Читать книгу Пепельный берег. Не то, чем кажется (Марк Торрес) онлайн бесплатно на Bookz (26-ая страница книги)
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Оценить:

5

Полная версия:

Пепельный берег. Не то, чем кажется

— Кто вас посвящал? — спросил Кель. — Имя. Просто для порядка.

И Паэлиас ответил.

Он ответил сразу, ясно и полностью, потому что был человеком, который отвечает: назвал имя, назвал место, назвал год и прибавил, что посвящение было при трёх свидетелях, из которых двое умерли. Кель придвинул чернильницу, обмакнул перо и вписал сказанное в дело — мелко, в конец страницы, где оставалось место.

— Благодарю, — сказал он и присыпал написанное песком.

А потом не перевернул страницу.

— Я спрашивал не затем, чтобы узнать, — сказал он. — Имя у меня было. Я спрашивал затем, чтобы посмотреть, назовёте ли вы его сами.

Он отогнул в деле лист, подшитый вторым от конца, — не отдельный, не из другой папки, а тот, что лежал там с самого начала, под всеми прочими, и лежал, судя по бумаге, не первый год.

— Названный вами человек в моих бумагах есть, — сказал Кель, — и проходит он не по духовной части.

И прочёл.

Место называлось Тихий Брод: двор в двух переходах от Триволя, за ручьём, у старой перекладки. Девять человек, все с большой дороги, все в своё время оттуда ушли — не по совести, а по расчёту. На трактах сделалось людно, стража начала считать, а товар меж тем шёл, и товару требовалось место, где он полежит, обсохнет и переменит хозяина.

— В нашем ремесле это называется «мелкие», — прибавил Кель без всякого пренебрежения. — Такие же, как мы, только до нас и без порядка. Коллеги, если угодно.

Место они выбрали правильно и вывеску тоже.

Досматривают всех. Не досматривают тех, к кому неловко подойти: ни один десятник не полезет с рогатиной в телегу, если на облучке сидит человек в сером и везёт свечи. И потому мелкие сделали то, чего не додумались сделать умные: они не стали прятаться. Они выстроили церковь.

Церковь была настоящая. Не «как бы» и не «для виду»: сруб в семь венцов, крыльцо, лавки, скоблёный пол, и колокол — не било, не рельс, а колокол, купленный в Зиндагаре за настоящие деньги и повешенный на настоящую перекладину. Звонили в него дважды в день. Служили, отпевали, крестили и венчали. Три окрестные деревни ходили туда без малого двадцать лет и, надо думать, ходят до сих пор.

А под полом церкви был подпол, и подпол был не пустой.

— Схорон, — сказал Кель. — Хороший. Сухой, тёплый, с приставленным сторожем, и сторож — не человек с дубиной, а Господь. Дурак придумать такого не может; это придумывает тот, кто сначала долго боялся.

— Это не то, чем кажется, — сказал Паэлиас.

Он сказал это громко и слишком быстро — тем голосом, каким говорят люди, у которых внутри уже упало, а руки ещё держат. Что именно он имел в виду, он и сам, надо думать, не разобрал бы: бумагу, церковь или всю свою жизнь целиком.

Ему никто не ответил.

Кель перевернул лист.

Обозы приходили ночью, разгружались в четверть часа и уходили порожняком до света. Мальчишки в эти ночи при дворе не бывало никогда.

Это в деле было записано отдельной строкой, потому что в делах такие вещи записывают: сироту, взятого четырнадцати лет, к обороту не допускали ни разу. Ни к разгрузке, ни к счёту, ни к сбыту, ни даже к воротам. Его в такие ночи посылали. С хлебом на дальний хутор к больной бабке, с милостыней в соседнюю деревню, за воском, за маслом, за чем угодно, лишь бы к утру. Дороги были дальние, и он ходил их с охотой, потому что дорога с хлебом к больной бабке — это ровно то, за чем он и остался.

Он возвращался к полудню и находил двор пустым, чисто подметённым и пахнущим ладаном.

— Ограждали, — сказал Кель. — Тут в деле так и написано, и написано с некоторым, я бы сказал, уважением. Это редкий случай, господа. Обыкновенно с воспитанниками поступают иначе.

Знак им достался от прежнего ремесла: солнце выжигали на бочках, чтобы свои узнавали своё, и на воротах повторили ту же метку, потому что вторую придумывать было лень. Когда мальчишка попросил себе такой же — на грудь, как у настоящих, — ему велели срисовать. Он срисовал сам, как сумел, и с тех пор носил.

