
Полная версия:
Полное собрание сочинений. Том 32. Воскресение
Англичанин, здоровый, румяный человек, очень дурно говоривший по-французски, но замечательно хорошо и ораторски внушительно по-английски, очень многое видел и был интересен своими рассказами об Америке, Индии, Японии и Сибири.
Молодой купец-золотопромышленник, сын мужика, в сшитой в Лондоне фрачной паре с брильянтовыми запонками, имевший большую библиотеку, жертвовавший много на благотворительность и державшийся европейски-либеральных убеждений, был приятен и интересен Нехлюдову, представляя из себя совершенно новый и хороший тип образованного прививка европейской культурности на здоровом мужицком дичке.
Губернатор дальнего города был тот самый бывший директор департамента, о котором так много говорили в то время, как Нехлюдов был в Петербурге. Это был пухлый человек с завитыми редкими волосами, нежными голубыми глазами, очень толстый снизу и с холеными, белыми в перстнях руками и с приятной улыбкой. Губернатор этот был ценим хозяином дома за то, что среди взяточников он один не брал взяток. Хозяйка же, большая любительница музыки и сама очень хорошая пианистка, ценила его за то, что он был хороший музыкант и играл с ней в 4 руки. Расположение духа Нехлюдова было до такой степени благодушное, что и этот человек был нынче не неприятен ему.
Веселый, энергический, с сизым подбородком офицер-адъютант, предлагавший во всем свои услуги, был приятен своим добродушием.
Больше же всех была приятна Нехлюдову милая молодая чета дочери генерала с ее мужем. Дочь эта была некрасивая, простодушная молодая женщина, вся поглощенная своими первыми двумя детьми; муж ее, за которого она после долгой борьбы с родителями вышла по любви, либеральный кандидат московского университета, скромный и умный, служил и занимался статистикой, в особенности инородцами, которых он изучал, любил и старался спасти от вымирания.
Все были не только ласковы и любезны с Нехлюдовым, но, очевидно, были рады ему, как новому и интересному лицу. Генерал, вышедший к обеду в военном сюртуке, с белым крестом на шее, как с старым знакомым, поздоровался с Нехлюдовым и тотчас же пригласил гостей к закуске и водке. На вопрос генерала у Нехлюдова о том, что он делал после того, как был у него, Нехлюдов рассказал, что был на почте и узнал о помиловании того лица, о котором говорил утром, и теперь вновь просит разрешения посетить тюрьму.
Генерал, очевидно недовольный тем, что за обедом говорят о делах, нахмурился и ничего не сказал.
– Хотите водки? – обратился он по-французски к подошедшему англичанину. Англичанин выпил водки и рассказал, что посетил нынче собор и завод, но желал бы еще видеть большую пересыльную тюрьму, – Вот и отлично, – сказал генерал, обращаясь к Нехлюдову, – можете вместе. Дайте им пропуск, – сказал он адъютанту.
– Вы когда хотите ехать? – спросил Нехлюдов англичанина.
– Я предпочитаю посещать тюрьмы вечером, – сказал англичанин,– все дома, и нет приготовлений, а всё есть как есть.
– А, он хочет видеть во всей прелести? Пускай видит. Я писал, меня не слушают. Так пускай узнают из иностранной печати, – сказал генерал и подошел к обеденному столу, у которого хозяйка указала места гостям.
Нехлюдов сидел между хозяйкой и англичанином. Напротив него сидела дочь генерала и бывший директор департамента.
За обедом разговор шел урывками, то об Индии, о которой рассказывал англичанин, то о Тонкинской экспедиции, которую генерал строго осуждал, то о сибирском всеобщем плутовстве и взяточничестве. Все эти разговоры мало интересовали Нехлюдова.
Но после обеда, в гостиной за кофе, завязался очень интересный разговор с англичанином и хозяйкой о Гладстоне, в котором Нехлюдову казалось, что он хорошо высказал много умного, замеченного его собеседниками. И Нехлюдову, после хорошего обеда, вина, за кофеем, на мягком кресле, среди ласковых и благовоспитанных людей, становилось всё более и более приятно. Когда же хозяйка, по просьбе англичанина, вместе с бывшим директором департамента сели за фортепиано и заиграли хорошо разученную ими 5-ю симфонию Бетховена, Нехлюдов почувствовал давно неиспытанное им душевное состояние полного довольства собой, точно как будто он теперь только узнал, какой он был хороший человек.
