
Полная версия:
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
«Может быть», отвечал он на вопрос отца – будет ли он там служить. В откровенном разговоре с отцом он объяснил ему, что у него есть проект нового устройства армии, который он желает представить государю, что бездействие его в деревне начинает тяготить его, что теперешнее время так интересно, что надо вблизи посмотреть на всё это и что надо освежиться. Старик подсмеялся над намерением Андрюши написать новые законы для армии, но одобрил его намерение ехать и быть чем-нибудь побольше отставного полковника.
Все его практические и умственные работы были только наполнение пустого от жизни времени, а вопрос о дубе и связанных с ним мыслей – была жизнь.
«Да, крепился», улыбаясь думал князь Андрей про дуб, «долго крепился, не выдержал, как пригрело, пригрело тепло любви, не выдержал, размяк и послужил, чему смеялся, и сам дрожит и млеет в темной, сочной зелени. Да, да», говорил он, улыбаясь и слыша голос женщины, молодой, красивой, энергической, и видя всю ее перед своими глазами. Он вставал, подходил к зеркалу и долго смотрел на свое красивое, сухое и задумчиво-умное лицо. Потом он отворачивался и смотрел на портрет покойницы Лизы, которая, с à la grecque[3381] взбитыми буклями, нежно и весело смотрела на него из золотой рамки. Она смотрела весело, а всё-таки она говорила: «что я вам сделала? Я всех так любила». И князь Андрей, заложив назад руки, долго ходил по комнате, то хмурясь, то улыбаясь, передумывая мысли о дубе в связи с женщиной, с славой, с Pierr'oм,[3382] с добродетелью, и в эти то минуты, ежели кто входил к нему, он бывал особенно сухо строго решителен и, в особенности, неприятно логичен.
– Mon cher, – бывало скажет, входя в такую минуту, княжна Марья, – Коко нельзя нынче гулять, очень холодно. Князь Андрей сухо в эти минуты смотрел на сестру и говорил:
– Ежели бы было тепло, то он бы пошел в одной блузе, а так как холодно, надо надеть на него теплую одежду, которая для этого и выдумана. Вот что следует из того, что холодно, а не следует, чтобы оставаться дома, когда ребенку нужен воздух, – говорил с особенною логичностью, как бы наказывая кого то за всю эту тайную, нелогичную, внутреннюю работу о дубе. Княжна Марья думала в этих случаях, что князь Андрей занят умственной работой и что как сушит мущин эта умственная работа.
<Зимой 1809-го года Ростов, у которого после своего посещения в 1807-м году князь Андрей изредка бывал, уехал в Петербург. Дела старого графа так расстроились, что он поехал искать места на службе. Весной того же года князь Андрей стал кашлять. Княжна Марья уговорила его показаться доктору, и доктор значительно покачал головой и посоветовал молодому князю быть осто>рожнее и не запускать этой болезни. Князь Андрей посмеялся сестре о ее заботливости и о медицине и уехал в Богучарово. Неделю он пробыл один и продолжал кашлять. Через неделю он поехал к отцу с твердым убеждением, что ему остается недолго жить и тут, проезжая мимо распустившегося дуба, он окончательно и несомненно решил тот тайный вопрос, который давно занимал его. «Да, он и был прав. И счастье, и любовь, и надежда – всё это есть, всё это должно быть и мне надо употребить на это остаток моей жизни». Может быть оттого так ясно решил этот вопрос князь Андрей, что он был уверен в близости своей смерти, как это часто бывает с людьми около тридцати лет. Князь Андрей чувствовал, что кончается его юность, и подумал, что кончается его жизнь. Он твердо верил в близость смерти. Само собой разумеется, что князь Андрей никому не сказал о своем предчувствии смерти, служившем продолжением его тайных мыслей, но он стал еще озабоченно деятельнее, добрее, нежнее со всеми и вскоре уехал в Петербург.
