banner banner banner
На краю государевой земли
На краю государевой земли
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

На краю государевой земли

скачать книгу бесплатно

– Это ты зря! Здесь таможня. Враз отберут государю в казну. Без бабы останешься! Ха-ха-ха! – захохотал Тренька.

Казаки подозрительно покосились на него и Пущина.

– Люди мы государевы, а не сыщики, – перехватив их взгляды, дружески сказал им Андрюшка. – Вот о колмаке ты сказывал здорово. Это и нам в интерес. В Томск едем.

– Далеко же вам. Месяца с два будет… Киргизы там пошаливают. Князец их, Номча, два раза побивал наших. Скотинку многую отогнал.

– Черный колмак подошел и там близко.

– Так он же послов шлет!

– Хе-хе, гляди, какой ты! Мы чуть с голоду не померли у них. Корм не давали, платье отняли. Где это видано в послах-то? Полоняники в улусах сказывали: хитрит колмак. На Имаш-озеро собирается. Побить-де наших хотят!.. В Казацкой орде люди секутся про меж себя, и они-де идут на них войной. Улусных жёнок и детей хоронят близко наших земель. Вот и заговаривают. Послов шлют, а сами нападают на нас же!..

– Коварен степняк! – поддакнул Тренька чернобородому.

– Ясачных грабят, в ясырь гонят, – вступил в разговор рябой. – Кучугуты шалят, и браты, и маты тоже. Аринцы и саянцы непослушны. Кузнецкие татары не платят ясак. Грозят нашего брата, служилого, побивать.[17 - Ясыри – взятые в плен в виде добычи и обращенные в рабов сибирские кочевники. Кучугуты (кученгуты) – маленькая народность, проживавшая в Саянах. Браты (братские люди) – искаженное от слова буряты, отсюда произошло и название Братского острога (г. Братск) на Ангаре. Маты (маторцы) – тувинский род. Арины (аринцы, ара) – небольшая кетоязычная народность. Саянцы – татары Западной Монголии. «Кузнецкие татары» – так русские дали название коренным жителям верховьев реки Томи по их ремеслу выплавлять железо и делать из него различные изделия.]

– Ну-ну! Мы им покажем, как побивать государевых служилых! – угрюмо пробурчал Пущин.

Казаки покосились на него, поняли, что этот не даст спуску инородцам. Но и сами они не пошли бы с ним в дальнюю землицу. С таким сотником или нос в табаке, или пропадешь со звоном.

– Что там, на Москве-то? Государь-то кто? Больно много слухов.

– Поляк, говорят, стоит у стен. Верно аль нет? – посыпались вопросы казаков.

– Да-а, – нехотя протянул Пущин.

– А Димитрий где, государь наш?

– Да какой он государь! Вор он!

– Ну-у! Ты гляди дела-то какие! И не поймешь ничего!

У входа в кабак послышались крики, вспыхнула какая-то возня.

Пущин приподнялся с лавки и глянул в ту сторону.

Там, у двери, двое гулящих избивали какого-то парнишку, завернув ему назад руки.

Возмущенный такой неправдой, Пущин встал из-за стола, подошел к ним, прикрикнул:

– А ну оставь мальца, кабацкие рожи!

И, не дожидаясь, когда те отпустят свою жертву, он схватил и отшвырнул в сторону одного, затем другого. Парнишка сообразил, что это его защита, и спрятался за ним. И вовремя, так как гулящие стали угрожающе заходить с двух сторон на Пущина. Глядя на них, зашевелилась и вся кабацкая голытьба, готовая по любому поводу ввязаться в общую свалку.

Пущин услышал рядом сопение Треньки. Тут же появился Андрюшка. Подошли казаки. И гулящие, боязливо глянув на них, исчезли из кабака.

– Ну что: пошли с нами! – положил Пущин руку на плечо мальцу и подтолкнул его к столу: «Садись, служба!.. Как зовут-то?»

– Васька Окулов, сын Захарьин. Отец с матьей Васяткой кличут.

– Откуда же ты появился здесь, Васятка?

– С Тюмени, с месяц уж.

– А-а! – многозначительно протянул Пущин.

– Откуда-то убежал, – сказал Андрюшка.

– Так ли оно? – строго спросил Пущин парнишку. – Только не ври. Соврешь – высеку. За правду – в стрельцы возьму.

– Негоже мне ходить в стрельцах, – шмыгнул носом Васятка и стал настороженно переводить взгляд с одного служилого на другого, пытаясь сообразить, шутят они или говорят всерьез. – Лучше я так, в гулящих буду.

