Читать книгу Полное собрание сочинений. Том 37. Произведения 1906–1910 гг. (Лев Николаевич Толстой) онлайн бесплатно на Bookz (31-ая страница книги)
bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 37. Произведения 1906–1910 гг.
Полное собрание сочинений. Том 37. Произведения 1906–1910 гг.Полная версия
Оценить:
Полное собрание сочинений. Том 37. Произведения 1906–1910 гг.

4

Полная версия:

Полное собрание сочинений. Том 37. Произведения 1906–1910 гг.

Ведь это ужасно. Нельзя и нельзя так жить. Я, по крайней мере, не могу так жить, не могу и не хочу и не буду. Затем и пишу это[107] и буду всеми силами распространять то, что пишу, и в России и вне ее, чтобы или кончились эти ужасные нечеловеческие дела, или кончил бы я и или посадили меня в каменный мешок, где бы я чувствовал, что не могу ничего сделать, или лучше всего (так хорошо, что я не смею и мечтать о таком счастии) надели бы на меня на 21-го или 21000 первого саван, колпак и так же столкнули с скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле петлю.

[108] Нельзя, нельзя так жить. Ведь все эти творимые ужасыг ведь оправдание их – это я с своей просторной комнатой, с своим богатым обедом, с своей лошадью. Ведь мне говорят, что всё это делается, между прочим, и для меня, для того, чтобы я мог жить спокойно и со всеми удобствами жизни. Для меня, для обеспечения моей жизни все эти высылки людей из места в место, для меня эти сотни тысяч голодных, блуждающих по России рабочих, для меня эти сотни тысяч несчастных, сидящих, как сельди в бочонке, и мрущих от тифа в недостающих для всех крепостях и тюрьмах. Для меня эти полицейские шпионы, доносы, подкупы, для меня эти убивающие городовые, получающие награды за убийства, для меня закапывание десятков, сотен расстреливаемых. Для меня эти ужасные виселицы и работа трудно добываемых, но теперь уже не так гнушающихся этим делом людей – палачей.

Не хочу, не могу я пользоваться всем этим. А между [тем] я знаю, не могу не знать, что правда то, что моя спокойная жизнь достаточного человека, моя и моих семейных обеспечена всем этим. Не хочу я этого, не могу переносить больше. Как мне ни больно чувствовать свою связь, связь своей спокойной жизни со всеми этими ужасами лжей, подкупов, насилий, жестокости, убийств, а она есть, несомненно есть; больнее всего мне, непереносимее, это не эти мерзкие, бесчеловечные дела, а то развращение народа, которое, как пожар в сухой соломе, распространяется в народе вследствие того, что все эти мерзкие преступления правительства, превышающие в сотни раз всё то, что делалось и делается и простыми ворами, грабителями и всеми революционерами вместе, совершаются под видом закона, чего-то нужного, хорошего, необходимого. Ужасно это развращение, поддерживаемое всем блеском внешности: царь, сенат, синод, солдатство, дума, церковь.[109] И развращение это ужасно. В Орле искали палача. Нашелся вольный человек и согласился исполнить дело за 50 р. Во время совершения ужасного дела, уже надев на убиваемого мешок, вольный палач остановился и, подойдя к начальнику, сказал: не могу, прибавьте четвертной билет. Ему прибавили. Он исполнил. Мало этого. Следующая казнь предстояла пятерым. Накануне казни злодею, называемому председателем, доложили, что его спрашивает человек по важному тайному делу. Злодей вышел, неизвестный человек сказал: «С вас, ваше превосходительство, тот жила три четвертных взял, сказывали; слышно, нынче пятерых, я по 15 цел[ковых] – и сделаю, как должно. Прикажите оставить за мной». Не знаю, принято или нет предложение. Нельзя более молчать. Я по крайней [мере] не могу более. —

Знаю я, что все люди – люди, все мы слабы, все мы заблуждаемся и что нельзя одному человеку судить другого. Так я думал, чувствовал и долго боролся с тем чувством негодования и отвращения, которое возбуждали и возбуждают во мне все эти председатели военных судов, Щегловитые, Столыпины и Николаи. Но я не хочу больше бороться с этим чувством. Не хочу, во 1-ых, потому, что дела этих людей дошли теперь до того предела, при котором не осуждение, а обличение людей, довольных своей порочностью, гадостью, окруженных людьми, восхваляющими их за их гадость, необходимо и для них самих и для той толпы людей, которая не разбирая подчиняется общему течению. Не хочу бороться, во 2-ых (откровенно признаюсь в этом), потому, что надеюсь, что мое обличение их вызовет желательное мне извержение меня тем или иным путем из того круга людей, среди которого я живу, или вообще из круга живых людей. Жить так и спокойно смотреть на это для меня стало совершенно невозможно.

