Читать книгу Барсетширские хроники: Смотритель. Барчестерские башни (Энтони Троллоп) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
bannerbanner
Барсетширские хроники: Смотритель. Барчестерские башни
Барсетширские хроники: Смотритель. Барчестерские башни
Оценить:

0

Полная версия:

Барсетширские хроники: Смотритель. Барчестерские башни

Некий великий государственный муж, некий благородный пэр – скажем, герцог – ложится спать, уверенный, что все его страшатся и почитают, он же не страшится никого, ибо мнит себя человеком если не хорошим, то, по крайней мере, могущественным – настолько могущественным, что ему безразличны чужие мнения о собственной особе. Утром он просыпается всеми презираемый и думает лишь о том, как побыстрее сбежать в какую-нибудь немецкую глушь, схорониться в какой-нибудь итальянской деревушке, исчезнуть с людских глаз. Что произвело такую внезапную перемену? В «Юпитере» напечатана статья – пятьдесят строк в узкой колонке уничтожили самообладание его светлости и навеки изгнали несчастного из мира. Никто не знает, кем написаны убийственные слова; в клубах шепотом передают из уст в уста то или иное имя, а Том Тауэрс неспешно шагает по Пэлл-Мэлл, застегнувши воротник от западного ветра, словно он – простой смертный, а не бог, мечущий перуны с горы Олимп.

Впрочем, наш друг Джон Болд отправился не туда. Ему случалось прежде бродить возле этого уединенного места, размышляя, как замечательно было бы писать в «Юпитер», прикидывая, в его ли силах сподобиться когда-нибудь такой чести, гадая, как Том Тауэрс примет смиренное приношение его таланта, и пытаясь вообразить, что и сам Том Тауэрс некогда был начинающим газетчиком, не уверенным в собственных дарованиях. Ведь и Том Тауэрс не от рождения стал автором «Юпитера». С этими мыслями, в которых мешались честолюбивые надежды и пиетет, Джон Болд взирал на безмолвную мастерскую богов, но до сих пор не пытался высказыванием или жестом повлиять на малейшее слово своего непогрешимого друга. Однако именно таковы были его нынешние намерения, и он не без внутреннего трепета направился к обиталищу премудрости, где Том Тауэрс по утрам вдыхал амброзию и пил нектар в форме поджаренного хлебца и чашки чая.

Неподалеку от горы Олимп, но ближе к блаженным западным краям расположена излюбленная обитель Фемиды. Омываемые приливом, который стремится от башен Цезаря к чертогам красноречия Бэрри, а затем, обратившись вспять, несет свежие приношения города от дворцов знати к торжищу купцов, стоят тихие стены, которые соблаговолил почтить своим присутствием Закон. О Темпл! Отдельный мир внутри мира! Как тихи твои «запутанные дорожки», пользуясь чьим-то недавним выражением, и как в то же время близки к величайшим скоплениям людей! Каким строгим достоинством дышат его аллеи, пусть от них один шаг до грубости Стрэнда и похабства Флит-стрит. Древнюю церковь Святого Дунстана с ее великанами-звонарями убрали, старинные лавки с их памятными фасадами исчезают одна за другой, даже самые ворота обречены – «Юпитер» предрек им скорый конец. Слухи гласят, что вскоре в этих широтах воздвигнут новый дворец правосудия напротив дворов Вестминстера, в пику Архивам и Линкольнс-Инну, однако пока ничто не угрожает тихой красе Темпла; это средневековый двор столицы.

Здесь, на избраннейшем участке избранной земли, стоит величавый ряд апартаментов, искоса глядя на грязную Темзу; под их окнами расстилается луг, радуя взгляды лондонцев чуть тускловатой, но все же восхитительной зеленью. Если вы обречены жить в лондонском смоге, то, безусловно, предпочитали бы обитать в этом месте. Да, вы, мой драгоценный друг, немолодой холостяк, к которому я сейчас обращаюсь, не сыщете себе жилья лучше. Никто здесь не станет спрашивать, дома вы или нет, один или с приятелями, никто не станет проверять, чтите ли вы день субботний; строгая квартирная хозяйка не будет считать ваши пустые бутылки, а страдающий ипохондрией сосед – жаловаться на ваши ночные кутежи. Вы любите книги – где лучшее место для чтения? тут все пропахло типографской краской. Желаете поклоняться Пафийской богине? Рощи Темпла так же укромны, как рощи Кипра. Вино и остроумие всегда здесь и всегда вместе; пиры Темпла во всем подобны пирам Греции, в которой самые буйные служители Бахуса не забывали о достоинстве своего бога. Где можно обрести такое уединение и в то же время не лишиться ни одного из удовольствий общества?

