Читать книгу Слоу-моб (Дзяніс Трусаў) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Слоу-моб
Слоу-мобПолная версия
Оценить:
Слоу-моб

4

Полная версия:

Слоу-моб


И утром шум-гам внизу, ох, думаю, ну не опять же, что же это свалилось на наш подъезд, какой-то злой рок, мигалки слышно, еле встала, смотрю – а как же, под нашим подъездом столпотворение – и журналисты и милиция и скорая. Ко мне постучали, молодой такой милиционер, вежливый, не слышала ли чего ночью подозрительного, я говорю ужас с нашим домом какой-то происходит, как Альбертовна померла, так все умирают. Милиционер говорит, наверное потому что год високосный, а я не слышала ничего, он говорит вы не волнуйтесь, Надька, мол, с алкашнёй этой своей пили выпивали, поссорились видать и тоже давай ножами махать, положили друг друга от ран на месте, а Надька повесилась, високосный год, три покойника, божечки.


Я в магазин не пошла, ещё вот с банки была консерва, с макаронами покушала. За упокой надькин выпила в бутылёчке ещё на донышке, всё же тоже человек, прибираться уже сил нет, яйцо ещё изжарила последнее. Села на кухне и умерла, никак уже не встану от стола, то ли день то ли утро уже мне по старости или от смерти непонятно. Думаю, смешно как, что умерла и так сижу теперь над сковородкой и не встаётся никак. Мне-то уже и не осталось ничего.


Только яблоня чёрная за окном.


Ніколі


Чалавеканеба

Кілават кахання

Мілілітры шчасця

Грамы пажадання

Хата небагата

Гегель ды Бетховен

Сыр ды ркацытэлі

Мышы ў падполлі


Танцы ў пасцелі

Шчасце ў эксэлі

Усходы ды заходы

Прынцы фларызэлі

Шэрыя вясёлкі

Чорныя квадраты

Фэншуй у цямніцы

Будзем весяліцца


І гэты крыж не будзе пусты ніколі


Sister Cain


Sister Cain, I’m sister Abel,

Can you hear me?

Sister Cain, here in heaven

I’m so lonely,

Can you hear me?


Through scarlet clouds,

Through unread emails,

Bleeding poems, twisted bodies,

Happy hipsters, can you hear me?


And in the skies – it’s all free

You should come here one day

Come and see


Sister Abel, I’m your echo

Just a reflection of your voice

No, no, no, no

Noone hears you

Nobody hears you


Through piles of fossils

Oil and opium, bones and flowers,

Supermen and hyperwomen

Can you hear me?


And I know that in that skies

It’s all free

And I was there one day

So I could see


Метромортоиды


И так, добровольно и несуразно мы топаем вниз по эскалатору и между жёлтыми тусклыми плафонами,рождаются и умирают наши тени, с барельефов на стенах на нас смотрят гранитные жрицы- доярки и суровые герои минувших кровопролитий, они уже по ту сторону камня, но все ещё сильны и это завораживает, однако мы не задерживаемся, нам нужно к алтарю, мы спешим успеть к службе – наше самое – в самом низу катакомб.


Там всё и случается, там все и бывает.


Мы не подозреваем о существовании друг друга там, наверху, только внизу, только на дне, только на краю перрона, когда вагоны проносятся мимо – только в тот миг. Здесь, на перроне, в сердце нашего храма мы узнаем друг друга в толпе непосвященных случайных на раз, безошибочно, не по походке, не по лицу, не по запаху, а по вере ,нужде и надежде. Не каждый из нас понимает, кого он только что узнал, какой крови он принадлежит, и каков его брат и какова его сестра – не во Христе, а в расхристанности, не на кресте, а на кольцевой линии. Проходит поезд, а с ним и месса, мы быстро расходимся, мы члены подполья и мы не знакомы вне храма.


Нас в этой столице – целое подземное племя, мы бледный красивый народ, мы орден метромортоидов и нас дважды в день – по дороге на работу и по дороге домой искушают все демоны здешнего мира.


И дважды же спасает наш бог.


На нашем гербе – наш Христос – наша Анна, наша Каренина. Наш тотем – пушистый Пьерро, постигунчик реального, отважный и честный лемминг, грызущий гранит небытия.