Старый князь,[3383] после известия о смерти сына и возвращения его и смерти невестки, в особенности же после неприятностей, бывших у него по ополчению, сильно постарел. В 1808-м году он ездил в Москву, но скоро возвратился. Нравственный упадок его особенно высказался после отъезда сына. Он выражался преимущественно в раздражении, только сменявшемся редкими минутами спокойствия и странным, вдруг проявившимся (княжна Марья видела это и не могла верить себе) пристрастием к m-lle Bourienne. Только она могла говорить и смеяться, не раздражая его. Только она могла читать ему вслух так, чтобы он оставался доволен, и она постоянно служила для него образцом, на который он для подражания указывал своей дочери. Княжна Марья была виновата и в том, что она не так весела и не имеет такого здорового цвета лица, не так ловка, как г-жа Бурьен. Большая часть разговоров за обедом происходили с Михаил Ивановичем о воспитании и имели целью доказать княжне Марье, что она портила баловством своего племянника и что женщины ни на что более не способны, как на то, чтобы производить детей, и что в Риме, ежели бы были старые девы, то вероятно бы их кидали с Тарпейской скалы, или с m-lle Bourienne о том, что религия есть занятие для праздных людей и что ее одноземцы в 92-м году одно только сделали умное, уничтожив бога. Проходили недели, что он не говорил ласкового слова с дочерью и старательно находил все больные места, где бы уколоть ее. Иногда (это случалось преимущественно до завтрака, время самого дурного расположения духа) он приходил в детскую; няньки и мамки с трепетом разбегались, он находил всё дурным, всё – систематической порчей ребенка, раскидывал, ломал игрушки, бранил, даже толкал иногда княжну Марью и поспешно убегал.[3384]
В середине зимы князь, безо всякой причины, заперся в свою комнату, не видя никого, кроме m-lle Bourienne и не принимая к себе дочь. M-lle Bourienne была очень оживлена и весела и в доме делались сборы для отъезда куда-то. Княжна ничего не знала. Она не спала две ночи, мучалась и наконец решилась пойти объясниться с отцом. Княжна Марья, неосторожно выбрав время до обеда, пришла к отцу, требуя свидания с ним для необходимого объяснения. Несмотря на всегдашний свой страх, она преодолела его на этот раз под влиянием чувства негодования за свое незаслуженное положение в доме. Эта мысль волновала ее так, что она допустила даже в себе подозрение против m-lle Bourienne, умышленно восстанавливавшей против нее отца. Но она осталась кругом виновата, дурно выбрав время для объяснения. Ежели бы она спросила у m-lle Bourienne, та бы объяснила ей, в какое время можно и не можно говорить с князем. Но она, с своею бестактностью, своими тяжелыми шагами и с выступившими красными пятнами на лице, вошла в кабинет и, боясь, что ежели она замнется и недостанет у ней более храбрости, прямо приступила к делу.
– Mon père, – сказала она, – я пришла сказать вам одно, что ежели я что нибудь дурно сделала, скажите мне, накажите меня, но не мучьте так. Что я сделала?
Князь был в одной из самых дурных минут. Он, лежа на диване, слушал чтение; он фыркнул, посмотрел на нее молча несколько секунд и, неестественно засмеявшись, сказал:
– Тебе что надо? Что надо? Вот жизнь: ни минуты покоя!
– Mon père…
– Что тебе нужно? Мне никого не нужно. У меня Bourienne есть, она хорошо читает, и Тихон камердинер хороший. Что ж мне еще? Ну, продолжайте! – обратился он к m-lle Bourienne и опять лег.
Княжна Марья расплакалась и выбежала, но в истерике упала у себя в комнате.
Ввечеру того же дня князь позвал ее к себе, встретил у двери – он видно дожидался ее, тотчас обнял ее, как только она вошла, заставил ее читать себе и всё ходил, дотрогиваясь до ее волос. M-lle Bourienne он не звал в этот вечер и долго не отпускал от себя княжну Марью. Только она хотела уходить, и он выдумывал еще новое чтение, и опять продолжал ходить. Княжна Марья знала, что он хочет говорить с ней об объяснении нынешнего утра, но не знает, как начать. Ей было невыразимо больно и совестно, что отец перед нею в виноватом положении, но помочь она ему не могла потому, что не смела. Наконец в третий раз она встала, чтобы уходить; его смягченное, просветленное лицо с детски робким взглядом и детской улыбкой на морщинистых щеках смотрело прямо на нее. Он быстрым движением схватил ее руку и, несмотря на все усилия отдернуть ее, поцеловал. Он никогда в жизни не делал этого. Закрыл ее обеими ладонями, вновь поцеловал, с тою же робкой улыбкой взглянул в глаза дочери, вдруг нахмурился, перевернул ее за плечи и толкнул ее к двери.
– Ступай, ступай, – проговорил он.