– И помрешь с голоду. Или татары поймают, продадут в ясырь – бухарцам. Те оскопят и в евнухи. За их жёнками будешь доглядывать! Ха-ха-ха! – расхохотался Тренька над растерявшимся парнишкой. – Хочешь в бухарцы, а, малец?!

– Не-е, не хочу, – насупившись, пробормотал Васятка, вспомнив бухарцев.

Он видел их на торгах под Тюменью. Они очень не понравились ему. То были купцы, с сытыми флегматичными рожами и бабьими задницами. Даже летом они ходили в теплых халатах и тюбетейках, и от них всегда несло потом. И Васятка живо представил себе, какие у них жены: тоже, должно быть, такие же толстые и грязные. И они, жены бухарцев, будут приставать к нему, как приставала его хозяйка, вдова Варвара – рязанская торговка, которой на два года его определил в работники отец. Но у нее он не выдержал и года, убежал сюда, в Сибирь, прослышав о ней. Там, дома на рязаньщине, говорили, что здесь много татар. А еще больше, сказывали, свободной землицы, дескать, на всех хватит. Но не это тянуло его в Сибирь, а желание увидеть край, о котором так много говорят. Увидеть и иные разные дальние страны. Тянуло побродяжничать. Хотелось свободы, чтобы никто не помыкал, как батька или та же Варвара. Однако на воле оказалось опасно, холодно и голодно. И чтобы выжить, он пристал к этому хмельному кабацкому миру, выискивал здесь пропитание, как воробей, стерегущий в лютую стужу на зимней дороге конные обозы: свою единственную возможность дотянуть до весны.

– Тогда в стрельцы! Вот видишь, тебе некуда деваться, кроме как ехать со мной. В Томск поедем. Все, решено, я забираю тебя! – уверенно закончил Пущин, видя, что малец совсем сдался.

– Хм, запугал я его бухарцами! – усмехнулся Тренька.

– Ничего, обвыкнет. Хорошего стрельца из него сделаю, – сказал Пущин, окинул взглядом заполненный вольными людишками кабак и подумал: «Гнать их надо отсюда подальше в Сибирь. Правильно делает государь, что набирает здесь на службу гулящих и рассылает в дальние острожки. Мало там служилых: бегут, а куда – неизвестно, как в пропасть. Всех забирает Сибирь… А тут даже церковь есть. Но разве загонишь эту гулящую жилу в храм. Не пойдет она туда. Да-а, мало сибирский народишко ходит по церквам»…

Вспомнил он, что и сам заглядывает туда не часто. Что уж говорить о стрельцах и казаках: те не верят ни в бога, ни в черта. Вот разве что когда сволочная жизнь прижмет, тогда крестятся, и то больше от страха…

Под Васятку он выправил силком у ямщика, здесь, на Верхотурье, пару саней. Тот сначала уперся было, когда он сунул ему под нос царскую грамоту. Грамотка не взяла: до царя было далеко, до воеводы тоже не близко.

– Знаю я этого гуляку-стрельца, – хмуро сказал ямщик, отстраняя рукой грамоту. – Этот стрелец околачивается тут с осени. Не дам под него коней. Нет у тебя про это в грамотке-то, подорожной.

– Я тебе не дам! – вспылил Пущин. – Не дашь, паскуда, высеку! – сунул он плетку под нос ямщику и гаркнул: «Морда устюжская! Зажрались! Ах ты…!»

Он витиевато выругался, но ямщика не тронул, знал, что тот будет жаловаться самому воеводе. А воевода может стать за челобитчика: мало их, ямщиков, да и провожатых тоже, а государеву гоньбу вести надо. Следят за этим строго. Вот и платят им из государевой казны по 20 рублей. Хорошие деньги! И корм дают неплохой: по 12 четей ржи и овса… Он, сотник, не получает и половину этого за свою службишку…

– Разнесем, братцы, эту ядрёну… заставу по бревнышку! – подступили сургутские со всех сторон к ямщику.

Плетка и напористость служилых подействовали сильней грамотки.

– Все, Васятка, садись, поехали! – крикнул Пущин мальцу, крутанулся в тулуп и завалился в сани.

– Пошел! – послышался голос ямщика.

И сразу все ожило, зашевелилось, заскрипел под санями сухой от крещенских морозов снег.

Верховой проводник тронул коня и двинулся впереди обоза. Другой проводник, пропустив обоз, пристроился позади него. Подменяя впереди один другого, они повели его через промежуточные станы до следующего яма, до Тюмени.