Мы метромортоиды, мы люди, которые дважды в день не прыгают под поезд в метро.


Приглядись, в тот самый момент, когда поезд въезжает на станцию, мы там. будем. .


А кто слушал – молодец


В теремке пусто, обглоданная рыбья голова и четыре пластиковых стаканчика. По густому подлеску продирается в порванной юбке Красная Шапочка, тушь размазана, порванный от уха до уха рот чёрной дырой на лице.


Смеркается. В светлице давит прыщи перед зеркалом Василиса. Питер Пэн пересчитывает скрюченными артритом пальцами пенсию.


Знайка и незнайка держатся за руки и смотрят друг другу в глаза, не зная уже – кто есть кто. Побитый молью Артемон засыпает в вонючем тряпье рядом с мумией Мальвины.


На небе появляются звёзды. Оле-Лукойе вдыхает белые дорожки с чудо-зеркала.


На свете всех румяней и белее Сказочник.


Но сегодня он умер.


Буква О, полнолуние


гулять белыми вялкими губами

по некрашенной оконной раме

и гулять белыми вялкими губами

по холодному стеклу

и увидеть

вдруг

луну

и

сказать

0

и держать это восхищённое 0

на лице

восклицание-сфинктер

послевялость

междузабвенье

вспыхнув

канет

опустит

глаза

потеряно

0

и вот снова -

гулять белыми вялкими

губами

и гулять велкими вялкими

губами


A fishboy story


It's raining. I'm coming back from the bar, fighting with an umbrella, which is trying to free itself, it's like a giant butterfly, snapping its wings all over my face. No taxies, too late. Skies and paddles shaking hands. It's the beginning of their long and beautiful friendship.


Kant ist nicht da.

I'm instead.


I'm trying to fish out the keys in my pockets full of water. My aqualung neighbour greeting me with a flock of bubbles, as he is swimming down the narrow staircase. I dive into my flat. A bed, a TV, a fridge. An ideal "drown-in". Breath in, breath in, fishboy.


My life's Noah's Arc.


And I'm not aboard.


Песенка колумба

Незаслуженным колумбом каждое утро просыпаюсь

Незаслуженным колумбом просыпаюсь каждое утро

И выхожу на берег неизвестной страшной земли

Здравствуй, Индия, которая не Индия, которая Америка,

Здравствуй, Америка, которая не Америка, которая Индия

Я хотел приплыть в сегодня, но приплыл во вчера,

Я хотел жить сегодня, но приплыл во вчера

Я хотел приплыть в Индию, а приплыл в Америку

Я хотел приплыть в Индию, но приплыл в Америку

Незаслуженным колумбом каждое утро рождаюсь

И выхожу на берег огромного нового дня


Здравствуй, Индия, которая не Индия, которая Америка,

Здравствуй, Америка, которая не Америка, которая Индия


Я хотел проснуться сегодня, но проснулся вчера

Я хотел проснуться сегодня, но проснулся вчера


соль земли


Я впервые почувствовал вонючую жгучую соль этой земли в себе,

Когда вместо Тайлера Дёрдена ко мне пришёл

Раскольников вместе с пьяным вдрызг крокодилом Геной.


И нас троих гнали из рая щётками – понаехало, мол, всяких и помню мне было страшно от того, что вкус крови во рту становится неприлично приятным.


У птицы-феникса есть птица-брат


Звать её Иванушка-дурачок.


Каннибал, съедающий сам себя.


Танк, распахивающий возмущающуюся одинокой дурной трубой оркестровую яму.


Смерть всех яичниц – в Кощее.


Мы тогда каждый завтрак съедали как жертвоприношение.


Но в раю так есть-пить не принято.


В раю сосут


Через трубочки.


Или сразу едят черпаком.


Выгнали нас щётками, вытолкали.


Ходим теперь, мыкаемся по планете одинёшеньки:


Я,


Раскольников


И


Вдребадан


Пьяный крокодил Гена.


А как встретимся –


Каждый раз –


Повторяется


«Теремок».


Я – соль земли,


Вы- соль земли.