В то время, как он повертывал ее, он сам был так слаб, что пошатнулся, и голос, проговоривший: «ступай, ступай», хотевший казаться грозным голосом, был слабый, старческий голос. Как было не простить всего после этого. Но не простить, княжна Марья и не могла думать о прощении, разве мог он быть виноват перед нею, разве мог быть несправедливым, да и что такое несправедливость? Она никогда не думала об этом гордом слове: «справедливость». Все законы человечества сосредоточивались для нее в одной простой и ясной истине: исполнять закон любви и самоотвержения, преподанный нам тем, который с любовью страдал за человечество, когда сам он был богом. Что ей бывало за дело до справедливого и несправедливого других людей? Ей нужно было любить и исполнять закон любви, и это она делала.[3385]
Но минута умиления старого князя прошла и на другой день прежняя жизнь пошла по старому и прежнее чувство тихой ненависти старика к своей дочери, выражавшееся ежеминутными оскорблениями, которые как бы против его воли делались им, стало проявляться по прежнему. С этого времени новая мысль стала входить в голову княжны Марьи. Эта мысль для княжны Марьи, столь же темная и столь же дорогая и составлявшая сущность жизни мысль, как мысль князя Андрея о дубе, это была мысль о монашестве, и не столько о монашестве, сколько странничестве.
Года три тому назад княжна Марья сделала обыкновение два раза в год ездить говеть в Сердобскую пустынь.[3386]
Оставить семью, родню, родину, свое положение, все заботы о мирских благах для того, чтобы не прилепиться ни к чему, ходить в посконном рубище, скитаться под чужим именем с места на место, не делать вреда людям и молиться за них. Молиться и за тех, кто покровительствует им, и за тех, которые гонят их. «Выше этой истины и жизни нет истины и жизни», думала княжна Марья. Что же могло быть лучше такой жизни? Что могло быть чище, возвышенней и счастливей?
Часто, слушая рассказы странниц, она возбуждалась их простыми – для них механическими речами так, что она готова была вот – вот бросить всё и бежать из дому.[3387] Но потом, увидав отца и, особенно, маленького Коко, она проклинала свою слабость, потихоньку плакала, но чувствовала, что она, грешница, любила их больше, чем бога. С ужасом и страхом находила княжна в своей душе еще худшее (по ее мнению, помыслу): страх к отцу, зависть к Bourienne, сожаление о невозможности связать свою судьбу с каким нибудь простым, честным и милым молодым человеком.[3388] И потом опять и опять возвращалась к своей любимой мечте, видела себя с Пелагеюшкой, в грубом рубище, одною, шагающей с палочкой и котомочкой по пыльной дороге, направляя свое странствие, без зависти, без любви человеческой, без желаний, от угодников к угодникам и в конце концов туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а вечная радость и блаженство. <«Нет, я обдумаю это, я непременно это исполню», думала княжна Марья, сидя у письменного стола и грызя перо, которым она писала в 1809 году свое обычное, привычное, четверговое французское письмо своему другу Julie>.
№ 115 (рук. № 88. T. II, ч. 3, гл. I—III).
ЧАСТЬ[3389] ТРЕТЬЯ[3390]
I.
В 1808-м году император Александр ездил в Эрфурт для нового свидания с императором Наполеоном и[3391] в высшем петербургском обществе много говорили о величии этого торжественного свидания.[3392] В 1809-м году[3393] близость двух властелинов мира, как называли Наполеона и Александра, дошла до того, что в высшем свете говорили о возможности брака между Наполеоном и одной из сестер императора Александра, и когда Наполеон объявил в этом году войну Австрии, то русский корпус выступил за границу для содействия своему прежнему врагу Буонапарте и против прежнего союзника, австрийского императора.[3394] Кроме политических соображений, в это время внимание русского общества обращено было на внутренние преобразования, которые были производимы императором во всех частях государственного управления.[3395]
Жизнь между тем, настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей, восторгов – шла, как и всегда, независимо и[3396] вне политической близости или отдаления с Наполеоном Бонапарте и вне всех возможных внутренних преобразований.