— Оттого в нём и не признаёт герба ни один герольд, — сказал Кель. — Это не герб. Это клеймо на тару, срисованное ребёнком.

Учили его при этом всерьёз и учили многому. Грамоте — потому что неграмотный товар считать не умеет, а считать надо. Держать перед собою круг из четырёх предметов — потому что занятие бесполезное, а людей собирает быстрее колокола, и пока люди смотрят вверх, внизу успевают многое. Ему объяснили, что это для проповеди. Ему вообще всё объясняли, и объясняли складно, и он ни разу не переспросил.

— Имени у двора не было никакого, — сказал Кель. — Ни ордена, ни братства, ни устава, ни печати. «Орден Священного Света» сочинён один раз, при мне тут записано даже, кем именно и за каким ужином. Сочинён для одного слушателя. Слушатель поверил.

Он посмотрел на паладина и прибавил — ровно, без всякого нажима, тем же голосом, каким читал про пристань:

— Вас посвящали всерьёз. Свечи, чтение, три свидетеля, как вы и сказали. Никто не смеялся. В деле отмечено: не смеялся никто. Мальчик просил, а объяснять было долго и жалко.

И, наконец, последнее.

— Выведен из оборота четырёх лет спустя как непригодный. Пометка та же, что у них о лошадях: «в работе не годен». Отпущен с провизией, с деньгами и с благословением. Причина указана.

Он заглянул в строку и прочёл её как есть, потому что читал он всё как есть:

— «Не врёт».

Он поднял глаза.

— Вам было восемнадцать, — сказал он. — Дальше двенадцать лет по берегу. В одиночку, при знаке и при звании.

Он подождал, будто и вправду рассчитывал, что тут ему что-нибудь возразят.

— Двенадцать лет, — повторил он. — И за двенадцать лет вам не встретилось ни одного человека, который слыхал бы про ваш орден. Ни священника, ни герольда, ни писаря, ни одного из тех, кому такие вещи полагается знать по должности. Их спрашивали — они разводили руками. Всякий раз. Двенадцать лет подряд.

Он закрыл папку и положил на неё ладонь.

— И вы ни разу не спросили себя, отчего.

В палате было тихо.

Паэлиас больше не перебивал. Он не встал, не крикнул и не сказал «это ложь» — а мог бы, и никто бы его в ту минуту не осудил.

— У нас был колокол, — сказал он.

Он сказал это так, как выкладывают на стол доказательство: единственное, что попалось под руку, и попалось потому, что было самым громким и самым несомненным в его жизни.

— Был, — согласился Кель, не заглядывая в бумагу. — Куплен в Зиндагаре. Записан там же — на имя вашего наставника, как имущество торговое. Он и по бумагам колокол, тут никакого обмана.

Больше Паэлиас ничего не выложил. Он потянулся было ещё за чем-то — губы шевельнулись на слове, которого никто не расслышал, — и остановился, потому что вдруг сделалось ясно: что бы он сейчас ни вспомнил, оно уже лежит в этой папке, и лежит с другой стороны.

Тогда он поднял руку к знаку на груди — движением, которое проделывал тысячу раз и никогда не замечал, — и остановил её на полдороге, потому что не придумал, что этой рукой теперь делать.

— Они меня кормили, — сказал он.

Сказано это было не как возражение. Это был последний уцелевший пункт, и он его предъявил.

— Кормили, — согласился Кель. — Обували, учили и в дело не пускали. Этого в деле никто не оспаривает.

И перевернул страницу, потому что дальше в ней ничего не было.

Хуже всего оказалось не то, что его обманули. Обмануть — дело обыкновенное, и обманутый имеет право злиться, а злость греет. Его никто не обманывал. Его берегли — все четыре года, изо дня в день, и уберегли: он вышел с того двора ровно таким, каким его хотели видеть люди, которые сами такими быть не сумели. Злиться было не на кого, и от этого посреди чужого подвала сделалось очень холодно.

— Орк.

Крек стоял у стойки, с рюмкой в руке. Рюмку он так и не выпил.

— Имя одно, прозвания нет. Здесь у меня всего две строки, — сказал Кель, — и обе про одно место.

Он прочёл первую:

— «Наём на кромке Внутренних земель. Нанято сорок восемь. Вернулся один».

И, повернув лист, вторую:

— «Вышел на восьмой день, один. В крови с головы до ног. Своей крови на нём не было. Что сталось с прочими — не установлено».

