Читать книгу Европа в войне (1914 – 1918 г.г.) (Лев Давидович Троцкий) онлайн бесплатно на Bookz (21-ая страница книги)
bannerbanner
Европа в войне (1914 – 1918 г.г.)
Европа в войне (1914 – 1918 г.г.)Полная версия
Оценить:
Европа в войне (1914 – 1918 г.г.)

4

Полная версия:

Европа в войне (1914 – 1918 г.г.)

Сами корреспонденты являются не только наблюдателями, меньше всего наблюдателями, чаще всего прямыми противниками объективного наблюдения: они страстные агенты в этой драме, они национальные провода между сражающимися и обществом. Они стремятся выполнять известную политическую функцию: поддерживать на известной высоте самочувствие сражающихся, ободрять собственный народ, терроризовать противника. Их корреспонденции не только в своих суждениях и выводах, но прежде всего в своих фактических отчетах всегда окрашены в определенные цвета. И не только, может быть, не столько в силу сознательного пристрастия, сколько в силу естественного психического отбора, который порождается определенным устремлением внимания и памяти.

Наконец, самый интерес к вопросам психологии войны возник значительно позже интереса к самой войне. Если психология, как мы сказали, сила тяжелая на подъем и всегда отстающая от событий, то нет ничего удивительного в том, что самый интерес к психологии возникает позже интереса к объективным историческим событиям, к их динамике, к их драматизму.

Тем не менее при настойчивости и наличности необходимых предпосылок научного исследования возможно, как показывают некоторые появившиеся уже работы, добиться и сейчас отнюдь не малоценных результатов в области психологии войны. Непосредственные встречи с солдатами и офицерами на месте их действия дают чрезвычайно ценный, не подвергшийся еще внутренней и внешней переработке, материал. Когда солдат после нескольких дней, проведенных в траншее, под непрерывным градом неприятельской артиллерии или после атаки, целиком еще остается мыслью и чувством в только что пережитом, когда из фондов его психики еще не освободилось достаточно энергии, чтобы дополнять и украшать переживания вымыслами и домыслами, тогда он дает, может быть, и скудный, но в своей непосредственности правдивый отчет о том, что только что думал и чувствовал. Незачем говорить, что и здесь сохранит все свое значение работа критического отделения зерен от шелухи…

До известной степени надежным источником могут служить также письма солдат, которые пишутся непосредственно с фронта в течение долгого времени одному и тому же лицу, перед которым солдат внутренне не охорашивается, не позирует. Особенно это относится, пожалуй, к первым периодам боевого испытания, когда еще не создалось боевого загара ни на теле, ни на душе, шаблонной фразеологии, траншейной рутины. События войны до такой степени необычны и в такой мере выбивают сознание солдата из равновесия, что он с трудом находит в своем старом словаре нужные слова, чтобы дать отчет о том, что произошло перед его глазами и в его сознании. И эта трудность, эта бедность слов для выражения новых потрясающих переживаний обычно так поглощает в первый период солдата, что у него не остается ни сил, ни времени и не возникает охоты дополнять и прикрашивать пережитое.

Словом, если комбинировать методы исследования, если вносить в них контроль недремлющей критики, если очищать материалы от наслоений, если добывать незахватанные посредническими руками данные, если, опираясь на них и вооружаясь удвоенным критическим недоверием, извлекать затем ценные материалы из вторых рук, т.-е. из газет и книг, то можно уже и сейчас подойти к очень интересным и значительным выводам относительно психологии войны.

Париж.

«Киевская Мысль» N 252, 11 сентября 1915 г.

VII. Через Испанию

Л. Троцкий. ИСПАНСКИЕ «ВПЕЧАТЛЕНИЯ»

(Почти арабская сказка)

Мадридская тюрьма – читатель видит, что мы подходим к вопросу без околичностей – мадридская тюрьма состоит из пяти корпусов. Расположены они радиусами, и каждый производит самое солидное впечатление. Особенностью тюрьмы является то, что новопоступающего спрашивают: желает ли он занимать камеру в 1 фр. 50 сант. в сутки, в 75 сант. или бесплатную. Если новопоступающий не свободен от максималистских тенденций, то он может ответить, что отказывается даже и от бесплатной камеры, но тогда следует разъяснение, что свобода выбора так далеко не простирается.