Здесь жил Том Тауэрс, успешно служа десятой музе, которая ныне покровительствует прессе. Однако не следует думать, будто его апартаменты были голыми и неуютными, как конторы его соседей-юристов. Четыре стула, шкаф, наполовину пустой, наполовину заполненный бумагами, обои тусклой зеленой бязи, старый конторский стол и его пембрукский собрат на шатких ножках, спиртовка для приготовления кофе и омаров, жаровня для хлеба и бараньих отбивных – такие удобства не устраивали Тома Тауэрса. Он занимал четыре комнаты на втором этаже, каждая из которых была обставлена если не с великолепием, то с комфортом Стаффорд-хауса. Здесь было все, что искусство и наука добавили к роскоши современной жизни. Комнату, где обычно сидел хозяин, обрамляли книжные шкафы с тщательно подобранной библиотекой; тут не было ни одного тома, который не заслуживал бы своего места в собрании утонченностью слога и красотой переплета; хорошенькая складная лесенка в углу доказывала, что книги даже с верхних полок предназначались для чтения. Во всей комнате было лишь два предмета искусства. Первый, великолепный бюст Роберта Пиля работы Пауэра, свидетельствовал о политических взглядах нашего друга; второй – исключительно длинная фигура молящейся – так же явственно говорил о его излюбленной живописной школе. Картина эта, кисти Милле, не висела, как обычно вешают картины, ибо в комнате не было и одного свободного дюйма стены, но располагалась на собственной подставке; на этом пьедестале, обрамленная и застекленная, стояла молитвенная особа, глядя на лилию пристальным взглядом, каким до нее никто и ни на что не глядел.

Наши современные художники, которых мы называем прерафаэлитами, вернулись не только к манере, но и к сюжетам ранних живописцев. Их упорство заслуживает высочайших похвал; они сумели встать вровень с мастерами, у которых черпают вдохновение, а некоторые нынешние картины и впрямь несравненны. Однако поразительно, в какие ошибки впадают эти художники в том, что касается сюжетов. Их не устраивают старые композиции: Себастьян, утыканный стрелами, Луция с глазами на блюде, Лаврентий с решеткой, Дева Мария с двумя мальчиками. Увы, их новшества оставляют желать лучшего. Как правило, не следует рисовать фигуру в позе, которую человек не может сколько-нибудь долго сохранять. Кроткое терпение святого Себастьяна, молитвенное исступление Иоанна Крестителя в пустыне, материнская любовь Девы – чувства, естественно выражаемые статичной позой, а вот особа с деревянной спиной и согнутой шеей, глядящая на цветок, наводит лишь на мысль о безысходной боли.

Глядя на комнату, легко было увидеть, что Том Тауэрс – сибарит, хоть и далеко не праздный. Он допивал последнюю чашку чая, плывя в океане разложенных вокруг газет, когда ливрейный мальчик-слуга принес карточку Джона Болда. Мальчик этот никогда не знал, дома ли хозяин, но часто знал, что того дома нет: Том Тауэрс принимал не всегда и не всякого. В данном случае, повертев карточку в руках, он знаком дал слуге понять, что видим; посему парадную дверь отперли и нашего друга впустили.