–
[3397] Князь Андрей безвыездно прожил два года в деревне. Все те предприятия по имениям, которые затеял у себя Pierre и[3398] не довел ни до какого результата, беспрестанно переходя от одного дела к другому, – все эти предприятия, без высказывания кому бы то ни было и без заметного труда, были исполнены князем Андреем. Он имел в высшей степени ту, недостававшую Pierr'y практическую цепкость, которая без размахов и усилий с[3399] его стороны[3400] давала движение делу. Одно имение его в триста душ крестьян было перечислено в вольные хлебопашцы, – это был первый пример в России, в других барщина заменена оброком. В Богучарово была выписана на его счет ученая бабка для помощи родильницам, и священник, за жалование, обучал детей крестьян и дворовых грамоте.
Одну половину своего времени князь Андрей проводил в Лысых Горах[3401] с отцом и сыном, который был еще у нянек, другую половину времени – в Богучаровской обители, как называл отец его деревню. В обители князь Андрей вел действительно монашескую жизнь. Он думал, учился и работал.[3402] Несмотря на высказанное им Pierr’y равнодушие ко всем внешним событиям мира, он усердно следил за ними, получал много книг и, к удивлению своему, замечал, когда к нему или к отцу его приезжали люди свежие из Петербурга, из самого водоворота жизни, что эти люди в знании всего совершающегося во внешней и внутренней политике далеко отстали от него, сидящего безвыездно в деревне.
Кроме занятий по имениям, кроме общих занятий, чтения философских сочинений с выписками и заметками[3403], он усерднее всего занимался критическим разбором наших двух последних несчастных кампаний и составлением проекта изменения и исправления всех наших военных уставов и постановлений.[3404]
К весне 1809 года обе работы его приближались к концу. И чем ближе они приходили к окончанию, тем чаще ему приходила мысль, что он засиделся в деревне, что ему необходимо поехать в Петербург и видеть людей. Он не отдавал себе отчета, для чего это было ему нужно, но чувствовал эту потребность. Он был доволен собой за это время. Иногда ему приходила гордая мысль, что теперь он совершенно хорош и готов. «Но для чего? для кого?» спрашивал он себя. «И в самом деле, хорош ли я?» спрашивал он себя. «Только другие люди могут сказать мне это. Только примерившись к другим людям и испытав на них свое влияние, я могу испытать свою силу и убедиться, насколько я действительно вырос».
Но, как только он живо представлял себя опять в этом водовороте жизни, наравне со всеми, одним из толпы, как только он воображал себя лишенным того гордого спокойствия, которым он пользовался в деревне, он ужасался и откладывал свое намерение.[3405]
Князь Андрей сказал отцу, что у него есть проект нового устройства армии, который он желает представить государю.[3406]
– Может быть я и съезжу в Петербург, – сказал он, желая знать мнение отца. Старик посмеялся над намерением Андрюши написать новые законы для армии, но одобрил его намерение ехать[3407] в Петербург.
– Служить, служить надо, – сказал он. – Съезди, съезди.[3408]
– Ни за что служить не стану.
Старик усмехнулся.
– А вот поезжай и станешь служить. Служить надо.
После разговора с отцом князь Андрей[3409] окончательно решился не ездить в Петербург,[3410] обдумал, как и кому он пошлет свой проект и как и чем он будет в деревне заниматься следующее лето и зиму.
Великим постом 1809-го года он должен был поехать в рязанские именья своего сына, которого он был опекуном. Сначала занятия по проекту, приближавшиеся к концу, удерживали его, потом нездоровье. Рана его стала болеть и он стал кашлять. Так что он только после святой, в апреле, когда прошли реки, слабый и больной, выехал в свою поездку.[3411] Пригреваемый весенним солнцем, он сидел в коляске,[3412] поглядывая на первую траву, листья березы, и ледок, и грязь дороги.[3413] Он ни о чем не думал, а лениво смотрел[3414] по сторонам. Проехали перевоз, на котором они говорили с Пьером. Грязные деревни, гумны, зеленя, спуск с оставшимся снегом у моста, подъем по размытой глине, опять поле с жнивьем, кустарник, зеленеющийся кое где, и они въехали в березовый лес по обеим сторонам дороги. В лесу было[3415] почти жарко и зелено, ветру не слышно было.[3416] Береза, вся обсеянная зелеными, клейкими[3417] листьями, не шевелилась.[3418] Из-под прошлогодних листьев, поднимая их, зеленелась[3419] первая трава и[3420] лиловые цветы[3421] вылезали из под сухого листа. Лошади зафыркали, въехав в лес, и виднее запотели.