Обращаюсь ко всем участникам непрестанно совершающихся под ложным названием закона преступлений, ко всем вам, начиная от взводящих на виселицу и надевающих колпаки и петли на людей-братьев, на женщин, на детей, и до вас, двух главных скрытных палачей, своим попустительством участвующих во всех этих преступлениях: Петру Столыпину и Николаю Романову.

Опомнитесь, одумайтесь. Вспомните, кто вы, и поймите, что вы делаете.

Ведь вы, прежде чем быть палачами, премьерами, царями, прежде всего люди и братья людей, нынче выглянули на свет божий, завтра вас не будет. (Вам-то, вызвавшим и вызывающим к себе, как палачи, так и вы, особенную ненависть, вам-то особенно надо помнить это.) Неужели вам, выглянувшим на этот один короткий миг на свет божий – ведь смерть, если вас и не убьют, вот она всегда у всех нас за плечами, – неужели ваше призвание в жизни может быть только в том, чтобы убивать, мучать людей, самим дрожать от страха убийства и лгать перед собой, перед людьми и перед богом, что вы делаете всё это по обязанности для какой-то выдуманной несуществующей цели, для выдуманной именно для вас, именно для того, чтобы можно было, будучи злодеем, считать себя подвижником выдуманной России. Ведь вы сами знаете, когда не опьянены своей обстановкой, что призвание ваше и всех людей в одном: в том, чтобы прожить этот короткий промежуток данного нам времени в согласии с самим собою, с богом и в любви от людей и к людям. А что же вы? Что же ваша жизнь? Кого вы любите? Кто вас любит? Ваша жена? ваш ребенок? И то едва ли? Да и это не любовь. Так, и сильнее, любят животные. Человеческая любовь – это любовь к людям и от людей. А вам льстят те, которые в душе презирают вас и вас боятся и ненавидят, и как ненавидят!

Мой приятель живописец пишет картину: смертную казнь, и ему нужно было лицо палача. Он узнал, что в Москве дело это исполняет сторож, дворник в большом сарае. Художник пошел на дом к сторожу. Это было на святой. Семейные сидели за чайным столом нарядные, но хозяина не было: он спрятался, увидав незнакомца. Жена сказала, что его нет дома, но ребенок-девочка выдала его.

– Нет, он на чердаке.

Художник решил дождаться. Когда этот несчастный, развращенный человек решил прийти, он долго выпытывал художника, зачем ему нужен, почему именно он (художник сказал, что он, встретив его, нашел, что лицо его подходит к задуманной им картине), и, испуганно оглядываясь, отказался от всего.

[110] Палач этот тем лучше вас, – вы, председатели судов, министры и вы, два главные, Столыпин и Романов, – тем лучше, что он знает свое преступление, в которое он был вовлечен и своей бедностью и невежеством. А вы, вы, чем оправдаетесь вы перед людьми теперешними, ненавидящими и презирающими вас теперь, и перед будущими поколениями, которые навсегда с отвращением будут поминать ваши имена. Еще те разные председатели, прокуроры счастливы тем, что в будущем их забудут, а вас не забудут. Но понимаю, что можно еще пренебречь мнением людей, но бог, совесть? Неужели в вас нет ее? Палач этот, да и всякий палач (все палачи, сознавая свой грех, боятся людей и прячутся), палач этот много, много лучше вас тем, что он сознает свой грех; вы же верите тем лживым людям, которые из своих личных целей восхваляют вас, но восхваляют только [до] тех пор, пока вы нужны им. Подумайте, подумайте о том, что вы делаете.