Я уже говорил, что автор «Юпитера» и Джон Болд были очень близки. Разница в возрасте была не слишком значительна – Тауэрсу еще не исполнилось сорока. Когда Болд учился в лондонских больницах, Тауэрс – тогда еще не нынешний великий человек – проводил много времени в его обществе. Они часто обсуждали свои перспективы и честолюбивые устремления. В ту пору Тауэрс еле сводил концы с концами; как адвокат без практики он писал стенограммы для любой газеты, готовой ему заплатить, и даже в мечтах не смел вообразить, что будет сочинять передовицы в «Юпитер» и разбирать по косточкам министров. С тех пор все изменилось: практики по-прежнему не было, но теперь адвокат ее презирал и не отказался бы от нынешней карьеры даже ради судейского кресла. Пусть он не носил горностаевой мантии и других зримых регалий, но какого сознания собственной значимости он был преисполнен! Да, его имя не печатали в заголовках, никто не писал мелом на стенах: «Да здравствует Том Тауэрс!» или «Свобода печати и Том Тауэрс!» – но какой член парламента обладал хоть половиной его влияния? Да, провинциалы не беседовали каждый день о Томе Тауэрсе, однако они читали «Юпитер» и соглашались, что без «Юпитера» и жизнь не в жизнь. Такая сокровенная, но ощутимая власть вполне его устраивала. Ему было приятно тихонько сидеть в уголке своего клуба, слушать громкий разговор политиков и думать, что все они в его власти – что он может уничтожить самого громогласного из говорунов одним росчерком пера. Ему нравилось смотреть на могущественных людей, о которых он писал ежедневно, и льститься мыслью, что все они пред ним ничто. Каждый из них отвечал перед своей страной, каждого могли призвать к отчету, каждый должен был безропотно сносить поношения и брань. Но перед кем отвечал Том Тауэрс? Никто не мог его оскорбить, никто не мог призвать к отчету. Он писал убийственные слова, и никто не смел возразить; министры заискивали перед ним, хотя, возможно, не знали его имени, епископы боялись его, судьи сомневались в собственных вердиктах без его одобрения, а военачальники думали о действиях врага меньше, чем о грядущем отклике «Юпитера». Том Тауэрс никогда не хвалился «Юпитером»; он редко упоминал газету даже с закадычными друзьями и просил не упоминать ее в связи с ним, что не мешало ему ценить свою избранность и быть самого высокого мнения о собственной важности. Вполне возможно, что Том Тауэрс почитал себя самым могущественным человеком Европы; изо дня в день он тщательно притворялся смертным, но в душе знал, что он – бог.

Глава XV. Том Тауэрс, доктор Антилицемер и мистер Сантимент

– А, Болд! Как поживаете? Завтракали?

– О да, уже давно. Как поживаете?

Любопытно, когда встречаются два эскимоса, спрашивают ли они друг друга о здоровье? Неизменное ли это свойство человеческой натуры? Случалось ли читателю, столкнувшись с кем-нибудь знакомым, избежать этого вопроса или выслушать ответ? Иногда учтивый вопрошающий берет на себя труд сообщить, что ваш вид избавляет его от необходимости осведомляться о вашем самочувствии, подразумевая, что вы пышете здоровьем, но так поступают лишь те, кто хочет произвести впечатление.

– Вы, наверное, заняты? – спросил Болд.

– Да, порядком… вернее сказать, нет. Я как раз выкроил часок для отдыха.

– Я хотел спросить, не сделаете ли вы мне одно одолжение.

По тону друга Тауэрс сразу понял, что одолжение касается газеты. Он улыбнулся и кивнул, но ничего обещать не стал.

– Вы знаете про иск, который я подал, – сказал Болд.

Том Тауэрс подтвердил, что знает об иске по делу богадельни.

– Так вот, я его отозвал.

Том Тауэрс лишь поднял брови, сунул руки в карманы брюк и стал ждать продолжения.

– Да, отозвал. Нет надобности утомлять вас всей историей, однако суть в том, что поведение мистера Хардинга… мистер Хардинг – это…

– Да-да, начальник в богадельне, субъект, который забирает себе все деньги и ничего не делает, – перебил его Том Тауэрс.

– Про это я ничего не знаю, но он повел себя настолько благородно, настолько открыто, настолько бескорыстно, что я не могу продолжать дело ему в ущерб. – Произнося эти слова, Болд ощутил вину перед Элинор, однако он не считал, что говорит неправду. – Полагаю, ничего не следует предпринимать, пока смотрительское место не освободится.

– И его заполнят раньше, чем кто-нибудь узнает о вакансии, – ответил Том Тауэрс. – Возражение никогда не исчезнет. Вечная история с пожизненными правами духовных лиц, но что, если имеет место пожизненное злоупотребление, а право принадлежало бы городской бедноте, сумей она его добиться – разве здесь не такой случай?

Болд не мог этого отрицать, однако выразил мнение, что дело из тех, в которых нужно приложить много кропотливых усилий, прежде чем и впрямь будет достигнута общественная польза; он жалеет, что не задумался об этом, когда полез в львиную пасть, сиречь в адвокатскую контору.

– Боюсь, вам придется заплатить большие издержки, – сказал Тауэрс.

– Да, две или даже три сотни, – признал Болд. – Ничего не поделаешь, я готов к этим расходам.

– Очень философически. Приятно слышать, как человек с таким безучастием говорит о своих сотнях. Однако мне жаль, что вы отозвали иск. Неполезно для репутации затеять такое дело и не довести его до конца. Видели?