Рояль был прекрасный, и исполнение симфонии было хорошее. По крайней мере, так показалось Нехлюдову, любившему и знавшему эту симфонию. Слушая прекрасное анданте, он почувствовал щипание в носу от умиления над самим собою и всеми своими добродетелями.
Поблагодарив хозяйку за давно не испытанное им наслаждение, Нехлюдов хотел уже прощаться и уезжать, когда дочь хозяйки с решительным видом подошла к нему и, краснея, сказала:
– Вы спрашивали про моих детей; хотите видеть их?
– Ей кажется, что всем интересно видеть ее детей, – сказала мать, улыбаясь на милую бестактность дочери. – Князю совсем неинтересно.
– Напротив, очень, очень интересно, – сказал Нехлюдов, тронутый этой переливающейся через край счастливой материнской любовью. – Пожалуйста, покажите.
– Ведет князя смотреть своих малышей, – смеясь, закричал генерал от карточного стола, за которым он сидел с зятем, золотопромышленником и адъютантом. – Отбудьте, отбудьте повинность.
Молодая женщина между тем, очевидно взволнованная тем, что сейчас будут судить ее детей, шла быстрыми шагами перед Нехлюдовым во внутренние комнаты. В третьей, высокой, с белыми обоями комнате, освещенной небольшой лампой с темным абажуром, стояли рядом две кроватки, и между ними в белой пелеринке сидела нянюшка с сибирским скуластым добродушным лицом. Нянюшка встала и поклонилась. Мать нагнулась в первую кроватку, в которой, раскрыв ротик, тихо спала двухлетняя девочка с длинными вьющимися, растрепавшимися по подушке волосами.
– Вот это Катя, – сказала мать, оправляя с голубыми полосами вязаное одеяло, из-под которого высовывалась маленькая белая ступня. – Хороша? Ведь ей только два года.
– Прелесть!
– А это Васюк, как его дедушка прозвал. Совсем другой тип. Сибиряк. Правда?
– Прекрасный мальчик, – сказал Нехлюдов, рассматривая спящего на животе пузана.
– Да? – сказала мать, многозначительно улыбаясь.
Нехлюдов вспомнил цепи, бритые головы, побои, разврат, умирающего Крыльцова, Катюшу со всем ее прошедшим. И ему стало завидно и захотелось себе такого же изящного, чистого, как ему казалось теперь, счастья.
Несколько раз похвалив детей и тем хотя отчасти удовлетворив мать, жадно впитывающую в себя эти похвалы, он вышел за ней в гостиную, где англичанин уже дожидался его, чтобы вместе, как они уговорились, ехать в тюрьму. Простившись со старыми и молодыми хозяевами, Нехлюдов вышел вместе с англичанином на крыльцо генеральского дома.
Погода переменилась. Шел клочьями спорый снег и уже засыпал дорогу, и крышу, и деревья сада, и подъезд, и верх пролетки, и спину лошади. У англичанина был свой экипаж, и Нехлюдов велел кучеру англичанина ехать в острог, сел один в свою пролетку и с тяжелым чувством исполнения неприятного долга поехал за ним в мягкой, трудно катившейся по снегу пролетке.
XXV.
Мрачный дом острога с часовым и фонарем под воротами, несмотря на чистую, белую пелену, покрывавшую теперь всё – и подъезд, и крышу, и стены, производил еще более, чем утром, мрачное впечатление своими по всему фасаду освещенными окнами.
Величественный смотритель вышел к воротам и, прочтя у фонаря пропуск, данный Нехлюдову и англичанину, недоумевающе пожал могучими плечами, но, исполняя приказание, пригласил посетителей следовать за собой. Он провел их сначала во двор и потом в дверь направо и на лестницу в контору. Предложив им садиться, он спросил, чем может служить им, и, узнав о желании Нехлюдова видеть теперь же Маслову, послал за нею надзирателя и приготовился отвечать на вопросы, которые англичанин тотчас же начал через Нехлюдова делать ему.
– На сколько человек построен зàмок? – спрашивал англичанин. – Сколько заключенных? Сколько мужчин, сколько женщин, детей? Сколько каторжных, ссыльных, добровольно следующих? Сколько больных?
Нехлюдов переводил слова англичанина и смотрителя, не вникая в смысл их, совершенно неожиданно для себя смущенный предстоящим свиданием. Когда среди фразы, переводимой им англичанину, он услыхал приближающиеся шаги, и дверь конторы отворилась, и, как это было много раз, вошел надзиратель и за ним повязанная платком, в арестантской кофте Катюша, он, увидав ее, испытал тяжелое чувство.
