошной звон, будто кто-то равномерно бил болванкой, загонял шпонки в бревна сруба, когда их нанизывают друг на друга. Было тяжко и в то же время истомно от разлившейся по всему телу противной слабости.

«Вот так и подохнешь однажды… И не будет Якушки», – подумал он, и ему опять стало жаль самого себя.

Он сморщился, захлюпал носом.

«А Фёколка даже не поплачет, не вспомнит… Точно не вспомнит. Вот сука!» – привычно, со злобой, подумал он о жене; та уже давно изменяла ему: гуляла с десятником Фомкой, сначала втихую, а сейчас уже не скрывалась.

Попервоначалу Якушка хотел было проучить ее. Потом плюнул, смирился, поняв, что либо его изувечит десятник, либо бросит Фёколка и уйдет к тому же Фомке, или к какому-нибудь другому одинокому служилому. В острожке их было немало и они так и приглядывали, как бы отбить жёнку у иного зазевавшегося… Голодно было в Сибири без хлеба, голодно было без соли, голодно было без баб…

Якушка отогнал непрошеные мысли и поднялся. Постанывая от похмельной головной боли, он осмотрел затинную, любовно похлопал шершавой ладонью по гладкому холодному металлу, аккуратно смахнул со ствола пыль. В углу башни он нашел шомпол и прошелся взад-вперед шаберкой по каналу ствола. Затем он опрокинул из горшков зелье в темную горловину пищали, туго забил туда большой пыж и высыпал остатки пороха на зелейник.

Якушка любил пушкарское дело. К нему он относился со всей серьезностью, на какую был способен. Он понимал, что если как-нибудь не уследит, то так ахнет, что не будет ни его, Якушки, с его гнилыми потрохами, ни башни. Снесет, может быть, и половину острога…

Он справил затинную, высунулся в узкую щель бойницы, глубоко вдохнул свежий воздух и окинул взглядом с высоты башни знакомый до мелочей острожёк.

По дворам буднично копошились бабы и бегали ребятишки. Куда-то спешили по делам служилые. Снизу, с реки, дул прохладный ветерок и раскачивал из стороны в сторону высокий столб дыма, выписывающий замысловатые зигзаги.

«То ж Яцкина жёнка палит, как труба», – мелькнуло у пушкаря.

С высоты башни отчетливо бросалось в глаза, что иные дворы совсем запустели.

И Якушке стало жаль острожёк, из которого постепенно разбегались люди. Вернулась жалость и к самому себе. Подспудно он догадывался, что отсюда ему уже никуда не уехать, здесь же и похоронят.

«Немного уж осталось», – слезливо подумал он, вспомнив вчерашнего бесенка.

Тот появился откуда-то во время пьянки и стал донимать его. Он испугался, перекрестил его. Но маленький вертлявый обитатель преисподней, вместо того чтобы сгинуть, вызывающе завертел длинным крысиным хвостиком, показывая ему свою потертую задницу. И Якушка затрясся от страха, заплакал, стал неистово класть на себя крестные знамения одно за другим. Так что казаки даже протрезвели: Якушка-то ни разу в жизни не перекрестил лба, порога в церковь не переступил, к тому же попу Маркелу… А тут на тебе! И Скорняк, изгоняя из него нечистую силу, окатил его холодной водой из бадейки, под громкий гогот пьяных дружков.

Всю свою жизнь Якушка бахвалился, а вот после вчерашнего сжался, притих…

«Вон и Мироха выполз, – увидел он казака, с которым гулял вчера. – Как его качает-то».

– Мироха-а! – громко крикнул он.

Казак оглянулся вокруг. Ничего не заметив, он нетвердой походкой двинулся дальше.

Якушка от восторга хохотнул и, разыгрывая его, рявкнул: «Стой, кащеев сын!»

Мироха остановился, медленно обернулся и глянул наверх башни, из бойницы которой торчала голова пушкаря.

– Ты что, зелейная гнида, пугаешь людей! – прорычал он и погрозил ему здоровенным кулаком, чуть меньше Якушкиной головы.

– Пошто такой злой, с утра-то? – заискивающе протянул Якушка, сообразив, что хватил лишку и казак может тяжко отделать его, несмотря на дружбу.

– Гляди у меня, вонючий козел! – смачно сплюнул Мироха и пошел дальше.

Якушка же быстро протиснулся сквозь узкий лаз башни, скатился по лестнице вниз и свалился на землю, обессилив от бешеных ударов сердца. Отдышавшись, он поднялся и поплелся домой.

У двора Литвинихи его остановил громкий бабий крик и знакомый басистый голос Треньки Деева. Пушкарь повернул за угол избы и с любопытством заглянул во двор.

Там, уперев руки в бока, стояла Литвиниха. Напротив же нее взъерошился петухом атаман и кричал на нее, а та ни в чем не уступала ему.

От снедавшей его тоски и желания развлечься, пушкарь бочком вошел во двор, прислонился к углу избы и стал с интересом наблюдать за перебранкой.

– То ж от оводу курево! – отбивалась Литвиниха от атамана.

– Я тебе дам, зараза, курево! – грозно рявкнул Тренька. – Вишь, сухмень зело велий! Затравишь острог!

– Так вода же кругом! – удивленно уставилась Литвиниха на него.

– Что вода, что вода! – вскипел Тренька. – Припасы погорят!

– Тю-ю! Так они еще на привозе! – воскликнула Литвиниха, затем, должно быть, что-то сообразила, подбоченилась, выставила вперед полную грудь и, покачивая бедрами, стала наступать на него: – А может, ты по этому делу!

– Иди ты…, дура! – взвился Тренька; в другое время он не прочь был бы потискаться с ней, а сейчас только разозлился.

Он заскрипел зубами, забегал вокруг нее. Заметив глазевшего на них Якушку, он подскочил к нему, хлопнул широкой ладонью по хлипкому организму пушкаря и толкнул его на середину двора:

– Во! Он тебе сейчас растемяшит, тетёха, что будет коль затравится зелейный!

От удара тяжелой лапы атамана внутри у пушкаря что-то болезненно ёкнуло и отдалось тупой болью в животе, напомнив о вредной бабе, что стояла сейчас перед ним, которой он пропил все свое жалование.

– Ты, Литвиниха, что делаешь? Меня чуток не заморила. Отойду, ей-ей отойду с твоей браги… Ведь с бадьяну она, стерва, такая злющая!

– То ж для крепости! – отмахнулась от него Литвиниха.

– Ты в убийство свела меня, – сморщился Якушка от жалости к самому себе. – А теперь острог снесешь. Ты, баба-дура, без ведения! Зелейный запалишь – так ахнет! Острог как шиликун[33 - Шиликун (вятск.) – нечистый дух, черт; злой домовой; так называли его на Вятке; по-видимому, Якушка был родом оттуда. – Прим. авт.] слизнет! – присев, он выпучил глаза и широко развел руки, чтобы нагнать на нее страха. – Бац!.. И-и нет острога! Разнесет, всех разом! Море, ямища будет! Аж стрельница сгинет туда!..

Литвиниха расхохоталась над ужимками плюгавенького пушкаря, затем подхватила его под бока и с криком вытолкала со двора.