И он бросил через стол памфлет, еще почти влажный от типографской краски.

Болд еще не видел его и даже о нем не слышал, зато хорошо знал автора – джентльмена, чьи памфлеты, обличающие все и вся в современном мире, так широко обсуждались читающей публикой.

Доктор Унылый Антилицемер был шотландцем; молодость он провел в Германии, где обучался в университете и научился с немецкой дотошностью смотреть в самую суть вещей и разбирать их качества. Он постановил для себя не признавать за доброе ничего дурного и не отвергать как дурное ничего доброго. Увы, он так и не усвоил, что в мире нет беспримесного добра и редкое зло не содержит в себе семени чего-то доброго.

Вернувшись из Германии, доктор Антилицемер ошеломил читателей пламенностью мыслей, изложенных самым несуразным слогом. Он не умеет писать по-английски, говорили критики. Не важно, отвечала публика, главное, что его писания не нагоняют сон. Так доктор Унылый Антилицемер сделался популярен, и популярность, как это часто бывает, его испортила. Покуда он критиковал отдельные изъяны и пороки человечества, покуда высмеивал энергию, с какой сельские помещики бьют куропаток, или ошибку аристократа-покровителя, по чьей милости поэт был принужден вымеривать пивные бочонки, все было хорошо; мы радовались, что нам указывают на ошибки, и с надеждой ждали Золотого века, когда все, вняв увещеваниям доктора Антилицимера, станут искренними и деятельными. Однако доктор, неверно прочтя знамения времени и умы людей, назначил себя судьей всего сущего и взялся разить направо и налево, уже не обещая никакого Золотого века. Это было нехорошо, и, надо сказать, наш автор не преуспел в своем начинании. Его теории были прекрасны, а проповедуемый им нравственный кодекс – безусловно лучше существующих обыкновений эпохи. Мы все могли, а многие и сумели, учиться у доктора, пока тот оставался туманным и загадочным; однако, когда он сделался практичным, очарование исчезло.

Его слова о поэте и куропатках приняли очень хорошо. «О, мой бедный брат, – писал он, – убиенные куропатки по двадцать пар на охотника и поэт, вымеряющий пивные бочонки за шестьдесят фунтов в год, в Дамфрисе, не суть знаки великой эры! быть может, самой жалкой эры в анналах мира! К какой бы экономии мы ни стремились, политической или иной, давайте прежде всего убедимся, как это неэкономично: куропатки, убиваемые нашими землевладельцами по, скажем, гинее за голову, продаются на Лиденхоллском рынке по шиллингу девять пенсов, и на каждые пятьдесят птиц приходится один отправленный в тюрьму браконьер! А наш поэт, творец, созидатель, вымеряет пиво, не имея времени творить и сочинять, ибо как мерщик пивных бочонков имеет лишь немного досуга для пьянства! Воистину, мы высекаем каменные плиты острой бритвой, а подбородки себе скребем ржавыми ножами! О мой политический экономист, знаток спроса и предложения, разделения труда и естественного порядка, о мой громогласный друг, ответь, коли можешь, каков спрос на поэтов в державе королевы Виктории и каково гарантированное предложение?»

Это было очень хорошо и давало нам надежду. Мы можем лучше обойтись со следующим поэтом, когда он у нас появится, и, даже если не откажемся совсем от куропаток, можем смягчить законы о браконьерстве. Впрочем, мы были не готовы брать уроки политики у столь туманного учителя, а когда он объявил, что герои Вестминстера – никто, мы сочли, что довольно уже ему писать. Его нападки на курьерские ящики показались публике довольно пустыми, но были коротки, так что позволим доктору еще раз излить свои чувства:

«Когда величайшая скрупулезность делопроизводства могла бы помочь лежащим при последнем издыхании, когда курьерские ящики с патентованными замками Чабба и бархатной обивкой приносили бы хоть какое-нибудь облегчение несчастным, я, вместе со всеми, пересохшими губами взывал бы к лорду Джону Расселу, или, мой брат, к лорду Абердину по твоему совету, или, мой добрый родич, к лорду Дерби, на коего ты указываешь; ибо мне, иссушенному жаждой, они все на одно лицо. О Дерби! О Гладстон! О Пальмерстон! О лорд Джон! Каждый прибегает с безмятежным лицом и курьерским ящиком в руках. Врачи бесполезные! число их несметно, однако курьерские ящики бессильны облегчить недуг! Что? есть новые эскулапы, не обременившие душу бюрократической волокитой? Воззовем же снова! О Дизраэли, великий оппозиционер, чье чело сурово нахмурено! или: О Молесворт, реформатор, обещавший утопию! Они приходят, каждый с безмятежным лицом и – увы мне! увы моей стране! – с курьерским ящиком!