Вы говорите, что вы боретесь с революцией, что вы хотите водворить спокойствие, порядок, но ведь если вы не дикие звери, а хоть немного добрые и разумные люди, вы не можете верить тому, что вы говорите. Как! вы водворите спокойствие тем, что разрушите в людях всякие последние остатки христианства и нравственности, совершая – вы, представители власти, руководители, наставники – все самые величайшие преступления: ложь, предательство, всякого рода мучительства и последнее, вечно противное всякому человеку, не потерявшему последние остатки нравственности – не убийство, а убийства, бесконечные убийства, одеваемые в какие-то такие лживые одежды, при которых убийства переставали бы быть преступлениями. <Вы> говорите, что это единственное средство погашения революции, успокоения народа. Разве вы можете верить в то, что, не удовлетворяя требованиям, определенным требованиям всего русского народа и сознанным[111] уже большинством людей требованиям самой первобытной справедливости, требованиям уничтожения земельной собственности, не удовлетворяя даже и другим требованиям молодежи, напротив того, раздражая народ и молодежь, вы можете успокоить страну убийствами, тюрьмами, ссылками? Вы не можете не знать, что, поступая так, вы не только не излечиваете болезнь, а только усиливаете ее, загоняя ее внутрь. Ведь это слишком ясно. Этого не могут не видеть дети.

[112] Вы говорите, что революционеры начали, что злодейства революционеров могут быть подавлены только такими же мерами. Но как ни ужасны дела революционеров: все эти бомбы, и Плеве, и Сергей Александрович, и те несчастные, неумышленно убитые революционерами, дела их и по количеству убийств и по мотивам их едва ли не в сотни раз меньше и числом и, главное, менее нравственно дурны, чем ваши злодейства. В большинстве случаев в делах революционеров есть, хоть и часто ребяческое, необдуманное, желание служения народу и самопожертвование, главное же, есть риск, опасность, оправдывающая в их глазах, глазах увлекающейся молодежи, оправдывающая их злодеяния. Не то у вас: вы, начиная с палачей и до Петра Столыпина и Николая Романова, руководимы только самыми подлыми чувствами: властолюбия, тщеславия, корысти, ненависти, мести.

Сначала я думал про Петра Столыпина, когда имел наивность[113] предлагать ему выступление с проектом освобождения земли от собственности, что он только ограничен и запутан своим положением, думал и про Николая Романова, что он[114] своим рождением, воспитанием, средой доведен до той тупости, которую он проявлял и проявляет в своих поступках, но чем дольше продолжается теперешнее положение, тем больше я убеждаюсь, что эти два человека, виновники совершающихся злодейств и развращения народа, сознательно делают то, что делают, и что им именно, находящимся в той среде, где они, вследствие своей возможности удовлетворять желаниям окружающих их людей, живут в постоянной атмосфере лести и лжи, что эти два человека больше каких-нибудь других нуждаются в обличении и напоминании.

Да, вы все, от первого палача до последнего из них, Николая II, опомнитесь, подумайте о себе, о своей душе. Поймите, что всё то, что побуждает вас делать[115] то, что вы делаете, один людской, жалкий людской обман, а что истина в вас самих, в том голосе, который хоть изредка, но наверное говорит в вас и зовет вас к одному тому, что нужно человеку в этом мире, к тому, что несовместимо с злобой, местью, причинением страданий, не говорю уже, с казнями, к одной любви, к любви и к любви к людям. Только одно это нужно, только это[116] даст вам благо в этой жизни и в том скоро предстоящем каждому из нас переходе[117] из этой жизни в то состояние, которое мы не знаем.

Помоги вам в этом, всем вам, как вам, несчастным, заблудшим, преимущественно юношам, которые думают насилиями и убийствами избавить себя и народ от насилий и убийств, так и вам всем несчастным палачам от того сторожа в Москве и заместителя по 15 р. с головы до Столыпина и Ник. Романова, помоги вам всем тот бог, который живет во всех вас, опомниться прежде смерти и скинуть с себя всё то, что мешает вам вкусить истинное, открытое для всех нас в любви благо жизни.

Лев Толстой.

14 мая 1908.


* № 2 (рук. № 2).