Stasis-Genesis


Когда, дождавшись батальона туч, ночь начала макать в чернила беззащитный город, я не был там. Я был вне стороны привычного порядка, я полуспал, полудушой сюда, полудушой туда. И кошки стали двигаться плавней, и утонул в чернейшем из медов поток дневного быстрого снованья, Я стал нигде, куда б я не пытался быть, везде зияла глотка лабиринта – будто приглашая – входи же, ну, смелей, герой, светлырь, Тесей! Ах, только б не пожать чернотам руку!


И ливень Летой по стеклу пейзажа, и смыта правда и утонула ложь, вода и ночь – всё что осталось


.И нет, увы, ни Слова.


чорная карета

По дороге катится

Чорная карета

Катится и скалится

Скоро припаркуется


И внутри кареты

Чорные скелеты

Вот почти приехали

Скоро распакуются


Три креста три тополя

Мама всё волнуется

Мой Пегас и конокрад

Скоро поцелуются


По дороге катится

Скорая карета

Катится, трясётся


Скоро вознесётся


Деревца


Ты найдешь ее в баре на площади Хипстериады, она будет сидеть справа от входа, с проседью в волосах, пустившая корни под стойкой, задеревяневшая, по жизни эльфийка, по паспорту какая-нибудь Гражина или Агнешка.


Ты точно найдешь ее там. Так же, точно так же, как в лесу возле города ты найдёшь дерево, на котором ты сам когда-то вырезал ржавым нержавеющим ножиком своё имя.


Надпись на коре заплыла.


Гражина или Агнешка постарела.


Иногда прошлое заглатывает тебя и ты садишься в трамвай и это уже как лотерея – иногда ты выходишь на площади Хипстериады, а иногда на конечной – там, где лес и дерево с вырезанными буквами.


Тебе уже все равно какое дерево.


Pani chce

Pani chce akwarium z czarnym kawiorem i jajka Fabergé na śniadanie.


Pani życzy sobie szklaneczkę przedwojennego majowego warszawskiego nieba, takiego aby było wstrząśnięte, ale nie zmieszane.


Pani chce wypchanego Białoszewskiego w przedpokoju, żeby tak sobie stanął i firanki cale w marsjańskie hieroglify żeby tak sobie wisiały.


Pani chce pudelka z hemofilia i dwóch Murzynów – żeby Panią masowali


– jeden we wtorki a drugi w czwartki.


Pani chce torebkę z ludzkiej skory, sztucznej zresztą, jakby ktoś zapytał.


Świat Panią nie gryzie, lecz oblizuje, piekło Pani nie zżera, lecz delektuje się Panią przez słomkę.


Piekło umie czekać.


Ток


токуют

тёмные тетерева


тетива неба

натянута

натянута тетива


токуют

тёмные тетерева


тёмным током ударило

чёрной молнией


в ловком мы болоте,

в ловком


токуют

тёмные тетерева


Воробушки

Мы сидим в саду, весь сентябрь, безвылазно, мы едим орехи и яблоки и по вечерам глядим на наш дом на холме. Каждый вечер мы смотрим, как на закате наш дом истекает кровью там, наверху. И каждый вечер обескровленный дом бледнеет, его очертания теряются в сумерках и, не успеешь моргнуть, а уже весь он растворяется в осеннем космосе цикад и падающих звезд и кажется, что нет и не было его никогда, и холма не было и солнца не было, а всегда был вкус яблок и орехов во рту, кислое и маслянистое.


И мы идём на ощупь через ночь, цокая кислыми языками, мы ищем дом, босиком ступая по влажным каменным ступенями, мы находим дом и воскрешаем его, зажигая электричество во всех комнатах, и мы сидим возле камина и снова едим яблоки и едим орехи, эту пищу мёртвых богов, мы говорим разговоры – давно без слов, давно без запятых, без начала и конца. В наших разговорах этой осенью смысла не больше, чем в воробьином щебете и мы щебечем и чирикаем и засыпаем у камина в нашем доме на холме.


А назавтра снова спускаемся по заросшим бурьяном ступеням в сад. Там старые плетеные кресла, скрипящие и посеревшие от непогоды и если сидеть в таком кресле и , закрыв глаза, пробежаться кончиками пальцев по спинке и подлокотникам, то покажется, будто сидишь на коленях у скелета какого-то неземного древнего существа, которое упало к нам в сад вместе с осенними звёздами.