О безмятежность Даунинг-стрит!

Братья мои, когда на поле брани умирала последняя надежда и не оставалось и малейшего шанса на победу, древний римлянин закрывал лицо тогой и умирал с честью. Можем ли вы и я поступить так сейчас? Если да, то это лучший для нас исход, о братья, а иначе мы умрем с позором, ибо я не вижу для нас надежды на жизнь и победу в подлунном мире. Я, по крайней мере, не могу возлагать упования на безмятежное лицо и курьерский ящик!»

В этом, возможно, была своя правда и глубина рассуждений, однако доводы не убедили англичан отказать в доверии нынешнему устройству правительства, так что ежемесячные памфлеты доктора Антилицемера об упадке мира уже не привлекали такого внимания, как его ранние труды. Он, впрочем, не ограничился политикой, но разобрал большое число общественных установлений и все их нашел дурными. Доктор не обнаружил искренности ни в ком, хуже того, ни в чем. Мужчина, снимая шляпу перед дамой, лукавит, дама обманывает его, улыбаясь в ответ. Манжеты джентльмена лгут, дамские оборки преисполнены неправды. Знала ли история что-нибудь суровее его нападок на соломенные шляпки или проклятий, которыми он пытался стряхнуть пудру с епископских париков?

Памфлет, который Том Тауэрс придвинул через стол Болду, назывался «Современная благотворительность» и показывал, как милостивы к бедным были наши предки и как черствы мы. Заканчивался он сравнением, в котором современность по всем статьям проигрывала древности.

– Читайте здесь, – сказал Тауэрс, вставая и переворачивая страницы памфлета. – Сомневаюсь, что вашему бескорыстному другу-смотрителю это понравится.

И Болд прочел:

«Небеса, что за зрелище! Раскроем глаза пошире и рассмотрим благочестивого, жившего четыре столетия назад, в темные века: узнаем, как он творил добрые дела и как творит их праведник нашего времени.

Первый ступал по жизни осмотрительно; он пекся о земных трудах и преуспевал в них, как преуспевает человек рачительный, однако всечасно помнил о лучшем сокровище, к которому не подберутся воры. Сколько благородства в этом старце, когда, опираясь на дубовый посох, он идет по улице родного города, принимая вежливые приветствия и знаки заслуженного уважения. Благородный старец, да, мой досточтимый обитатель Белгравии или другого подобного района, весьма благородный старец, хотя род его занятий – всего лишь оптовое чесание шерсти.

Впрочем, в те дни чесание шерсти давало изрядную прибыль, так что наш престарелый друг оставил по смерти большое состояние. Сыновья и дочери получили средства для безбедной жизни, друзья и родственники – утешение в своей утрате, немощные слуги – пропитание на склоне лет. Немалые свершения для одного старика в темном пятнадцатом столетии. Однако он этим не ограничился: следующим поколениям бедных шерсточесов предстояло благословлять имя богатого, ибо он завещал построить богадельню и оставил деньги для насыщения тех, кто уже не мог прокормить себя усердным чесанием.

Так старик в пятнадцатом веке творил добрые дела, насколько хватало его сил, – на мой взгляд, достойно.

Теперь взглянем на праведника наших дней. Он уже не шерсточес, ибо этот род занятий ныне почитается унизительным. Предположим, что он – лучший из лучших, человек, богато одаренный. Наш древний друг был как-никак почти безграмотен, наш современный друг обучен всем мыслимым наукам; иными словами, он – священник англиканской церкви!

И каким же образом он исполняет порученное ему благое дело? О небеса! страннейшим образом! Да, мой брат, таким образом, что мы бы не поверили, когда бы не имели достовернейшее свидетельство собственных глаз. Он знает лишь одну меру – ширину собственной глотки. Единственное его занятие – поглощать хлеб, рачительно приуготовленный для обедневших шерсточесов, да раз в неделю гнусавить себе под нос какой-нибудь гимн, покороче или подлиннее – чем короче, тем лучше, если хотите знать мое мнение.