И вот двадцать,[118] двадцать человек из этих самых наших кормильцев, тех единственных в России, на доброте, трудолюбии, простоте которых еще держится русская жизнь, этих людей, мужей, отцов, сыновей, схватили, заковали в цепи, потом под охраной из них же взятых обманутых солдат притащили к помосту виселицы; должно быть, в насмешку над ними и над богом привели туда же в парчовой ризе длинноволосого с крестом, дерзко под виселицей призывающего имя Христа; потом одели этих людей в саваны, надели на них колпаки и ввели на возвышение. Начальство в мундирах, генералы и прокуроры, с значительным видом людей, делающих важное и полезное дело, смотрели на это, своим присутствием оправдывая совершаемое. Потом на шеи этих людей захлестывали по очереди петли, вытолкнули из-под их ног скамейку – и они один за другим повисали, затягивая своей тяжестью на шее петли. И 20 человек, за три минуты полные жизни, данной им богом, застыли в мертвой неподвижности. Служащий врач ходил под повешенными и щупал их ноги – холодны ли они, и когда всё начальство нашло, что всё совершилось, как должно, оно всё спокойно удалилось. Мертвые тела сняли и зарыли. И это делается не над одним, не нечаянно, не над каким-нибудь извергом, а над двадцатью[119] обманутыми мужиками. И в это время, как это делается, те несчастные, чтобы не сказать мерзавцы, главные виновники и попустители этих ужасных преступлений всех законов божеских и человеческих – эти люди говорят – один в Думе с полной уверенностью в важности совершаемого им дела высказывает какие-то никому не нужные, но все-таки лживые рассуждения о том, как русские могут и должны делать неприятности финляндцам, другой же на смотру каких-нибудь казаков еще с большей важностью высказывает казакам свою высочайшую благодарность за то, что они хорошо верхом ездят.


* № 3 (рук. № 3).

Перед виселицами стоят генералы и прокуроры в мундирах и с крестами на груди, с значительными видами людей, исполняющих хотя и трудную, но священную обязанность. Вокруг них, охраняя порядок при совершении этого ужасного дела, стоят такие же точно, как те, которых будут вешать, мужички, лишь только одетые теперь в хорошие, чистые солдатские с погонами мундиры, с перекинутыми через плечи свернутыми шинелями и с ружьями в руках. Среди всех их, должно быть в насмешку над богом и Христом, стоит также длинноволосый и в парчовой ризе так называемый священник. И «священник» этот тут же под виселицей, обращаясь к убиваемым, держа перед собой крест, призывает для чего-то имя Христа. Потом одевают убиваемых в саваны, надевают на них колпаки и взводят их на помост. Несчастный, измученный, развращенный до последнего предела такой же мужик, как и те, кого он убивает, надевает по очереди на шеи этих людей петли, потом выталкивает из-под ног скамейку, и они, один за другим, затягивая своей тяжестью на шее веревки, повисают в пустом месте перед помостом. И двадцать человек, за три минуты полные жизни, данной им богом, застывают в мертвой неподвижности. Служащий врач ходит под виселицами и щупает им ноги. И когда он находит, что ноги достаточно холодны и дело совершено, как должно, он докладывает начальству, и все эти люди – люди, называющие себя христианами, удаляются к своим обычным занятиям и удовольствиям с сознанием добросовестно исполненного долга. Застывшие тела снимают и зарывают опять те же из разных губерний мужички, одетые в мундиры. Ведь это ужасно. И это делается не над одним, не нечаянно, не над каким-нибудь извергом, а над двадцатью обманутыми мужиками. И в то время, как это делается, те несчастные, главные виновники и попустители этих преступлений всех законов божеских и человеческих, не испытывая и тени сознания своей преступности, с полным спокойствием и самоуверенностью говорят – кто разные пошлые, всем известные неправды и глупости о том, как русским надо непременно мешать финляндцам, жить так, как хотят этого финляндцы, а заставлять их жить, так, как хотят несколько человек русских, кто о том, что он глубоко тронут преданностью каких-нибудь казаков пли купцов, и как он изъявляет им за это свою высочайшую благодарность. Ведь это ужасно.


№ 4 (рук. № 3).