Камера в 1 фр. 50 сант. имеет два окна, которые задрапированы ситцевыми занавесками, очевидно, чтоб решетки не оскорбляли ваших глаз, на каменном полу – всесторонне проплеванный ковер, два застекленных шкафчика по углам, распятие над столом, не стул, а почти кресло, но дверь… дверь запирается снаружи каким-то сложным и скрипучим замком.

Читатель, привыкший к самостоятельным умозаключениям, сделает из предшествующих строк тот вывод, что автор этого письма имел случай изучать мадридскую тюрьму изнутри.

И читатель не ошибается: исключительно счастливое стечение обстоятельств позволило мне провести трое суток в мадридской тюрьме.

Автор этих строк не испанец, и, будучи интернационалистом по образу мыслей, он сохранил за собой, однако, право на известную национальную ограниченность, наивно полагая, что тюрем его собственной родины для него, так сказать, за глаза довольно. Он ошибался. «Развитие международного обмена», как говорит в первых своих строках программа российской социал-демократии, привело к тесному общению народов и тем самым завоевало для русского социалиста право гражданства даже в тюрьмах Кастилии.

Собственно говоря, между развитием обмена и моим арестом в столице Альфонса XIII[249] нет непосредственной и, так сказать, повелительной связи. Не нужно быть сторонником русской социологической школы, чтобы наряду с общей экономической предпосылкой потребовать также и предъявления «субъективного фактора».

– За что, собственно, вы меня арестовали, господа? – С таким субъективным вопросом обратился автор к полицейскому Олимпу, когда предстал перед ним. – В Испании я ровным счетом 10 дней. По-испански не говорю. Не знаю ни одного испанца. Не опубликовал в Испании ни одной строки. Пока что посетил только ваши музеи и церкви. Казалось бы, прямо-таки идеальные условия, исключающие для меня всякую возможность потрясать какие бы то ни было основы. За что же вы меня арестовали?

Этот простой вопрос, как это ни странно, поставил полицейских олимпийцев в тупик. – В самом деле, за что мы его арестуем? – Они стали по очереди предлагать различные гипотезы, крайне, на мой взгляд, неубедительные. Так, например, один сослался на паспортные затруднения, которые русское правительство чинит иностранцам, отправляющимся в Россию.

– Если б вы знали, сколько мы денег тратим на преследование наших анархистов… – искал моего сочувствия другой.

– Но позвольте: ведь я не могу отвечать одновременно и за русскую полицию и за испанских анархистов.

– Конечно, конечно. Это мы только к примеру…

– Но арестовать-то вы меня все-таки арестовали!

– Какие ваши взгляды? – спросил, наконец, после размышлений «шеф».

Я в популярной форме изложил свои взгляды.

– Ну, вот видите, – ответили мне.

Читатель в праве заподозрить здесь карикатуру, пародию, шутку. Ничего подобного: все происходило буквально так, как здесь написано: «Ваши взгляды являются слишком передовыми для Испании».

– Но, во-первых, о моих взглядах вы только что узнали от меня, а во-вторых, не достаточно иметь «слишком передовые» взгляды, нужно еще выражать их в форме, противной законам, и пр. и пр.

Диалог затягивался бесплодно, ибо приказ о моем аресте был уже подписан.

В конце концов, «хефе» (шеф) отдал приказ одному из арестовавших меня «ахентов» (мушаров), чтобы со мной обращались как с «кабальеро», чтобы мне отвели хорошую «комнату» и пр. и пр., и в двенадцать часов ночи меня отвезли в мадридскую тюрьму.

Ахенте, получивший пять песет наградных, немедленно же выпил и стал придавать полученной им инструкции несколько восторженное истолкование. Он хлопал меня по плечу, подмигивал своим единственным глазом (другой американцы прострелили ему во время кубанской войны), требовал, чтоб я курил его папиросы, объяснялся в любви союзникам вообще, русским в частности, мне в особенности, несколько раз на извозчике пытался обнять меня и кончил тем, что остановил экипаж подле пивной и стал требовать, чтобы нам обоим вынесли пива, за которое он платит, ибо я его amigo (друг). Должен вообще сказать, преодолевая скромность и забегая вперед, что я открыл в себе несколько неожиданную способность привлекать сердца испанских «ахентов»: до сих пор уже три из них предлагали мне свою дружбу, а ведь «испанская» глава моей жизни еще не завершена.