О мои цивилизованные друзья! британцы, что никогда не будут рабами, сограждане, достигшие безграничной свободы, обретшие познание добра и зла, ответьте мне, какой достойный монумент воздвигнете вы многоученому священнику англиканской церкви?»

Болд был уверен, что его другу это не понравится; он не мог вообразить, что́ тому понравилось бы меньше. Какую адскую кашу заварил он, Болд, неосторожно выступив против богадельни!

– Как видите, – сказал Тауэрс, – дело широко обсуждается, и общественность на вашей стороне. Жаль, что вы хотите отозвать иск. Видели первый выпуск «Дома призрения»?

Нет, Болд не видел. Он читал анонсы новой книги мистера Популярного Сантимента, однако не связывал ее с барчестерской богадельней и совершенно о ней не думал.

– Это прямая атака на систему в целом, – продолжал Тауэрс. – Сокрушительный удар по Рочестеру, Барчестеру, Даличу, больнице Святого Креста и прочим рассадникам воровства. Сразу видно, что Сантимент побывал в Барчестере и все там разузнал; я даже думал, он слышал эту историю от вас. Написано замечательно; впрочем, первые выпуски у него всегда хороши.

Болд объявил, что ничего не рассказывал мистеру Сантименту и очень сожалеет, что дело получило такую огласку.

– Поздно заливать пожар, – сказал Тауэрс. – Здание прогнило и должно быть снесено. Я бы сказал даже, чем раньше, тем лучше. Собственно, я рассчитывал, что дело принесет вам определенную известность.

Слова эти были для Болда горше полыни. Он отравил своему другу-смотрителю остаток дней, а затем бросил дело, как раз когда оно начало приносить плоды. Надо же было все, все сделать не так! Причинить непоправимый вред и отступиться, когда ожидаемая польза почти в руках! Как упоительно было бы сражаться бок о бок с «Юпитером» и двумя популярнейшими авторами эпохи! Вступить в тот самый мир, которым он грезил! Кто знает, что ждало его на этом пути – какие лестные знакомства и общественное признание, какие афинские пиры, щедро приправленные аттической солью?

Впрочем, что толку в пустых мечтах? Он обещал, что отзовет иск, и, даже если бы мог пренебречь обещанием, поворачивать назад было поздно. В эту самую минуту он сидел в гостиной Тауэрса, куда пришел, чтобы положить конец выступлениям «Юпитера», и, как ни тягостна была ему взятая на себя задача, следовало изложить просьбу.

– Я не мог продолжать дело, – сказал он, – поскольку обнаружил, что был не прав.

Том Тауэрс пожал плечами. Как может успешливый человек быть не прав?

– В таком случае, конечно, вы должны его оставить.

– И я пришел просить, чтобы вы тоже его оставили, – сказал Болд.

– Просить меня, – повторил Тауэрс. Его спокойная улыбка и выражение легкого изумления долженствовали означать, что он, Том Тауэрс, последний, кто может иметь касательство к подобным вопросам.

– Да, – сказал Болд, почти дрожа от нерешительности. – «Юпитер», как вы знаете, принял в деле чрезвычайно живое участие. Мистера Хардинга больно ранило то, что там писали. Я хочу объяснить вам, что его самого упрекнуть не в чем, и надеюсь, что после этого новых статей не будет.

С каким бесстрастием Том Тауэрс слушал это невинное предложение! Обратись Джон Болд к дверным косякам горы Олимп, те бы выказали ровно столько же сочувствия или несогласия. Какая похвальная выдержка! Какая сверхчеловеческая сдержанность!

– Дорогой мой, – сказал он, когда Болд закончил, – я, право, не могу отвечать за «Юпитер».

– Но если вы поймете, что статьи несправедливы, вы можете положить им конец. Все знают, что это в ваших силах.

– «Все» чрезвычайно добры, но, как правило, заблуждаются.

– Бросьте, Тауэрс, – сказал Болд, собираясь с духом и напоминая себе, что ради Элинор должен твердо стоять на своем. – Я никогда не сомневался, что вы сами пишете эти статьи, и написаны они превосходно. Вы очень меня обяжете, если в дальнейшем воздержитесь от личных упоминаний бедного мистера Хардинга.

– Мой дорогой Болд, – ответил Том Тауэрс. – Я искренне вас люблю. Мы знакомы много лет, и я ценю вашу дружбу. Не сочтите за обиду, если я объясню, что никто, связанный с публичной прессой, не вправе поддаваться стороннему давлению.

bannerbanner