V

Вы говорите еще: начали не мы, а революционеры, и ужасные злодейства революционеров могут быть подавлены только твердыми (вы так называете ваши злодейства), твердыми мерами правительства. Но как ни ужасны дела революционеров, все эти бомбы, и Плеве, и Сергей Александрович, и все эти отвратительные убийства при грабежах денег – все дела революционеров и по количеству убийств и по мотивам едва ли не в сотни раз меньше и числом и, главное, – не так нравственно отвратительны, как ваши злодейства. Побудительной причиной их поступков в огромном большинстве случаев есть хоть и ребяческое, необдуманное, тщеславное, но все-таки справедливое негодование против угнетения народа, есть готовность жертвы, есть риск, опасность, оправдывающие многое в глазах молодежи. Не то в ваших делах. Вы, начиная с низших палачей и до высших распорядителей их, вы все руководимы только самыми подлыми чувствами: властолюбия, тщеславия, корысти, ненависти, мести. Говорят: революционеры начали. Que Messieurs les assassins commencent par nous donner l’exemple,[120] как говорил шутник француз. И явно, что это самое и думают все виновники тех страшных дел: революционеры убивают, и мы будем убивать их. И это говорят – кто же? – люди, признающие богом того, кто, не говоря уже об установлении главного закона жизни христиан – братства и любви друг к другу, самым определенным образом запретил не только всякое убийство, но всякий гнев на брата, который признал всех людей сынами бога, который запретил не только суд и наказание, но осуждение брата, который в самых определенных выражениях отменил всякое наказание, признал неизбежность всегдашнего прощения, сколько бы раз ни повторилось преступление, который так просто, ясно показал рассказом о приговоренной к побитию каменьями женщине невозможность осуждения и наказания одними людьми других. Так не говорите же, по крайней мере, о Христе и его законе, который будто оправдывает ваши ужасные преступления. Кроме постыдного греха лжи, который вы этим совершаете, вы делаете еще ужасное преступление, извращая это учение и этим извращением лишая народ того блага, которое оно дает ему. А это делаете вы все: и те редкие из вас, которые веруют как-то в это извращенное учение, и те, которые притворяются, что веруют, и те, которые ни во что не веруют и ничем не руководствуются, кроме своих телесных похотей.

КОММЕНТАРИИ

«ВОЛК»

ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ

Сказку «Волк» Толстой продиктовал в фонограф около 19 июля 1908 г. Под этим числом в дневнике секретаря Толстого Н. Н. Гусева записано: «Сегодня я списал с фонографа сказанную Львом Николаевичем на днях сказочку о волке и мальчике. Сказочку эту Лев Николаевич придумал для своих внуков, детей Михаила Львовича, гостивших в Ясной».[121]

Сказка впервые была напечатана в журнале «Маяк» (изд. «Посредник»), М. 1909, «№ 1 (вышел 23 февраля 1909 г.).

В настоящем издании сказка печатается по журнальному тексту.

Рукописи сказки не сохранились; в архиве Толстого имеется лишь машинописная копия ее без авторских исправлений. Текст этой копии имеет несколько мелких разночтений с журнальным текстом. Возможно, что эти разночтения вызваны исправлениями Толстого в наборной рукописи или же в корректурах.

«РАЗГОВОР С ПРОХОЖИМ»

ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ

Сюжетом для очерка «Разговор с прохожим» послужил Толстому его разговор с «калуцким мужичком», которого он встретил на прогулке, близ Крекшина, Московской губ., где жили Чертковы и у которых Толстой гостил с 4 по 18 сентября 1909 г.

В Дневнике 9 сентября Толстой записал: «Рано вышел. На душе очень хорошо. Всё умиляло. Встреча с калуцким мужичком. Записал отдельно. Кажется, трогательно только для меня» (т. 57, стр. 135).

С этой записи, сделанной «отдельно» (то есть на отдельных листах, а не в Дневнике), была снята машинописная копия. 18 сентября Толстой, просматривая копию, внес в нее исправления и значительные дополнения. В Дневнике под этим числом он записал: «Сейчас дома прибавил к 1-му разговору»[122] (т. 57, стр. 142).

Окончательный просмотр этой рукописи Толстой, повидимому, произвел уже в Ясной Поляне 21 сентября, о чем свидетельствует помета переписчика на последней чистой странице ее (см. описание рук. № 2).

Очерк «Разговор с прохожим» впервые был напечатан в «Юбилейном сборнике Литературного фонда» (СПб. 1910), куда, по словам редактора этого сборника С. А. Венгерова, передал его по поручению Толстого В. Г. Чертков.

В настоящем издании очерк печатается по тексту сборника, с исправлением опечаток и ошибок корректуры по рукописям.

ОПИСАНИЕ РУКОПИСЕЙ

1. Автограф. 2 лл. среднего почтового формата. Первый лист заполнен с обеих сторон; второй – только с лицевой. Заглавия нет. Начало: «Встал рано». Конец: «и всего можно ожидать от того народа». Вслед за текстом дата: «9 сент. 1909».