О тюрьме я уже сказал выше. Деление обитателей этого учреждения на три разряда, сообразно вносимой ими за помещение плате, показалось мне сперва совершенно бесстыдным, особенно когда я узнал, что «первоклассные» постояльцы пользуются двухчасовой прогулкой и ежедневными свиданиями, тогда как обитатели бесплатных камер ограничены и в прогулках и в свиданиях. Но в сущности это только последовательно. Какой смысл устанавливать фиктивное равенство перед острожным режимом в обществе, которое целиком построено на классовом неравенстве. К тому же, привлекая всяческими льготами арестантов в платную часть тюрьмы, мудрая администрация облегчает государственный бюджет, который в Испании, как известно, больше чем где бы то ни было нуждается в облегчении.

Помощник начальника тюрьмы и тюремный кюрэ выражали мне всячески свое сочувствие и жестоко критиковали «либеральное» министерство графа Романонеса,[250] при чем кюрэ заканчивал беседу благочестивыми словами: «Но что же остается делать? Paciencia! Paciencia!» (Терпение! Терпение!).

Только однажды, когда меня позвали на дактилоскопические исследования, я не проявил необходимой «пасиенсии», отказавшись добровольно мазать руки краской и вообще содействовать острожной науке. После долгих колебаний и совещаний надзиратели взяли в свое распоряжение мои руки (я, разумеется, не сопротивлялся) и произвели все необходимые манипуляции. Но дошло дело до ног, и мне предложили снять сапоги. «Нет, уж потрудитесь снимать сами». Здесь испанская настойчивость истощилась: уходили, приходили, совещались, призывали высшее начальство, но, в конце концов, оставили мои ноги в покое.

Из тюрьмы я написал министру внутренних дел письмо, в котором обращал его внимание на все неприличие поведения испанской полиции. «Вчера ко мне прислали в тюрьму агента, – писал я, – который повторил мне, что я должен покинуть Испанию и заявить немедленно, в какую страну я намерен выехать. Но в настоящее время невозможно выехать свободно никуда: нужно получить предварительное разрешение соответственного правительства. И особенно после моего ареста в Мадриде: ибо, господин министр, ни один человек в Европе и в целом мире не захочет верить, что я был арестован в Мадриде без всякой не только осязательной, но и умопостигаемой причины».

На следующий день меня «освободили», при чем приставленный ко мне одноглазый ахенте заявил мне у ворот тюрьмы, что я буду сегодня же вечером препровожден в… Кадикс. Почему именно в Кадикс?

Я посмотрел на карту. Кадикс находится на самом крайнем пункте юго-западного полуострова Европы: из Березова через Петербург в Австрию, из Австрии во Францию, из Франции в Испанию и, наконец, через весь Пиренейский полуостров – в Кадикс. Дальше материк кончается, начинается океан.

Ахенты, меня сопровождавшие, отнюдь не окружали нашего путешествия тайной: наоборот, всем, всем, кто только интересовался, они обстоятельно рассказывали мою историю (к этому времени в испанской прессе появилось уже немалое количество статей и заметок по поводу моего ареста), при чем характеризовали меня с самой лучшей стороны: не фальшивомонетчик, а кабальеро, но с неподходящими взглядами. Все утешали меня тем, что в Кадиксе очень хороший климат.

– Мы бы никогда не арестовали синьора, – говорит второй ахенте, – если бы не телеграмма. Но хефе получил телеграмму: «Три дня тому назад проехал через Сан-Себастьян ахитадор нелигросо (опасный) анархиста-террориста – имя рек – направился в Мадрид».

Я и раньше не сомневался, что в «почти арабской сказке» моих испанских приключений дело не обошлось без «телеграммы». Теперь я имел авторитетнейшее подтверждение. «Анархиста-террориста» мой ахенте вероятно сам прибавил, для красноречия. Но несомненно, что телеграмма (от просвещенной республиканской полиции г. Бриана) была нарочно составлена в неопределенно угрожающих выражениях, которые отнюдь не исключали ни анархизма, ни терроризма…

Так или иначе либеральное испанское министерство препроводило меня в Кадикс. Здесь же будет, может быть, уместно отметить похвальную бережливость испанских властей: высылая меня из Мадрида в Кадикс, полиция предложила мне взять билет на собственный счет. Так как я в Кадикс совершенно не собирался, то и не усмотрел причин к удовлетворению этого требования – тем более, что уже оказал достаточную поддержку испанской казне, уплатив 4 фр. 50 сант. за пребывание в тюрьме. Ахенты совершенно одобрили мои соображения и исхлопотали для меня билет на казенный счет.