Лакей Петр что то сказал кучеру, кучер утвердительно ответил.
Но, видно, Петру мало было сочувствия кучера, он повернулся на козлах к барину.
– Ваше сиятельство, лёгко как? – сказал он, почтительно улыбаясь.[3422]
– Что?
– Ле́гко, ваше сиятельство.[3423]
«Что он говорит?» подумал князь Андрей. «Да, об весне верно», подумал он, оглядываясь по сторонам. «И то зелено всё уже. Как скоро. И береза, и[3424] черемуха, и осина уж начинает… А дуб и незаметно. Да, вот он дуб». На краю дороги стоял дуб. Вероятно в десять раз старше берез, составлявших лес,[3425] он был в десять раз толще и в два раза выше каждой[3426] березы. Это был огромный, в два обхвата дуб с обломанными, давно видно, суками и с обломанной корой, заросшей[3427] старыми болячками. С огромными своими, неуклюжими, несимметрично растопыренными, корявыми руками и пальцами он, старым, сердитым и презрительным уродом, стоял между улыбающимися, ликующими березами. «Весна, и любовь, и участие», как будто говорил им этот дуб, «и как не надоест вам всё один и тот же глупый и бессмысленный обман. Всё одно и то же и всё обман. Нет ни весны, ни солнца, ни счастия. Вон смотрите – растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они, из спины, из боков, как выросли – так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам». Цветы и трава были и под ним, птицы перелетали и на его сучья, но он, всё так же хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно стоял посреди их.[3428]
Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу,[3429] как будто он чего то ждал от этого дуба. Но дуб оставался всё таким же презрительным, злым и недоверчивым к весне и счастию. «Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб», думал князь Андрей, «пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем: жизнь, наша жизнь кончена. Некуда мне ездить и нечего искать. Буду доживать в деревне, стараясь не делать зла и, чем умею, наполняя свои досуги».
II.
По опекунским делам рязанского именья князю Андрею надо было видеться с уездным предводителем. Предводителем был Илья Андреевич Ростов, и князь Андрей в середине мая поехал к нему. Был первый жаркий период весны. Лес уже весь оделся, была пыль и в первый раз хотелось купаться. Князь Андрей подъезжал по аллее сада к отрадненскому дому Ростовых и из за деревьев услыхал женский веселый крик и увидал бегущую наперерез его коляски толпу девушек в светлых платьях. Впереди других ближе подбегала к коляске, рассыпая грибы из подола, черноволосая и черноглазая[3430] девушка в желтом ситцевом платье, повязанная белым носовым платком.
– Папа! – закричала эта девушка и, тотчас же узнав чужого и даже не приглядевшись к его лицу, с смехом побежала назад. Князю Андрею стало досадно, больше чем досадно – больно, что в такой прекрасный день, при таком веселом солнце эта девушка не только не знает его, но и не хочет знать про его существование и довольна и счастлива какой то своей отдельной – верно глупой – но веселой и счастливой жизнью. Девушка эта была Наташа. За обедом князь Андрей видел ее, но не[3431] обращал на нее ни малейшего внимания. «Уездная барышня», подумал князь Андрей.[3432]
Граф Илья Андреевич в 1809 году жил в Отрадном всё так же, как и прежде – т. е. принимая почти всю губернию, с охотами, театрами, обедами и музыкантами. Он, как всякому новому гостю, был рад князю Андрею и, употребив различные хитрости, оставил его ночевать.
Князь Андрей долго не мог заснуть на новом месте. Он читал долго, потушил свечу и опять зажег ее. В комнате, с закрытыми изнутри ставнями, было жарко. Он досадовал на этого глупого старика (так он называл Ростова), который задержал его, уверяя, что нужные бумаги в городе, досадовал на себя за то, что остался. Князь Андрей встал и подошел к окну, чтобы отворить его. Как только он открыл ставни, лунный свет осветил его, стол со свечкой и часть кровати. Он отворил окно. Ночь была свежая и душистая. Перед самым окном был ряд подстриженных лип, черных с одной и серебристо освещенных с другой. За липами была какая то блестящая крыша, правее – большая береза и, выше ее, почти полная луна на светлом, почти беззвездном, весеннем небе. Он посмотрел вниз под окно. Там была видна едва просохшая дорога и та мелкая, курчавая травка, которая всегда растет около домов, была ясно видна. Так светло было. Князь Андрей перегнулся через окно и смотрел на эту траву, ожидая сна.