Кель дочитал и подождал.

В этих двух строках не было ни единого неверного слова. Оттого они и оказались хуже всякой лжи: соврать в них было нечему, а правды в них не содержалось вовсе. Обвинения там тоже не было — обвинения в делах не пишут, для этого есть суды. Обвинение каждый из сидевших за столом дописал сам, и дописал быстро, потому что дописывать было легко: кровь чужая, вышел один, что было — неизвестно.

Что там было на самом деле, знали трое: сам Крек, то место и те, кто не вернулся. Из этих троих говорить мог только один — и как раз он-то и не умел.

У костра он однажды выдал это в двадцати словах — магия, яма, маги, дыра прямо в воздухе, огонь без дров и без цвета, руки из темноты, — и кончил на «Крек выбрался. Не все». Это слышали все, кто сейчас на него смотрел. Из двадцати слов в бумагу можно уложить какие угодно две строки, и обе будут выглядеть убедительно.

Не сказал он тогда трёх вещей, и не сказал не из хитрости, а потому что они не помещались.

Первая: он пошёл туда сам. Никто его не гнал и не тащил. Пришли вербовщики, назвали работу землекопной, а плату — тройной, и тройная плата за землекопную работу должна была объяснить ему всё уже тогда. Он взял задаток и пошёл за деньги, как ходят все.

Вторая: работа была не землекопная, и место было не то, куда ходят.

Их вели на восход пять дней: на четвёртый кончились поля, на пятый кончилось и всё прочее. Дороги там нет, и не потому, что её не проложили, — потому, что не для кого. Про эти края на побережье говорят разное и всё разом: и что там золото, и что там пустошь, и что там города старше Старых Земель. Сходятся слухи в одном: туда уходят и не возвращаются. Люди, которые уходят туда за жалованье, знают это не хуже прочих. Просто жалованье тройное.

А место, к которому их привели, было устроено неправильно.

Камень там был тёплый. Свет от фонаря обрывался раньше, чем ему полагалось, и обрывался ровно, как обрезанный. Шаг не отдавался ничем: сорок восемь человек ходили по камню и не производили эха, и к этому все притерпелись за неделю, потому что человек ко всему притерпливается за неделю. Верёвка, брошенная вниз, ложилась не там, где падала. Работа была простая: носить, держать, ставить козлы там, где укажут, и не глядеть, куда режут.

Резали маги. Что именно они резали, Крек не понимал и не спрашивал: за понимание там не платили, а за вопросы, надо думать, вычитали.

Места этого они не нашли. Они его сделали — или открыли, что для человека, носящего козлы, одно и то же.

Чем оно было, Крек не знает до сих пор и узнавать не собирается.

Оно снится ему через ночь, и во сне у него нет ни имени, ни слов — есть тёплый камень под ладонями и тишина, в которой не отдаётся шаг. Наяву он подобрал для него одно слово. Слово это он выговорил вслух ровно один раз в жизни, у костра, при своих, и больше не выговаривал; верное оно или нет, не знает никто, включая его самого.

Там вообще ничто не было тем, чем казалось, начиная с найма.

Третья: он не помнит середины.

Он помнит, как в воздухе открылась дыра, и помнит, как оттуда посмотрело — краем, вскользь, не на него даже, а мимо, и этого хватило. А дальше в нём есть провал, ровный и глухой, длиною неизвестно во сколько. Очнулся он на четвереньках, в темноте, в тишине, и тишина была неправильная, потому что перед этим кричали. Руки у него были заняты, и он долго не мог сообразить чем. Вокруг лежали те, с кем он пришёл.

Не сорок восемь. И не все — его рукой. Но столько, что считать он перестал на середине и больше не начинал.

Оберег на кожаном шнурке — волчий клык, речной голыш с дыркой, прядь конского волоса — он собрал на другой день. И собирал его не от магов, не от чертей и не от того, что смотрело. Такие вещи собирают от одного-единственного: от того, что уже случилось однажды и может случиться снова, — а случилось оно, если считать честно, не с ним, а им.

Слов у него на это было на полночи — с «ибо», с порядком, с тем, кто закричал первым.

Через переправу не перебралось ни слова.

— Тут поправлять нечего, — сказал Кель ровно и без всякого торжества. — Я и не прошу.

И перевернул страницу.