2. Машинописная копия предыдущей рукописи. 4 лл. 4°, заполненных с одной стороны (л. 4 чистый). Много исправлений и дополнений автора. Заглавия нет. Начало: «Вышел рано». Конец: «самого прекрасного от такого народа?» На обороте четвертого, чистого, листа помета переписчика: «Черновые 1-го разговора с крестьянином. 21 сент.».

«ПРОЕЗЖИЙ И КРЕСТЬЯНИН»

ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ

11 сентября 1909 г., в бытность у В. Г. Черткова в Крекшине,[123] Толстой отметил в Дневнике: «Записал разговор с крестьянами», и дальше под тем же числом: «Ничего, кроме разговора с крестьянами, не записал» (т. 57, стр. 137).

В Записной книжке под этим числом Толстой набросал в художественной форме свой разговор с крестьянами о причинах их бедственного положения и о средствах избавления от него (см. т. 57, стр. 239—241) и в тот же день записал эту сценку на отдельных листах (см. описание рук. № 1).

Как в Записной книжке, так и в первой черновой рукописи Толстой не называет действующих лиц и не дает заглавия этой сценке.

По содержанию и характеру записи диалога в Записной книжке можно заключить, что Толстой стремился придать этому диалогу чисто художественную форму, исключив из него все автобиографическое. Судя по народным оборотам речи, разговор с крестьянами ведет также человек из народа.

Запись диалога, сделанная на отдельных листах, по форме резко отличается от первой записи. Здесь разговор ведет сам автор. Крестьяне пришли к нему, и, здороваясь с ними, автор благодарит их за это: «Здравствуйте, братцы. Спасибо, что пришли».[124] Далее, в ответ на жалобы крестьян на «недостатки», автор отвечает: «Есть у меня сын, тоже всё матери на недостатки жалуется. А приехал я к нему: полная конюшня лошадей, собаки охотницкие по сто рублей плачены». Речь автора в этой записи не похожа на речь крестьян, и вся сценка написана более пространно, в особенности последний монолог автора, в котором он пытается указать пути выхода из «бедственного положения» крестьян.

Однако уже в первой копии, сделанной со второй записи диалога, Толстой вычеркивает всё, что указывало на автобиографичность этой беседы. Вычеркиваются слова из первой реплики автора: «Спасибо, что пришли»; а реплика о сыне, цитированная выше, заменяется следующей: «Вот тоже я сейчас от помещика, так тоже всё на недостатки жалуется. А у самого 12 лошадей на конюшне, оранжереи, теплицы, собаки охотницкие по 100 рублей плачены. А всё говорит недостатки» (см. рук. № 2).

Сценка перестраивается с разговора автора с крестьянами на разговор «приезжего» с крестьянином. Соответственно этому вписывается заглавие: «Приезжий и крестьянин», и реплики каждого из них помечаются буквами «П.» и «К.».

Следующая копия (рук. № 3) вновь перерабатывается Толстым от начала до конца. Исключается место о помещике (см. выше), почти целиком вычеркивается последний монолог «приезжего». Самый разговор заканчивается уже словами крестьянина, которыми заканчивается (почти дословно) сценка и в окончательной редакции. Заглавие изменяется на «Проезжий старик и крестьянин».

Можно предположить, что исправление этой, второй, копии Толстой производил 14 сентября. В Дневнике под этим числом он отметил: «Поправил разговор проезжего с крестьянином» (т. 57, стр. 139). Подтверждением этому может служить то обстоятельство, что как во второй копии, так и в Дневнике 14 сентября Толстой употребил впервые слово «проезжего» вместо «приезжего».

18 сентября Толстой записал в Дневнике: «Сейчас дома прибавил к 1-му разговору и хочу переделать 2-й» (т. 57, стр. 142). «Первым разговором» Толстой называл «Разговор с прохожим», а вторым – «Проезжий и крестьянин».[125]

Однако до 22 сентября Толстой, повидимому, не принимался за исправление «второго разговора»: третья копия помечена именно этим числом (см. описание рук. № 4). Дальнейшая работа над ним, судя по отметкам переписчиков на обложках рукописей и записям Толстого в Дневнике, производилась 22, 25, 30 сентября, 2, 4, 6, 8, 9, 11 и 12 октября (см. описание рукописей и записи в Дневнике, т. 57, стр. 145, 147, 149 и 150).

bannerbanner