Комната князя Андрея была в среднем этаже; в комнатах над ним тоже жили и не спали. Он видел свет из этого окна, слабо и красно падавший вниз, и слышал женский говор.
– Только еще один раз,[3433] – говорила Наташа, – возьми только эти две ноты.
– Да когда же ты спать будешь?[3434] – отвечала Соня.
– Я не буду, я не могу спать, что ж мне делать! Ну, последний раз… – Два женские голоса запели какую то музыкальную фразу, составлявшую конец чего то.[3435]
– Ну, теперь спать и конец.
– Ты спи, а я не могу, – отвечал[3436] голос Наташи, приблизившейся к окну. Она, видимо, уселась с ногами на окно. Долго после этого оба голоса молчали. Слышны были только ночные звуки.
– Соня! Соня! – Послышался опять голос Наташи. – Ну, как можно спать! Да ты посмотри, что за прелесть! Ах, какая прелесть! Спит… – Она долго молчала и потом тихо, тихо начала петь какую то тихую мелодию, но, не допев ее, она остановилась. – Ах, какая прелесть! Да проснись же, Соня, – заговорила она почти со слезами досады в голосе. – Ведь этакой прелестной ночи никогда, никогда не бывало!
Соня проснулась и неохотно что то ответила.
– Нет, ты посмотри, что за луна. Ах, какая прелесть! Ты поди сюда. Душенька, голубушка, поди сюда. Ну, видишь. Так бы вот села на корточки – вот так, подхватила бы себя под коленки – туже – как можно туже – натужиться надо – и полетела бы туда. Наверно полетела.
– Полно, ты упадешь. Послышалась борьба и[3437] недовольный голос Сони. – Ведь второй час.
– Ах, ты только всё портишь мне. Ну, иди, иди.
Опять всё замолкло, но князь Андрей знал, что она всё еще сидит тут, он слышал ее иногда тихое шевеленье, иногда вздохи.
– Ах, боже мой! боже мой! Что ж это такое! – вдруг вскрикнула она. – Спать, так спать. – И захлопнула окно.
Первою мыслью князя Андрея на другой день, когда он проснулся в доме Ильи Андреевича, была эта девочка в желтом ситцевом платье, которая хотела, натужившись и подхватив себя под колена, улететь куда то с окна. Ему захотелось в первую минуту остаться обедать у Ростовых, чтобы ближе рассмотреть эту девочку, но, вполне очнувшись от сна, он тотчас же отогнал эту мысль.
«Хорошо бы это было», подумал он, презрительно улыбаясь над своей мыслью, «чтобы я,[3438] который решил сам с собою, что я ни для кого и ни для чего, ни даже для общего и полезного дела, не покину своей одинокой жизни, чтобы я находил удовольствие вести эту глупую деревенскую жизнь и рассматривать девочек в желтом платье».
Простившись только с одним графом и не дождавшись выхода дам, князь Андрей поехал домой.
Уже было начало июня, когда князь Андрей, возвращаясь домой, въехал опять в ту березовую рощу, в которой этот старый, корявый дуб так странно и памятно поразил его. Бубенчики еще глуше звенели в лесу, чем месяц тому назад, всё было полно, тенисто и густо.
«Дуб теперь должен быть на правой стороне за поворотом», подумал князь Андрей. Целый день был жаркий, была где то гроза, но в роще только небольшая тучка брызнула на пыль дороги и на сочные листья. Левая сторона леса была темна, в тени, правая – мокрая, глянцовитая, блестела на солнце, чуть колыхаясь от ветра. Всё было в цвету, соловьи трещали и перекатывались то близко, то далеко.[3439] На князя Андрея вдруг нашло беспричинное весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг, в одно и то же время, вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое, укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка в желтом платье, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна, и опять высокое небо – всё это вспомнилось ему. «Да, здесь в этом лесу был этот дуб, с которым мы были согласны», подумал князь Андрей. «Да где он?» Презрительный, суровый дуб, весь покрытый сочной, темной зеленью, млел, чуть колыхаясь, в лучах вечернего солнца; ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого недоверия и горя – ничего не было видно. Сквозь жесткую, столетнюю кору пробились без сучков сочные, молодые листья,[3440] так что верить нельзя было, что этот старик произвел их.