За столом переглянулись. Двадцать человек поняли это молчание так, как понимают молчание везде и всегда. Но хуже было другое: на орка посмотрели свои. Паэлиас — коротко и тут же в сторону; Гардар — прямо и с недоумением; и даже Данце, который в эту минуту не слышал ничего, поднял на него глаза, потому что тишина в комнате изменила вкус.

Крек смотрел в свою рюмку.

Правды на свете ровно столько, сколько успели сказать вслух; всё прочее считается по бумаге.

— Рогатая, — сказал Кель.

Эмбер молчала.

— Туганка. Родового имени нет, подорожных на своё имя нет; ходит по чужим и меняет их чаще, чем плащ. Приметы есть, лица в деле нет. — Он поднял глаза и посмотрел на неё внимательно, как смотрят на строку, которую придётся дописывать. — Теперь будет.

Эмбер молчала.

— Ремесла два, и оба не с рынка. Ножу училась поздно, прочему — рано и у одного человека. — Кель перевернул лист. — Учитель. Десять лет назад держал дом в двух днях от старой дороги; учеников за все годы взял, судя по всему, одну. Дом сгорел вместе со всем, что в нём было, и сгорел не сам. Ученица в тот день была не дома.

Он прочёл имя.

Он прочёл его буднично, как читают географическое название, — и в палате не переменилось ничего, кроме одного: рогатая перестала смотреть в стену над его плечом и посмотрела прямо на него.

Она не сказала ни слова. Имени этого она не произносила вслух десять лет — не из суеверия, а по той простой причине, по какой не вынимают из-за пазухи последнюю монету: пока она там, у тебя есть монета. Теперь имя лежало на чужом столе, в чужой папке, между караваном и запросом, и лежало оно там, судя по бумаге, не первый год.

— Дальше десять лет ровной дороги, — продолжал Кель. — Порты, тракты, чужие имена. Караванная охрана, курьерская работа, один раз загон и трижды то, за что у нас берут в долю, — по нашей части, сударыня, вы работали бы хорошо, и, судя по срокам, кое-где уже поработали. Нанимается охотно, задерживается нигде. Ищет — тут в деле пусто, тут у них не дописано, — но ищет упорно, и по одному этому видно, что ищет не работу.

Он перевернул страницу.

— Дело давнее, пятый год пошёл, — сказал он. — Найм на охрану обоза до Зиндагара. Восемь подвод, четверо суток хода по большой дороге. Наниматель — торговый дом, имя в деле есть, вам оно ни к чему. Охраны шестеро: четверо с пиками, старший возчик при оружии и вы. Плата вперёд, с надбавкой. За четыре дня по наезженному тракту надбавка — щедрость необъяснимая, и в деле она подчёркнута.

Он вёл пальцем по строке, не поднимая глаз.

— Груз шёл укрытым, к досмотру не предъявлялся. Груза не было. В ящиках лежал камень, переложенный соломой. Настоящий товар вышел той же ночью малой тропой, при двух приказчиках и без всякой охраны вовсе, и дошёл целиком.

Он перевернул лист.

— То есть обоз ваш был не обоз. Обоз ваш был приманка, и приманка хорошая: восемь подвод, шестеро при железе, идут медленно, видно за версту. Охране, разумеется, не сказали. Охрана в том обозе шла не охраной, а грузом.

В палате кто-то поставил кружку.

— Взяли вас на третьи сутки, в ольшанике за бродом. Нападавших, по разным показаниям, от четырнадцати до двадцати. Из шестерых уцелела одна.

Он остановился и посмотрел на неё поверх бумаги — впервые за всё чтение.

— И вот тут в деле пометка, — сказал он. — Пометка, надо признать, толковая: вы не побежали. Вы дрались. Дрались ровно столько, сколько стоила выданная вперёд плата, — и ушли, когда она кончилась. Тот, кто это записывал, счёл нужным приписать, что про камень вы скорее всего знали со второй ночи. Заметили по колеям: гружёная подвода на такой грязи так не идёт. Ночью открыли ящик. И никому не сказали.

— Через восемь дней, — продолжал он, снова опустив глаза, — вы явились к нанимателю. Не с ножом и не за вдовьими деньгами. Вы явились со счётом. Счёт был за молчание: за то, что первой охране вы не сказали, куда её наняли, и впредь никому не скажете. Уплачено вдвое против прежнего.

— Заплатил он быстро, — сказал Кель и поднял глаза. — Поправьте, если ошибся.

Эмбер не поправила.