«Я жить хочу, хочу семью, детей, хочу человеческой жизни», мелькнуло у него в голове в то время, как она быстрыми шагами, не поднимая глаз, входила в комнату.
Он встал и ступил несколько шагов ей навстречу, и лицо ее показалось ему сурово и неприятно. Оно опять было такое же, как тогда, когда она упрекала его. Она краснела и бледнела, пальцы ее судорожно крутили края кофты, и то взглядывала на него, то опускала глаза.
– Вы знаете, что вышло помилование? – сказал Нехлюдов.
– Да, надзиратель говорил.
– Так что, как только получится бумага, вы можете выйти и поселиться где хотите. Мы обдумаем…
Она поспешно перебила его:
– Что мне обдумывать? Где Владимир Иванович будет, туда и я с ним.
Несмотря на всё свое волнение, она, подняв глаза на Нехлюдова, проговорила это быстро, отчетливо, как будто вперед приготовив всё то, что она скажет.
– Вот как! – сказал Нехлюдов.
– Что ж, Дмитрий Иванович, коли он хочет, чтобы я с ним жила, – она испуганно остановилась и поправилась, – чтоб я при нем была. Мне чего же лучше? Я это за счастье должна считать. Что же мне?..
«Одно из двух: или она полюбила Симонсона и совсем не желала той жертвы, которую я воображал, что приношу ей, или она продолжает любить меня и для моего же блага отказывается от меня и навсегда сжигает свои корабли, соединяя свою судьбу с Симонсоном», подумал Нехлюдов, и ему стало стыдно. Он почувствовал, что краснеет.
– Если вы любите его… – сказал он.
– Что любить, не любить? Я уж это оставила, и Владимир Иванович ведь совсем особенный.
– Да, разумеется, – начал Нехлюдов. – Он прекрасный человек, и я думаю…
Она опять перебила его, как бы боясь, что он скажет лишнее или что она не скажет всего.
– Нет, вы меня, Дмитрий Иванович, простите, если я не то делаю, что вы хотите, – сказала она, глядя ему в глаза своим косым таинственным взглядом.– Да, видно, уж так выходит. И вам жить надо.
Она сказала ему то самое, что он только что говорил себе, но теперь уже он этого не думал, а думал и чувствовал совсем другое. Ему не только было стыдно, но было жалко всего того, что он терял с нею.
– Я не ожидал этого, – сказал он.
– Что же вам тут жить и мучаться. Довольно вы помучались, – сказала она и странно улыбнулась.
– Я не мучался, а мне хорошо было, и я желал бы еще служить вам, если бы мог.
– Нам, – она сказала: «нам» и взглянула на Нехлюдова, – ничего не нужно. Вы уж и так сколько для меня сделали. Если бы не вы… – она хотела что-то сказать, и голос ее задрожал.
– Меня-то уж вам нельзя благодарить, – сказал Нехлюдов.
– Что считаться? Наши счеты Бог сведет, – проговорила она, и черные глаза ее заблестели от вступивших в них слез.
– Какая вы хорошая женщина! – сказал он.
– Я-то хорошая? – сказала она сквозь слезы, и жалостная улыбка осветила ее лицо.
– Are you ready?79 – спросил между тем англичанин.
– Directly,80 – ответил Нехлюдов и спросил ее о Крыльцове.
Она оправилась от волнения и спокойно рассказала, что знала: Крыльцов очень ослабел дорогой, и его тотчас же поместили в больницу. Марья Павловна очень беспокоилась, просилась в больницу в няньки, но ее не пускали.
– Так мне итти? – сказала она, заметив, что англичанин дожидается.
– Я не прощаюсь; я еще увижусь с вами, – сказал Нехлюдов.
– Простите, – сказала она чуть слышно. Глаза их встретились, и в странном косом взгляде и жалостной улыбке, с которой она сказала это не «прощайте», а «простите», Нехлюдов понял, что из двух предположений о причине ее решения верным было второе: она любила его и думала, что, связав себя с ним, она испортит его жизнь, а, уходя с Симонсоном, освобождала его и теперь радовалась тому, что исполнила то, что хотела, и вместе с тем страдала, расставаясь с ним.
Она пожала его руку, быстро повернулась и вышла.