Мы все чаще сидим так, с закрытыми глазами, пейзаж вокруг уже давно стал домашним и изведанным, мы привыкли к нему, как привыкает рука к карману, он будто уже отпечатался на сетчатке и нам интереснее закрыть глаза и смотреть на наши внутренние пейзажи, оживающие под веками огромные тёмные материки и океаны, слепые пульсирующие столицы и серые стремительные реки.

Там – неизвестное, скорое, грядущее.


А здесь – дом на холме, захлёбывающийся кровью заката – вечер за вечером, а ночью – его электрическое воскресение, а утром – прикосновение нездешних скелетов и оскомина и падающие рядом с ожидающими ньютонами яблоки.


Не открытые закономерности, непостижимые законы. И нет ни сил, ни знаний, ни желаний. Потом, в городе, в январе, в ослепительно белом кафе мы смотрим через витрину в ночь и видим свое отражение и немножко зимы.


Отражение тебя спрашивает у отражения меня:


– А помнишь, какой славный был сентябрь?

– А то! – отвечает отражение меня.

– Чик-чирик! – говорит отражение тебя.


Попалась


Я попалась, я всегда попадалась.

Опять, потому что оттепель.

Опять, потому что от сердца.

Больничный листок.

Стопку в горло.

Третью.

Не чокаясь.


Дрогнуло.

Высвободилось.

Ринулось.


Сомкнулись челюсти

Чудовища.

Торчат ноги из пасти – всем на загляденье.

Две ноги мои.

Две твои.

Попалась, попалась, опять.


Ангел и милиционеры

Ангел мёрзнет на остановке, поджав синий хвост и колотясь от студёного ветра. Уже глубокая ночь и весь город спит.


Безжалостный осенний ветер растрепал крылья и усеял всю остановку белыми перьями. Ангелу очень холодно, а тут ещё рядом проносится машина, окатив его с ног до головы ледяной водой. Ангел трясётся ещё сильнее, чтобы хоть как-то согреться, он начинает переминаться с ноги на ногу.


Ветер крепчает – пронизывающий, жестокий. От отчаяния ангел, закрыв глаза, начинает потихоньку скулить. Вдруг – удар поддых. Ангел открывает глаза и видит двух патрульных в голубом камуфляже, глядящих на него со злобным интересом.

– Чё, бля, орёшь? Люди спят!

В ответ ангел лишь виновато улыбается.

– Чё, наркоман что-ли? Слышь, Андрюха, забираем этого панка, хули, поразбудит весь район…

В дежурке грустный седой капитан пробует допросить ангела, но тот молчит и только нимб над его головой помигивает, как испорченная люминисцентная лампочка. Капитан расстраивается, надевает на ангела наручники и ведёт в камеру.


В камере капитан начинает лениво бить ангела. Ангел продолжает виновато улыбаться и подставляет под удары дежурного то правую, то левую щеку. Изрядно вспотев и обидевшись на задержанного, капитан приносит резиновую дубинку и бьёт ангела изо-всех сил. Ангел, взвизгнув, левитирует под потолок. Капитан пытается достать его шваброй, но не дотягивается. Тогда капитан зовёт на помощь двух курсантов и те приносят стремянку. Матерясь, они снимают ангела из-под потолка.


Теперь его бьют уже втроём.


kabriolet


Był jeden człowiek.Nigdy nie patrzył w niebo, lecz zawsze patrzył pod nogi.

Patrzył, bo szukał.


No i znalazł pewnego razu walizkę. Taką stara rudą walizkę. A wewnątrz – amerykańskie pieniążki.


Za tą kasę człowiek dużo czego sobie kupił. Dom, jeszcze jeden dom, sklep, jeszcze jeden sklep, jeep, jeszcze jeden jeep, złote wykałaczki do zębów.

I kabriolet.


Raz wracał w nocy z Wawy. Zatrzymał się. Podniósł głowę. Zobaczył po raz pierwszy w życiu zamiast żółtej lampki na skórzanym suficie bezkresne gwiaździste niebo.


I zwariował.


в ведро


И снова задевать плечами день

Брести вперёд – лицом против теченья

А к ночи потерять ногами дно


И снова всплыть к утру

И снова жить -


Надев на голову

бездонное ведро


Чау-чау


А ведь тогда-то они призадумаются! Папеньки и маменьки… Со стула надо спрыгнуть точно-точно в тот момент, когда в двери зашерудят ключами, даже чуть позже, а то и впрямь можно удавиться.