Она вообще ничего не сказала — ни тут, ни раньше, ни после. Из шестерых она одна за весь вечер не прибавила к своему делу ни единого слова: паладин надиктовал своё сам, телохранитель выправит в своём одно, дворф отпирался и тем подтвердил. Рогатая не дала ему ничего.

Кель это отметил и, надо отдать ему должное, отметил с удовольствием.

— Жаль, — сказал он. — С вами было бы полезнее. И последнее по существу: четвёртый год при вас телохранитель. Постоянный, один и тот же, с оружием и в железе. Для человека, который живёт с найма и ночует, где придётся, это расход неразумный: такого держат при доме, при товаре или при должности, а у вас нет ни того, ни другого, ни третьего.

Он дал этому полежать секунду.

— Стало быть, при вас есть что-то четвёртое.

Потом он вынул из-под этой папки второй лист — отдельный, не подшитый, — и подержал его на весу.

— А это уже не дело, — сказал он. — Это запрос. О вас спрашивают: не о поимке, о местонахождении. Сообщить, где видели, при ком и куда пошла. Подписи нет. Пришло не по нашей росписи и не через нашего человека. — Он повернул лист к свету и посмотрел на него с чем-то, похожим на профессиональное уважение. — Бумага хорошая.

Эмбер не поправила перчатку.

— Награды не назначено, — прибавил Кель. — Заметьте: не «дёшево», а вовсе не назначено. Просто просят сообщить. Я и не сообщал: за ответ мне никто не обещал ни медяка, а бесплатно у меня пишет только писарь, и то по описи.

Он положил лист обратно и разгладил его.

— А потом пришёл вот этот господин, — сказал он, не оборачиваясь и не показывая, — и попросил ровно того же. Устно и с оплатой. Устно и с оплатой я предпочитаю.

Он дал этому улечься.

— От бумаги он или сам по себе, я не спрашивал. За вопросы у нас не платят, а платят как раз за их отсутствие. Так что бумага у меня лежит неотвеченной по сей день, — и лежала бы дальше, если бы вы не пришли ко мне ужинать.

Эмбер посмотрела не на бумагу.

Она посмотрела в дальний угол, на человека в сером, стоявшего у подсобной двери с полотенцем в руках, — и человек в сером ответил ей ровным вежливым взглядом и ничего к нему не прибавил.

Хуже всего в этом взгляде было то, что в нём не было ни злобы, ни жадности, ни узнавания. Так смотрят на дверь, к которой давно подобран ключ, — без всякого чувства, потому что чувства к дверям не полагаются.

— Гардар, — сказал Кель.

Северянин шагнул от лестницы и остановился. Своего имени он тут не ждал; за весь вечер оно не прозвучало в палате ни разу, и произнести его было решительно неоткуда.

Отдельной папки на него не завели. Кель не потянулся к коробке — он просто перевернул в деле рогатой ещё один лист, последний, и лист этот был приложением.

— Человек. Гардар, сын кузнеца. Ульфхар — деревня за морем, сожжена дотла; живых нет. Отец ковал, братья служили, младший ушёл во флот. Три года на сторожевой лохани при карангарском порту, абордаж один. Затем вольный найм по берегу, без нареканий и без славы. Четвёртый год телохранитель при означенной рогатой. — Кель поднял глаза. — Три строки. Немного. Наёмники обыкновенно дешевле.

И, помолчав ровно столько, чтобы стало ясно, что он ничего не забыл:

— Стало быть, тот самый неразумный расход — это вы.

— Выходит, я, — согласился Гардар.

Он сказал это без обиды, потому что обижаться было не на что: всё было верно, и служба, и лохань, и четвёртый год. Он подумал ещё немного и прибавил единственное, что счёл нужным поправить:

— Посёлок.

Кель поднял глаза.

— Простите?

— Ульфхар — посёлок, а не деревня, — сказал Гардар. — У нас деревня — это когда без пристани. А у нас пристань была. Плохая, но была.

Кель посмотрел на него секунду. Потом обмакнул перо, зачеркнул одно слово, надписал сверху другое, присыпал песком и сдул.

— Благодарю, — сказал он. — Поправлено.

— Не за что, — сказал Гардар и, кажется, остался доволен.

Собственного дела у него в этой коробке не было. Был один приложенный лист в чужом, и теперь на этом листе всё было верно.

Кель собрал папки, постучал стопкой о стол, выравнивая края, и положил её перед собой.

— Теперь позвольте вслух, — сказал он. — Коротко и по описи, чтобы никто не считал себя обойдённым.