Нехлюдов оглянулся на англичанина, готовый итти с ним, но англичанин что-то записывал в свою записную книжку. Нехлюдов, не отрывая его, сел на деревянный диванчик, стоявший у стены, и вдруг почувствовал страшную усталость. Он устал не от бессонной ночи, не от путешествия, не от волнения, а он чувствовал, что страшно устал от всей жизни. Он прислонился к спинке дивана, на котором сидел, закрыл глаза и мгновенно заснул тяжелым, мертвым сном.
– Что же, угодно теперь пройти по камерам? – спросил смотритель.
Нехлюдов очнулся и удивился тому, где он. Англичанин кончил свои записи и желал осмотреть камеры. Нехлюдов, усталый и безучастный, пошел за ним.
XXVI.
Пройдя сени и до тошноты вонючий коридор, в котором, к удивлению своему, они застали двух прямо на пол мочащихся арестантов, смотритель, англичанин и Нехлюдов, провожаемые надзирателями, вошли в первую камеру каторжных. В камере, с нарами в середине, все арестанты уже лежали. Их было человек 70. Они лежали голова с головой и бок с боком. При входе посетителей все, гремя цепями, вскочили и стали у нар, блестя своими свеже-бритыми полуголовами. Остались лежать двое. Один был молодой человек, красный, очевидно в жару, другой – старик, не переставая охавший.
Англичанин спросил, давно ли заболел молодой арестант. Смотритель сказал, что с утра, старик же уже давно хворал животом, но поместить его было некуда, так как лазарет давно переполнен. Англичанин неодобрительно покачал головой и сказал, что он желал бы сказать этим людям несколько слов, и попросил Нехлюдова перевести то, что будет говорить. Оказалось, что англичанин, кроме одной цели своего путешествия – описания ссылки и мест заключения в Сибири, имел еще другую цель – проповедывание спасения верою и искуплением.
– Скажите им, что Христос жалел их и любил, – сказал он, – и умер за них. Если они будут верить в это, они спасутся. – Пока он говорил, все арестанты молча стояли перед нарами, вытянув руки по швам. – В этой книге, скажите им, – закончил он, – всё это сказано. Есть умеющие читать?
Оказалось, что грамотных было больше 20 человек. Англичанин вынул из ручного мешка несколько переплетенных Новых Заветов, и мускулистые руки с крепкими черными ногтями из-за посконных рукавов потянулись к нему, отталкивая друг друга. Он роздал в этой камере два Евангелия и пошел в следующую.
В следующей камере было то же самое. Такая же была духота, вонь; точно так же впереди, между окнами, висел образ, а налево от двери стояла парашка, и так же все тесно лежали бок с боком, и так же все вскочили и вытянулись, и точно так же не встало три человека. Два поднялись и сели, а один продолжал лежать и даже не посмотрел на вошедших; это были больные. Англичанин точно так же сказал ту же речь и так же дал два Евангелия.
В третьей камере слышались крики и возня. Смотритель застучал и закричал: «смирно»! Когда дверь отворили, опять все вытянулись у нар, кроме нескольких больных и двоих дерущихся, которые с изуродованными злобой лицами вцепились друг в друга, один за волосы, другой за бороду. Они только тогда пустили друг друга, когда надзиратель подбежал к ним. У одного был в кровь разбит нос, и текли сопли, слюни и кровь, которые он утирал рукавом кафтана; другой обирал вырванные из бороды волосы.
– Староста! – строго крикнул смотритель.
Выступил красивый, сильный человек.
– Никак-с невозможно унять, ваше высокоблагородие, – сказал староста, весело улыбаясь глазами.
– Вот я уйму, – сказал, хмурясь, смотритель.
– What did they fight for?81 спросил англичанин.
Нехлюдов спросил у старосты, за что была драка.
– За подвертку, вклепался в чужие, – сказал староста, продолжая улыбаться. – Этот толкнул, тот сдачи дал.
Нехлюдов сказал англичанину.
– Я бы желал сказать им несколько слов,– сказал англичанин, обращаясь к смотрителю.
Нехлюдов перевел. Смотритель сказал: «можете». Тогда англичанин достал свое Евангелие в кожаном переплете.
– Пожалуйста, переведите это, – сказал он Нехлюдову. – Вы поссорились и подрались, а Христос, который умер за нас, дал нам другое средство разрешать наши ссоры. Спросите у них, знают ли они, как по закону Христа надо поступить с человеком, который обижает нас.