Тюмень встретила сургутских колокольным перезвоном, под равномерные удары большого колокола на церкви Рождества. Ему вторили колокола на Никольской. Из острожка доносились голоса колоколов на звоннице церкви Всемилостивейшего Спаса.

Обоз пересек речку Тюменку, обогнул угол городской стены, завернул к проезжей башне. И сани друг за другом нырнули в темный проем ворот. Сургутские проскочили мимо двух караульных изб, приткнувшихся тут же к городской стене, и покатили к гостиному двору. Там они покидали на снег поклажу и отпустили проводников. Те развернули обоз и погнали лошадей в ямскую слободу, что раскинулась на другом берегу крохотной речушки Тюменки.

Здесь, в Тюмени, Пущин с Тренькой представились, как положено было им, государевым служилым, в съезжей избе первому воеводе боярину Матвею Годунову. Был в избе и второй воевода, Семен Волынский. Его родной брат, Степан Волынский, стоял в эту пору в Березове первым воеводой. А их двоюродный брат Федор Волынский был воеводой в Сургуте, начальным над ними, над Пущиным и Деевым.

«Однако не похож на того», – подумал Пущин, пожимая руку Волынскому; тот оказался много моложе его и обычной наружности.

Они передали воеводам грамоту с Москвы, их не стали ни о чем расспрашивать и отпустили.

В Тюмени Пущин всегда невольно подтягивался и веселел. Да как тут не веселеть-то? Это был шумный торговый городишко. Правда, на зиму он несколько затихал. Но все равно был полон людей, хотя постоянно в городке жило их не много. Кабака не было, а вот тюрьму построили сразу же. Так же как понаставили по городку служилые, татары, заезжие купцы и всякие инородцы лавок, прилавков, полок и амбаров. И столько, что не сыщешь в ином сибирском городишке. В Тюмени торговали все и всем…

От Тюмени до Тобольска они добрались быстро: всего за пять дней. На последнем стане, в Тарханском острожке, перед Тобольском, ямщик дал сургутским нового провожатого.

– Вот этот поведет вас дальше. Зубарев!

Проводник запоминался сразу же. Не походил он на обычного мужика, даже для вольной Сибири. Уж очень независимо взирали на белый свет, из-под низко надвинутого на лоб малахая, угольно черные, со странным блеском глаза… Мужик явно был с «лешим глазом».

«Такой и порешить может, – подумал Пущин. – Дорога дальняя, присматривать надо. Задремлешь, топориком тюкнет, ограбит и скроется. И никто не найдет его в этих краях»…

Проводник заметил, что он был всю дорогу начеку, и на прощание, уже в Тобольске, осклабился и крикнул ему: «А ты, сотник, пугливый!»

– Хе! Осторожливый! С таким, как ты, всегда надо быть на догляду!

– Пошто так?

– Дурной глаз у тебя!.. Зовут-то как?

– Ермошка.

– Ермак, значит.

– Не-е, Ермак был тут один! И потом, он-то не упустил бы тебя. Да и ты сам бы не захотел познаться с ним!

– Почему?!

– Ты опасливый, а он был смел… Ну, бывай, служилый!

Проводник наддал пятками по бокам коню, тот лениво тронулся с места, и он поскакал трусцой в Ямскую слободу.

От долгого неподвижного сидения в санях у Пущина заломило спину, и заныла старая рана. Вот так, чуть застудишь, сразу же дает о себе знать.

На всю жизнь запомнил он того остяка, который ранил его в верхних сургутских волостях, когда ходили они на князца Воню. Много тогда они побили инородцев, а еще больше привели ясырем в Сургут. Тот остяк, опасаясь его пищали, стрелял издали, из мощного лука. И стрела, хотя и на излете, ударила его в сапог, пробила его рыбьим наконечником и достала до кости. Рана зажила быстро. Нога же с тех пор нет-нет да и побаливает.

Здорово задел его тот поганый остячёк. Но ничего, поплатился за это. Подстрелил он его – не до смерти. Доковылял он до него на раненой ноге, с перекошенным от боли и злобы лицом. Остяк же, увидев его, приподнялся на руках с земли, испугался его бешеного взгляда и залопотал что-то по-своему. Но он ничего уже не слышал и не видел: выхватил из ножен саблю и рубанул его по голове. Умело рубил…

Страшен он был тогда, когда усмиряли стрельцы и казаки взбунтовавшиеся остяцкие поселения. Еще троих располосовал он окровавленной саблей, не пожалел и старуху, подвернувшуюся под горячую руку.