Перед кадикским префектом лежала куча телеграмм, не вполне согласованных одна с другой. Ему рекомендовалось отправить меня в одну из американских республик, по моему выбору, и в то же время «с первым отходящим пароходом».

Посоветовавшись с губернатором, префект разрешил противоречие в пользу первого парохода, который отправлялся на другое утро в… Гаванну. На этот раз мне было сразу предложено бесплатное место. Мне предстояло совершить путешествие в трюме и перейти из испанской полиции в руки гаваннской. Я запротестовал, послал срочные телеграммы директору охраны, министру внутренних дел и графу Романонесу с требованием, чтобы мне дали возможность свободно выехать в Нью-Йорк. Префект и губернатор дрогнули, послали срочный запрос в Мадрид, а сами стали склоняться к признанию моего права не ехать в Гаванну. Это толкование было подтверждено из Мадрида, где тем временем республиканский депутат Костровидо внес по поводу моего ареста и моей высылки интерпеляцию. Меня оставили в Кадиксе до 30 ноября, когда отходит пароход в Нью-Йорк. Приставленный ко мне мушар поставил меня в известность, что дед его был гранд и имел сорок миллионов состояния. Но в карете дедушки далеко не уедешь, как говорится у Горького,[251] поэтому я угощаю моего мушара кофе, пивом и табаком. Он приемлет с благодарностью, только жалуется, что я курю слишком легкие папиросы.

В библиотеке он садится против меня и терпеливо плюет в течение трех часов на пол.

Так мы коротаем с ним время в ожидании парохода на Нью-Йорк.

P. S. Так как префект Кадикса не владеет иностранными языками, то он пригласил в качестве переводчика при наших объяснениях какого-то немца. Потом оказалось, что этот немец секретарь германского консульства. К сведению ахентов и хефов из «Призыва».

Кадикс, 21 ноября.

«Начало» N 53, 2 декабря 1916 г.

Л. Троцкий. ДЕЛО БЫЛО В ИСПАНИИ{18} (По записной книжке)

I

Два полицейских инспектора дожидались у меня на квартире. Один небольшого роста, почти старик, с плоским русским носом, Акимыч, только повежливее и потоньше, другой – огромный, лысый, лет 45, черный, как смоль. Штатское платье сидело на обоих нескладно, и когда они отвечали, то брали рукою под невидимый козырек.

Чрезвычайная вкрадчивая вежливость старца «Vous nous faciliterez la tache» – Вы нам облегчите задачу (т.-е. не будете оказывать сопротивления). А в обмен на это: «Мы не передадим вас испанской полиции». Поворачиваясь к жене: «Madame может завтра же явиться к префекту» (чтобы получить возможность ехать вслед).

Когда я прощался с друзьями и семьей, полицейские архивежливо спрятались за дверь. Внизу у автомобиля два сыщика, все те же. Инспектора взяли вещи и понесли. Выходя, старший несколько раз снимал шляпу. «Excusez, madame».

Шпик, неутомимо и злобно преследовавший меня в течение двух месяцев, дружелюбно на этот раз поправил плед и закрыл двери автомобиля, и мы поехали.

Скорый поезд. Купе третьего класса. Устроились и познакомились поближе. Старший инспектор – географ. Томск, Иркутск, Казань, Новгород, Нижегородская ярмарка… Говорит по-испански, знает страну. Второй, черный и высокий, долго молчал и сидел в стороне. Но потом развернулся. «Латинская раса топчется на месте, другие ее обходят», заявил он неожиданно, строгая ножом кусок свинины, которую держал в не очень чистой волосатой руке с тяжелыми перстнями. "Что вы имеете в литературе? Упадок во всем. В философии то же самое. Со времени Декарта[252] и Паскаля[253] нет движения… Латинская раса топчется на месте". Я изумленно ждал продолжения. Но он замолчал и стал жевать сало с булкой. "У вас был недавно Толстой, но Ибсен[254] нам понятнее Толстого". И опять замолчал.

Старик, уязвленный этим взрывом учености, стал выяснять значение сибирской железной дороги. Затем, дополняя и в то же время смягчая пессимистическое заключение своего коллеги, прибавил: «Да, у нас есть недостаток инициативы. Все стремятся в чиновники. Это печально, но отрицать нельзя». Я слушал обоих покорно и не без интереса.