Нехлюдов перевел слова и вопрос англичанина.
– Начальству пожалиться, оно разберет? – вопросительно сказал один, косясь на величественного смотрителя.
– Вздуть его, вот он и не будет обижать, – сказал другой.
Послышалось несколько одобрительных смешков. Нехлюдов перевел англичанину их ответы.
– Скажите им, что по закону Христа надо сделать прямо обратное: если тебя ударили по одной щеке, подставь другую,– сказал англичанин, жестом как-будто подставляя свою щеку.
Нехлюдов перевел.
– Он бы сам попробовал, – сказал чей-то голос.
– А как он по другой залепит, какую же еще подставлять? – сказал один из лежавших больных.
– Этак он тебя всего измочалит.
– Ну-ка, попробуй, – сказал кто-то сзади и весело засмеялся. Общий неудержимый хохот охватил всю камеру; даже избитый захохотал сквозь свою кровь и сопли. Смеялись и больные.
Англичанин не смутился и просил передать им, что то, что кажется невозможным, делается возможным и легким для верующих.
– А спросите, пьют ли они?
– Так точно, – послышался один голос и вместе с тем опять фырканье и хохот.
В этой камере больных было четверо. На вопрос англичанина, почему больных не соединяют в одну камеру, смотритель отвечал, что они сами не желают. Больные же эти не заразные, и фельдшер наблюдает за ними и оказывает пособие.
– Вторую неделю глаз не казал, – сказал голос.
Смотритель не отвечал и повел в следующую камеру. Опять отперли двери, и опять все встали и затихли, и опять англичанин раздавал Евангелия; то же было и в пятой, и в шестой, и направо, и налево, и по обе стороны.
От каторжных перешли к пересыльным, от пересыльных к общественникам и к добровольно следующим. Везде было то же самое: везде те же холодные, голодные, праздные, зараженные болезнями, опозоренные, запертые люди показывались, как дикие звери.
Англичанин, раздав положенное число Евангелий, уже больше не раздавал и даже не говорил речей. Тяжелое зрелище и, главное, удушливый воздух, очевидно, подавили и его энергию, и он шел по камерам, только приговаривая «all right»82 на донесения смотрителя, какие были арестанты в каждой камере. Нехлюдов шел как во сне, не имея силы отказаться и уйти, испытывая всё ту же усталость и безнадёжность.
XXVII.
В одной из камер ссыльных Нехлюдов, к удивлению своему, увидал того самого странного старика, которого он утром видел на пароме. Старик этот, лохматый и весь в морщинах, в одной грязной, пепельного цвета, прорванной на плече рубахе, таких же штанах, босой, сидел на полу подле нар и строго-вопросительно смотрел на вошедших. Изможденное тело его, видневшееся в дыры грязной рубахи, было жалко и слабо, но лицо его было еще больше сосредоточенно и серьезно оживленно, чем на пароме. Все арестанты, как и в других камерах, вскочили и вытянулись при входе начальства; старик же продолжал сидеть. Глаза его блестели, и брови гневно хмурились.
– Встать! – крикнул на него смотритель.
Старик не пошевелился и только презрительно улыбнулся.
– Перед тобой твои слуги стоят. А я не твой слуга. На тебе печать… – проговорил старик, указывая смотрителю на его лоб.
– Что-о-о? – угрожающе проговорил смотритель, надвигаясь на него.
– Я знаю этого человека, – поспешил сказать Нехлюдов смотрителю. – За что его взяли?
– Полиция прислала за бесписьменность. Мы просим не присылать, а они всё шлют, – сказал смотритель, сердито косясь на старика.
– А ты, видно, тоже антихристова войска? – обратился старик к Нехлюдову.
– Нет, я посетитель, – сказал Нехлюдов.
– Что ж, пришли подивиться, как антихрист людей мучает? На вот, гляди. Забрал людей, запер в клетку войско целое. Люди должны в поте лица хлеб есть, а он их запер; как свиней, кормит без работы, чтоб они озверели.
– Что он говорит? – спросил англичанин.
Нехлюдов сказал, что старик осуждает смотрителя за то, что он держит в неволе людей.
– Как же, спросите, по его мнению, надо поступать с теми, которые не соблюдают закон? – сказал англичанин.
Нехлюдов перевел вопрос.
Старик странно засмеялся, оскалив сплошные зубы.