– Будет, пожила, – буркнул он, переступил через труп и хотел было выйти из нищенской берестяной юрты, но тут заметил круглые от ужаса глаза мальчонки, спрятавшегося за камельком под шкурами.

Выдернул он из-под шкур остячка и вытащил из юрты. Малец зверенышем вцепился зубами ему в руку…

В другое время его участь была бы решена. Но сейчас ему повезло. Насытившись убийством, злоба ушла из сердца сотника.

И он пожалел мальца, взял с собой, зная, что тот погибнет самое большее через неделю в этом опустошенном краю посреди топкого дремучего урмана[18 - Урман – «черная», еловая тайга; здесь: лес вообще.].

В Сургуте он продал мальчонку. Продал дешево, так как в тот год ясырь был в городе в избытке. Да и ненадежный это был товар. Отнимали его у служилых по указу Годунова. Тот повелел сургутскому воеводе Федору Лобанову-Ростовскому отпустить на родину всех пленников, еще не крещеных, а иных, крещеных, поверстать в службу. Девок же выдать замуж за крещеных. И еще повелел Годунов, под страхом казни, не вывозить пленников на Русь.

Вовремя тогда продал он остячка. Не прогадал. С той поры, однако, поселилась у него в сердце жалость к мальцам. Вот и в Верхотурье толкнула она его вступиться за Васятку…

Разгоняя в занемевших ногах кровь, он присел несколько раз, поднял со снега шубу, крикнул Васятке: «Стаскай припасы!» – и пошел с Тренькой к высокому крыльцу гостиного двора.

В избе он скинул кафтан, стянул тяжелые, подбитые мехом сапоги и устало плюхнулся на жесткий топчан.

В тесном помещении было оживленно и душно от горланящей ватаги обозников и терпкого запаха мужицкого пота.

И Пущину невольно вспомнилась опрятная банька рядом с его избой в Сургуте, запах березового веничка и чистого мягкого тела Дарьи…

– Ты что закручинился-то? – пристал к нему Тренька, увидев у него на лице тоскливое выражение.

– Рана знобит.

– Хочешь зиндовой травки? Всегда припас имею.

– Не берет травка. Глубока рана.

– Я же без глума.

– Не гунди, дай отдохнуть! – отпихнул Иван его.

В горнице казаки и мужики шумно ели, пили и пели. Вместе с ними куролесил и Андрюшка. Затем они собрались и ушли в кабак, захватив с собой и Треньку.

Пущин не пошел с ними. Он здорово поиздержался в Москве. Денег от жалования не осталось, зато домой он ехал с товарами.

«Не приехал бы, то и не получил бы!» – неприязненно подумал он о приказных дьяках, готовых оттянуть с выдачей жалования, урвать что-нибудь с каждого служилого.

В дальних городках служилые маются без денег часто по несколько лет. Потом, если повезет, соберутся, вырвутся в столицу, получат все сполна и назад. А путь до Москвы не ближний: от иных острожков добираются по полгода и более. Бывает, к тому времени то государево жалование иным уже оказывается и не нужно: мрут либо гибнут, а то безвестно пропадают; кто-то уходит ясырем в Бухарию или Персию, другие в Джунгарию; кто-то остается лежать в глухой тайге со стрелой в груди, позарившись на мягкую рухлядь инородцев. И не счесть стрелецких и казацких головушек, павших за первые годы походов в Сибири…

Хлопнула дверь, и в избу вошел Васятка, таща за собой поклажу.

– Ну, как – прибрал?

– Сейчас, еще принесу! – заторопился Васятка, глянув на сумрачное лицо сотника, и выскочил из горницы.

За две недели совместного пути от Верхотурья его отношение к Пущину резко изменилось. Если сначала он был для него просто новым человеком, интересным, то теперь он стал побаиваться его. Правда, за сотником было сытно, надежно, но воли убавилось. И он смутно почувствовал, что теперь все пошло совсем в иную сторону, чем туда, куда его звала натура…

На следующий день Пущин и Деев пришли на съезжий двор.

Иван махнул веником по сапогам и вошел в воеводскую. За ним порог избы переступил и Тренька.

В просторном помещении вдоль стен тянулись лавки. В дальнем углу, в закутке, виднелся большой воеводский стол. Посередине же, прямо под матицей, стоял коротенький покатый столик, а за ним горбился дьяк Нечай Федоров и что-то писал, аккуратно макая в чернильницу гусиное перо.