За окном стояла ночь, глядеть было некуда, спать от возбуждения еще не хотелось, и это питало беседу. Она свернула на мою высылку и на слежку за мной в Париже. Оба инспектора знали о ней подробно от моих шпиков. Эта тема их зажгла.

Слежка? О, теперь это невозможная вещь. Слежка тогда действительна, когда ее не видно, не правда ли? Но с нынешними путями сообщения это недостижимо. Нужно сказать прямо: метро убивает слежку. Тем, за кем следят, следовало бы предписать: не садитесь в метро, – тогда только слежка возможна. И черный мрачно засмеялся. Старик, смягчая: «Часто мы следим, – увы, – сами не зная, почему».

– Мы, полицейские, скептики, – снова неожиданно заявил черный. – Вы имеете свои идеи. Мы же охраняем то, что существует. Возьмите Великую Революцию. Какое движение идей! Энциклопедисты, Жан Жак, Вольтер. Через четырнадцать лет после Революции народ был несчастнее, чем когда-либо. Прочитайте Тэна. Жорес упрекал Жюля Ферри в том, что его правительство не шло вперед. Ферри ответил: правительства никогда не бывают трубачами революции. И это верно. Мы, полицейские, консерваторы по должности. Скептицизм есть единственная философия, которая отвечает нашей профессии. В конце концов, никто свободно не выбирает своего пути. Свободы воли не существует. Ни свободы выбора. Все предопределено ходом вещей.

И он стал скептически пить красное вино прямо из горлышка бутылки. Потом, затыкая пробкой: «Ренан сказал, что новые идеи всегда приходят еще слишком рано. И это верно».

При этом черный бросил подозрительный взгляд на мою руку, которую я случайно положил на рукоятку двери. Чтобы успокоить его, я положил руку в карман. Мы проезжаем через Бордо. Столица красного вина и вчерашняя временная столица Франции, когда враг подошел слишком близко к Парижу. Лозунг буржуазной Франции: «Граница по Рейну или – столица в Бордо». Едем ландами. Пески. Здесь бонапартисты второго призыва: для укрепления песков Наполеон III насаждал здесь сосновые леса. Много кукурузы. Холмисто. Здесь не боятся цеппелинов. Тем временем старик брал реванш: он говорил о басках, их языке, женщинах, их головных уборах, и прочее. Мы приближались к границе. – Я возил по этой же дороге господина Пабло Иглезиас,[255] вождя испанских социалистов, когда его выслали из Франции, – очень хорошо ехали, приятно беседовали, прекрасный господин… Для нас, полицейских, как и для лакеев, – заявил черный, – нет великих людей. И в то же время мы всегда нужны. Режимы меняются, но мы остаемся. – Мы подъезжали к последней французской станции Hendaye.

– Здесь жил Дерулед,[256] наш национальный романтик. Ему достаточно было видеть горы Франции. Дон-Кихот в своем испанском уголку. – Черный улыбнулся с твердой снисходительностью. – А я здесь всегда бы жил – подхватил старик – в маленьком домике и не уставал бы целый день глядеть на море… Ah… Пожалуйте, м-сье, за мной в комиссариат вокзала.

На вокзале в Ируне французский жандарм обратился ко мне с запросом, но мой спутник сделал ему франкмасонский знак. "А, понял, понял, – отвечал тот и, отвернувшись, стал мыть под краном загорелые руки, чтобы показать полное свое безразличие. Но не удержался, посмотрел на меня снова и спросил скептика: – А где же другой? – «Там, у специального комиссара, ответил черный. – Ему нужно все знать», прибавил он вполголоса в мою сторону и торопливо повел меня какими-то вокзальными проходами. «C'est fait avec discretion? N'est ce pas?» (Проделано незаметно, не правда ли?), спросил меня черный. «Вы сможете проехать в трамвае из Ируна в Сан-Себастьян. Вы должны иметь вид туриста, чтобы не вызывать подозрения испанской полиции, которая очень мнительна. И далее я вас не знаю, не так ли?»… Простились мы холодно…

Черный сел одновременно со мной, но отдельно от меня, в вагон трамвая, который ведет из Ируна в Сан-Себастьян, долго колебался между чувством долга и аппетитом. Ему не хотелось ехать в Сан-Себастьян. Аппетит победил, и полицейский скептик соскочил с трамвая, что-то ворча себе под усы. Я свободен.