– Закон! – повторил он презрительно, – он прежде ограбил всех, всю землю, всё богачество у людей отнял, под себя подобрал, всех побил, какие против него шли, а потом закон написал, чтобы не грабили да не убивали. Он бы прежде этот закон написал.
Нехлюдов перевел. Англичанин улыбнулся.
– Ну, всё-таки как же поступать теперь с ворами и убийцами, спросите у него.
Нехлюдов опять перевел вопрос. Старик строго нахмурился.
– Скажи ему, чтобы он с себя антихристову печать снял, тогда и не будет у него ни воров ни убийц. Так и скажи ему.
– Не is crazy,83 – сказал англичанин, когда Нехлюдов перевел ему слова старика, и, пожав плечами, вышел из камеры.
– Ты делай свое, а их оставь. Всяк сам себе. Бог знает, кого казнить, кого миловать, а не мы знаем, – проговорил старик. – Будь сам себе начальником, тогда и начальников не нужно. Ступай, ступай, – прибавил он, сердито хмурясь и блестя глазами на медлившего в камере Нехлюдова. – Нагляделся, как антихристовы слуги людьми вшей кормят. Ступай, ступай!
Когда Нехлюдов вышел в коридор, англичанин с смотрителем стоял у отворенной двери пустой камеры и спрашивал о назначении этой камеры. Смотритель объяснил, что это была покойницкая.
– О, – сказал англичанин, когда Нехлюдов перевел ему, и пожелал войти.
Покойницкая была обыкновенная небольшая камера. На стене горела лампочка и слабо освещала в одном углу наваленные мешки, дрова и на нарах направо – четыре мертвых тела. Первый труп в посконной рубахе и портках был большого роста человек с маленькой острой бородкой и с бритой половиной головы. Тело уже закоченело; сизые руки, очевидно, были сложены на груди, но разошлись; ноги босые тоже разошлись и торчали ступнями врозь. Рядом с ним лежала в белой юбке и кофте босая и простоволосая с редкой короткой косичкой старая женщина с сморщенным, маленьким, желтым лицом и острым носиком. За старушкой был еще труп мужчины в чем-то лиловом. Цвет этот что-то напомнил Нехлюдову.
Он подошел ближе и стал смотреть на него.
Маленькая, острая, торчавшая кверху бородка, крепкий красивый нос, белый высокий лоб, редкие вьющиеся волосы. Он узнавал знакомые черты и не верил своим глазам. Вчера он видел это лицо возбужденно-озлобленным, страдающим. Теперь оно было спокойно, неподвижно и страшно прекрасно.
Да, это был Крыльцов или, по крайней мере, тот след, который оставило его материальное существование.
«Зачем он страдал? Зачем он жил? Понял ли он это теперь?» думал Нехлюдов, и ему казалось, что ответа этого нет, что ничего нет, кроме смерти, и ему сделалось дурно.
Не простясь с англичанином, Нехлюдов попросил надзителя проводить его на двор и, чувствуя необходимость остаться одному, чтобы обдумать всё то, что он испытал в нынешний вечер, он уехал в гостиницу.
XXVIII.
Не ложась спать, Нехлюдов долго ходил взад и вперед по номеру гостиницы. Дело его с Катюшей было кончено. Он был ненужен ей, и ему это было и грустно и стыдно. Но не это теперь мучало его. Другое его дело не только не было кончено, но сильнее, чем когда-нибудь, мучало его и требовало от него деятельности.
Всё то страшное зло, которое он видел и узнал за это время и в особенности нынче, в этой ужасной тюрьме, всё это зло, погубившее и милого Крыльцова, торжествовало, царствовало, и не виделось никакой возможности не только победить его, но даже понять, как победить его.
В воображении его восстали эти запертые в зараженном воздухе сотни и тысячи опозоренных людей, запираемые равнодушными генералами, прокурорами, смотрителями, вспоминался странный, обличающий начальство свободный старик, признаваемый сумасшедшим, и среди трупов прекрасное мертвое восковое лицо в озлоблении умершего Крыльцова. И прежний вопрос о том, он ли, Нехлюдов, сумасшедший или сумасшедшие люди, считающие себя разумными и делающие всё это, с новой силой восстал перед ним и требовал ответа.
Устав ходить и думать, он сел на диван перед лампой и машинально открыл данное ему на память англичанином Евангелие, которое он, выбирая то, что было в карманах, бросил на стол. «Говорят, там разрешение всего», – подумал он и, открыв Евангелие, начал читать там, где открылось. Матфея гл. XVIII.