Голоса он не повысил. Он вообще ни разу за вечер его не повысил, и именно поэтому каждое слово досталось каждому целиком.

— Мелкий вор, — сказал он. — Не взломщик, не мастер, не имя — мелкий вор, который один раз в жизни унёс чужую тысячу и с тех пор носит это как биографию. Таких у меня внизу трое, и все дешевле.

— Трус, — сказал он. — Капитан без судна и без команды, потому что судно он утопил, а команду оставил в воде. У нас за это не бьют и не судят. У нас таких просто не берут: человек, вышедший из воды первым, второй раз тоже выйдет первым, а платить ему приходится как всем.

— Пришибленный орк, — сказал он. — Не воин и не наёмник. Рабочая скотина, которую один раз испортили, и с тех пор никто, включая её саму, не знает, в какую сторону она сломается в следующий раз.

— Взрослый мужчина в чужом звании, — сказал он. — Носит на груди клеймо от бочки и полагает его гербом. Тридцать лет, здоров, при оружии, и до сих пор ждёт от мира, что мир окажется приличным.

— Воровка, — сказал он. — За которой ходят люди, не оставляющие подписей, и которая четвёртый год платит человеку в железе за то, чтобы спать по ночам. Плата, замечу, не по средствам.

Он дошёл до шестого и остановился.

Он посмотрел на Гардара — не дольше, чем смотрел на прочих, — и сказал:

— И вы.

И больше не прибавил ничего, потому что прибавлять было нечего. Это в комнате услышали все, и хуже всех услышала Эмбер.

Скверно в этом перечне было не то, что он обиден. Скверно было то, что он точен, — а составлял его человек, которому платят за точность и не платят за обиду.

Он придвинул стопку на ладонь вперёд, как придвигают опись перед подписью.

— И вот с этим, господа, — сказал он, — вы пришли ко мне торговаться.

Эмбер за его спиной не сказала ничего и не пошевелилась. Она смотрела в стену над плечом Келя и считала — не выходы, не шаги и не людей.

— У вас ещё мой лекарь, — сказал Кель, закрывая папку. — Седой, левая рука неполная. Где он?

Никто не ответил.

— Хорошо, — сказал Кель. — Значит, снаружи.

И это было последнее, что кому-либо в этой комнате хотелось услышать.

— Кто это собрал? — спросил Корин с пола.

Он спросил ровно, деловито, тем голосом, каким спрашивают цену. И весь вечер, весь этот дурацкий, вежливый, аккуратно оплаченный вечер сошёлся для него в одну точку, потому что вопрос был не о Келе. Вопрос был о нём самом.

Триволь. Угловой стол, третий раз за вечер пересел спиной к стене. И через зал — слишком трезвый человек над одной и той же кружкой, который потом не пошёл следом, и вот это «не пошёл следом» было хуже всего, и Корин это тогда отметил, и сделал вывод, и вывод оказался неправильный.

Яшгар. Плаката на столбе он не видел — он ушёл из города раньше, чем его наклеили. Но человек, который его клеил, третьи сутки до того ходил по тем же трём улицам, что и Корин, и однажды прошёл мимо так близко, что полурослик посторонился. Он посторонился и пошёл дальше, а ночью собрал всё до последнего ремешка и ушёл на восток. Стало быть, вывод он тогда сделал верный. Просто сделал его на трое суток позже, чем следовало.

Перевоз через речку по дороге на восток, куда он уходил один: перевозчик спросил, далеко ли правит, и Корин ответил, потому что не ответить было бы приметнее. Мужик с сеном, третий год возящий сено проезжим, который нынче назвал им дорогу так охотно и так точно. Баба у колодца в деревне вокруг таверны, при которой он вслух пересчитал доски на воротах.

Всё это он видел. Всё это стояло перед ним, было отмечено и списано в мелочь, а мелочь у него отродясь не задерживалась, потому что мелочь — это то, из чего складывается тревога, а тревога в его ремесле дороже, чем ошибка.

Профессионалу такое обиднее любой угрозы.

— Не я, — сказал Кель.

— Кто?

— Мне прислали.

Он сказал это без обиды и почти с удовольствием — так говорят о начальстве люди, которых начальство устраивает.

— Вы весь вечер узнаёте, что вещи не то, чем кажутся, — прибавил он. — Было бы невежливо сделать для себя исключение.

Он сунул руку в коробку, вынул оттуда ещё одну папку, точно такую же, как прочие, и положил её сверху, на закрытую крышку.

bannerbanner