Чу! Идут по лестнице. Папеньки и маменьки… На раз-два-три! Вот ключ, вот дверь заскрипела…три! Больно-то как! Папеньки и маменьки…


Они стоят, наблюдая её агонию, сложив руки на груди, не пытаясь ей помочь. Когда всё заканчивается,папенька, глядя на искажённое лицо с выпученными глазами и вываленным синим языком, говорит:

– Я вот подумал, дорогая, не завести ли нам собачку. Чау-чау.


Мурлындия


"Не Африка, не Индия,

На целый свет одна

Мурлындия, Мурлындия -

Чудесная страна!"

(А. Солянов)


Мира бубнит – посадят, вас посадят, а не посадят, так прибьют и будешь ты лежать мёртвый и ненужный на бетоне и кто тогда меня поцелует и кто тогда станет тобой для меня. Посадят, посадят, как традесканцию, как кактус – в серый унылый пожизненный горшок – навсегда.


А у нас ведь могут – навсегда. И горшки, надо сказать, у нас на каждый кактус найдутся. И на каждый баобаб – пила.


Но Мира бубнит, а меня все не сажают и Мира показывает, стоя у зеркала – видишь – ещё один седой? Это не мой седой, это из-за тебя седой, это твой седой. А потом, когда я хочу спрятать заначку – четвертинку “Имперского коньячного”, я нахожу за книгами на полке мирину заначку – пол литра “Имперского водочного”.

У нас нет детей. У нас нет домашних животных. Нас с Мирой крепко связывает этот “твой-мой” седой волос и он же режет нас до самой кости.


Мы бы расстались уже давным-давно, но меня всё не сажают.


Я пришёл в Подполье ещё в Институте. Империя тогда не была вездесуща и жестока, а Подполье напоминало скорее студенческий театр.В то время можно было что-то там публично обсуждать, устраивать митинги, дискуссии, вполголоса возмущаться. Власть позволяла нам играть в оппозицию, чтобы мы были на виду, чтобы чуть что – сразу всё.


“Чуть что” случилось, когда к власти пришли Верные Делу Империи. И сразу – “всё”.

Мы уже год как были знакомы с Мирой и я начал учёбу на пятом, последнем курсе Института. Тогда ещё существовали факультеты, то есть можно было изучать какой-то определенный свод наук и быть не просто Мудрейшим, а физиком, химиком или учителем. Я должен был стать учителем омпетианской литературы. Тогда омпетианская литература ещё не выродилась в дешевые комиксы без текста и мыльные звукосериалы, бесконечно звучащие по радио.


В ту среду, на следующий день после выборов, в Институт пришли вооруженные Верные – сперва они оцепили здание, а потом стали выводить нас во внутренний дворик – аудитория за аудиторией, группа за группой. Моя группа занималась в библиотеке на шестом этаже и мы были последними, за кем пришли.


“Вы должны срочно покинуть здание. Это чрезвычайная ситуация, необходима эвакуация”– строго говорили Верные и не желали сказать ничего больше. Мы спускались по лестнице, старой, деревянной просторной лестнице, помнящей школяров ещё позапрошлого века, Верные шли вниз вместе с нами, в своих белых комбинезонах похожие на бригаду эпидемиологов, все студенты подавленно молчали, кто-то попытался пошутить, но осекся.


Окна лестничной клетки выходили во внутренний институтский дворик,там была площадка для торжественных мероприятий, а вокруг неё росли густые ели. Когда мы были на уровне второго этажа из дворика донеслись первые выстрелы. Деревья заслоняли обзор, началась паника и мы рванули наверх, сметая Верных, кто-то побежал вниз, стали стрелять уже на лестнице, очередями и одиночными – часто-часто. За нами никто не погнался, но стрельба внизу усиливалась. Мы сняли с петель чердачную дверь и ушли по крышам.


В тот день из тысячи человек спаслась лишь дюжина. Во всей Омпетианской Империи расстреляли студентов, учителей и священников. Тех, кому удалось спастись, не преследовали. Нас оставили жить и знать.


Что было потом – каждому известно. Что было потом – это то, что есть теперь.