Сан-Себастьян, столица басков. Море, грозное без угроз, чайки, пена, брызги, воздух, простор. Неотразимым видом своим море говорит, что человек по природе своей предназначен быть контрабандистом, но что этому мешают побочные обстоятельства.

Испанцы в беретах, женщины в легких вязаньях («мантильях») вместо шляп, больше пестроты и крика, чем по ту сторону Пиренеев. Улица, площадь и опять море. Хорошо, и нет шпиков. Море здесь и в Ницце… Здесь меньше слащавости в природе, больше перцу и соли. Здесь лучше. Но лени много. В магазинах подолгу торгуются, и купцы с «психологией». Банки закрыты, когда ни подойдешь. Набожность. Над моей постелью в отеле поучительная картина: La muerte del Pecador – смерть грешника: двуглавый чорт забирает добычу у опечаленного ангела, несмотря на все усилия доброго аббата. Засыпая и просыпаясь, я размышляю о спасении души. В кинематографе любовники, прежде чем обнять друг друга, обмениваются кольцами при звуках Ave Maria. На перекрестках крайне невоинственные городовые с палками. Формы военные какие-то надуманные, затейливые, но не серьезные.

Счет в отеле мне написали на неведомом (будто бы французском) языке «Par habitation; pour dormir deux jour et par une bain», что примерно означает: «Через поселение, чтобы спать два дня и через баню». Сумма была, однако, проставлена арабскими цифрами и не оставляла, увы, никакого места сомнениям. Сан-Себастьян – курорт и цены курортные. Надо спасаться!

II

В вагоне по пути в Мадрид

Продвигаемся вглубь Пиренейского полуострова. Это не Франция: южнее, примитивнее, провинциальнее, грубее. Общительность. Пьют из меха вино. Много и громко болтают. Женщины хохочут. Три монаха читают в книжке, потом благочестиво глядят в крашеный потолок вагона и шепчут. Много декоративности. Испанцы, завернутые в плащи с красными отворотами или в клетчатые яркие одеяла и шарфы до носов, сидят на скамьях, как нахохлившиеся индюки или попугаи. Они кажутся неприступными. Оказываются болтунами.

В другом купе поют народные песни.

Испанка-прислуга, которая работала в Париже и вернулась в начале войны в Испанию, едет теперь на работу в Мадрид. Хорошее сумрачное лицо. Испанцев немало в Париже, в частности шоферами.

Конфликт из-за окон. Те держат одно окно открытым, эти из протеста открывают все. Но без ссоры. Испанцы все зябли, кутались в плащи и шарфы.

Каменистая степь, холмистая с чахлыми кустарниками и слабосильными деревцами.

Серый рассвет. Дома каменные без украшений. Тоскливый вид. Телеграфные столбы низенькие, как нигде, – нет лесов. Ослы с вьюками по дороге: Испания. Но я-то зачем здесь?

III

Мадрид

Мадрид. Вокзал. Дерут на части. Множество проблематических существований. Разносчики, продавцы газет, чистильщики сапог, гиды, комиссионеры неизвестно чего и всего, попрошайки, нищие и нищия (по старому правописанию) – словом, та толпа, которою так богаты три южных полуострова Европы: Пиренейский, Аппенинский и Балканский.

Когда, при въезде в новый город, толпа людей рвет из рук ваш чемодан, и вам одновременно предлагают почистить сапоги – по чистильщику на каждую ногу, – купить газеты, крабов, орехи и пр., вы можете быть уверены, что в городе дурная ассенизация, много фальшивой монеты в обращении, безбожно запрашивают в магазинах, и много клопов в отелях. Несмотря на то, что мне довелось немало постранствовать в моей жизни, я так и не сумел развить в себе на этот счет необходимые органы сопротивления. Оттого в Бухаресте или Белграде я ходил с начищенными, как зеркало, сапогами и с коллекцией фальшивых монет в кармане.

Hotel de Paris, очень скромная гостиница провинциального типа. Никто не говорит по-французски. Я объясняюсь посредством самой первобытной мимики. Испанка Эмилия не знает также языка эсперанто, которого, впрочем, не знаю и я (увы, она, как оказалось, не читает даже и по-испански), но при помощи своих десяти пальцев удовлетворительно объясняет мне цены, которые оказываются выше всяких предположений. Когда я пытаюсь выразить ей эту простую мысль изображением ужаса на своем лице, она скалит крепкие зубы, после чего я вынужден все же платить.

bannerbanner