Страшная, запуганная, грязная страна, в которой люди ненавидят друг друга и самих себя. Страна, которая забыла, что бывает иначе. Страна, которая уже давно пересекла ту черту, после которой иначе уже быть не может. Страна седой Миры, страна расстрелянных студентов, страна с постоянно работающим распознавателем “свой-чужой” где ты каждый раз оказываешься чужим.


Верные Делу Империи уже давно никого не расстреливают, в этом нет надобности. Страх, испытываемый каждым, кто здесь живёт занял в человеческих душах нишу, которую прежде занимала любовь люди стали бояться так, как раньше любили. Любовь потеснилась, а то и вовсе срослась со страхом в единое целое.

Человек, который любит страхом и боится любовью населяет теперь весь Омпетиан от Северного Полюса до Южного Океана. Лозунги уже никого не переубедят – убеждалки атрофировались.


Во мне и таких, как я, не расстрелянных вовремя, любовь и страх пока ещё живут отдельно. Живут и работают – да, на наших могилах можно будет как на старом служивом доме сделать табличку – здесь жили и работали любовь и страх.

Любовь и страх – наше Подполье.


Пару лет назад нам удалось собрать передатчик. Мы спрятали его во внутренней отделке катафалка. Это – моя служебная машина. Огромный чёрный автомобиль, сейчас такие уже редкость. Нас трое – бывший учитель физики, ныне владелец похоронного бюро, бывший священник, ныне бальзамировщик и я – бывший почти учитель литературы.


У нас нет слов, которые можно было бы сказать новому омпетианскому человеку. Мы и сами себе не можем сказать уже ничего. Но мы записали одну плёнку и передатчик, спрятанный в катафалке, транслирует нашу запись, когда моя чёрная машина едет по улицам.


Радиус действия передатчика невелик, но сигнал способен перекрыть на некоторое время имперскую радиопередачу в околичных домах.


И Homo Ompetianis, сидящие в своих мрачных норах за бутылкой “Имперского Пивного” вдруг вздрагивают, когда вместо очередной серии звукосериала из их радиоприемников раздаётся утробное кошачье мурлыканье.


И Мира седеет и проходят дни.


И мурлычет страна.


Немного коричневее


сегодня у золота странный оттенок

все прячут глаза и снимают браслеты

и крестики, цепочки, броши и серьги

сегодня у золота странный оттенок


немного коричневее

немного коричневее

чуть мягче и чуть теплее

немного коричневее


сегодня у золота странный оттенок

из банков вывозят постыдно тележки

зубные врачи ходят в противогазах

сегодня у золота странный оттенок


немного коричневее

немного коричневее

чуть мягче и чуть теплее

немного коричневее


Добрая весть


"The Medium is the Message"

(Marshall McLuhan)


“Oh yes, wait a minute Mister Postman”

(The Marvelettes)


Мы не задумывались прежде, может быть потому, что просто не было времени, чтобы задуматься. Мы просыпались там, где нас застала ночь, умывались в лесных ручьях, в гостиничных душевых, в озёрах и придорожных рвах. Мы надевали свои синие форменные фуражки и с толстыми сумками на ремне шли всяческим дорогам этого мира. Мы спешили доставить сообщения. Мы встречались на перекрёстках, на лестничных клетках, в рощах и пущах, в джунглях и среди степей. Мы молниеносно обменивались конвертами и посылками и тут же разбегались, не перекинувшись ни словом, ведь каждого из нас ждало ещё так много встреч. И мы отдавали письма и получали письма, и наши сумки всегда были полны.


Существуя в таком бешеном ритме, мы не успевали даже прочесть, как следует те послания, что были адресованы нам. Поначалу они были в конвертах, но со временем конверты истрепались и мы передавали друг другу письма без конвертов, вскрытые бандероли и замусоленные телеграммы.


Проснуться, открыть глаза, надеть фуражку. Вперёд, не задумываясь. Никого кроме себе подобных не встречая. И так год за годом. Век за веком. Жизнь за жизнью.


Мы всё больше старели. Письма теперь совсем растерялись и истлели, размокли под тропическими дождями, выцвели под солнцем пустынь. Мы не отчаивались – вместо писем набивали сумки шишками и веточками, галькой и мхом.

bannerbanner