Читать книгу Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты (Лев Николаевич Толстой) онлайн бесплатно на Bookz (48-ая страница книги)
bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и вариантыПолная версия
Оценить:
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

5

Полная версия:

Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

Pierre спросил раз, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и что от него детей у нее не будет.

Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей и вульгарность ее выражений: «я не дура, поди сам, allez vous promener»,[2746] свойственные ей, несмотря на ее воспитание в высшем, аристократическом кругу. Часто, глядя на ее успех в глазах старых, молодых мужчин и женщин, Pierre недоумевал и не мог понять, отчего он не любит ее. Вспоминая себя за всё это время, Pierre помнил в себе только чувство ошалелости, зажмуренности, с которыми он шел и не позволял руководить себя, чувство удивления, равнодушия и нелюбви к ней, и постоянно чувство стыдливости за не свое место, за глупое положение счастливца,[2747] обладателя красавицы. Потом он вспоминал, как незаметно, независимо от его воли, видоизменялись все условия его жизни, как он втягивался в ту жизнь барича, праздного аристократа, которую он, напитанный идеями французской революции, так строго судил прежде. Деньги у него брали все, со всех сторон, и у него требовали денег, и обвиняли в чем то его. Время его всё было занято. От него требовали самых пустых вещей – визита, выезда, обеда, но эти требования без перерыва следовали одно за другим. И требования эти делались так просто, с таким сознанием, что это так должно быть, что ему не могло притти в голову отказать. Но вот[2748] в Москве намеки княжны, это анонимное письмо, и всё стало ясно.[2749] «Да, да, я не мог никогда переносить его», думал Pierre о Mortemart’e. Он даже в своих мыслях не мог назвать его. И теперь Долохов, вот он, сидит на снегу[2750] и насильно улыбается, и умирает с проклятиями. Но это бы еще не так ужасно, а с притворным каким молодечеством.[2751]

Pierre был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую, слабость характера, не ищут confident[2752] для своего горя. Он перерабатывал один в себе свое горе. «Она, во всем, во всем она, без темперамента, без сердца, без ума, она была во всем виновата», говорил он сам себе. «Но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей[2753] сказал этот: «je vous aime», который был ложь и еще хуже что то», сказал он сам себе. «Я виноват и должен нести… что?[2754] Позор имени, несчастие жизни? Э, все вздор», подумал он.

«Людовика XVI казнили за то, что он был бесчестен и преступник. Потом Робеспьера казнили… за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив, и живи. Завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад, как умрет этот Долохов. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? Мне ничего не нужно. Мне довольно себя. Но[2755] чтоб она только оставила меня в покое». И как только он вспомнил о ней, он чувствовал прилив крови к сердцу и должен был вставать и двигаться. Зачем я сказал: «je vous aime? Mais que diable allait il faire dans cette galère»,[2756] вспоминал он. «Боже! Какая всё это глупость и гадость!»[2757]

На него он не чувствовал никакой злобы. Он ему был гадок,[2758] мучителен, но, очевидно, прав именно перед ним, победоносно прав.[2759] Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Не только говорить с нею, но и писать, он ей не мог этого написать, нельзя было.

Утром, когда камердинер,[2760] внося кофе, вошел в кабинет, Pierre[2761] лежал на оттоманке и читал, действительно читал и понимал новую книгу госпожи Сталь.

– Всё готово?

– Готово-с.

– Графиня приказали спросить, дома ли вы? – спросил камердинер.

Но не успел он этого сказать, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diadème[2762] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно, величественно, но на прелестном, мраморном лбе ее была морщинка гнева. Она, с своим все выдерживающим тактом, не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась пока камердинер уставил кофе и величественным жестом указала ему дверь. Pierre[2763] робко чрез очки посмотрел на нее и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, попробовал продолжать читать, но сам чувствовал, что это бессмысленно и невозможно. Она не села.[2764] Он взглядывал на нее и опять читал.

– Это еще что? – сказала она. Она знала про дуэль и про то, что муж уезжает.

– Я?.. Что я?..[2765] сказал[2766] Pierre.[2767]

– Что это за дуэль? Вот храбрец отыскался. Всякий знает, что когда муж дерется, то жена компрометирована.

Pierre тяжело повернулся и из кармана панталон достал,[2768] бросил ей анонимное письмо. Hélène прочла, побледнела и засмеялась.

– Mortemart мой любовник, – сказала она по французски с своей грубой точностью речи, выговаривая переворачивающее всю внутренность Pierr’a слово «любовник», как и всякое другое слово.

– Он – не любовник, а ты – дурак. Теперь я посмешище всей Москвы из за того, что ты, пьяный, не помня себя, вызвал на дуэль человека, который тебе ничего не сделал.[2769]

– Гм, гм… – мычал Pierre, как будто ему делали операцию.

– Ничего ты не знаешь. Ежели бы ты был умнее и приятнее, то я бы с тобой сидела, а не с ним. А, разумеется, мне приятнее быть с умным человеком, чем с тобой.[2770]

– Не говорите со мной… умоляю,[2771] – прошептал Pierre.

– Да, лучше вас. И редкая та жена, которая с таким мужем не взяла бы себе любовников (des amants),[2772] – сказала она. – Я вижу, чего вы хотите. Вы хотите бросить меня…

Pierre хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражение она не поняла, и опять лег. Он страдал в эту минуту, как никогда в жизни. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.

– Чтобы мне остаться без ничего, – продолжала она, – и с срамом, что меня бросил муж. Никто не знает, какой это муж.[2773] – Hélène была красна и с таким выражением[2774] хитрости в глазах, какого никогда не видал в ней Pierre.

– Расстаться – извольте,[2775] только ежели вы дадите мне все состояние.[2776] – Вдруг Pierre вскочил.

– Я тебя убью! – закричал он и, схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, он сделал шаг к ней и замахнулся на нее.[2777] Лицо[2778] Hélène сделалось страшно; она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Pierre почувствовал увлечение и наслаждение бешенства. Он бросил доску, разбил ее и[2779] закричал – вон! подходя к ней. И бог знает, что бы он сделал в эту минуту, ежели бы Hélène не выбежала из комнаты.

Через неделю Pierre выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину всего состояния, и один уехал в Петербург.[2780]

Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея и, несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено и его не было в числе пленных. Что хуже всего, оставалась всё таки надежда, что он был поднят жителями на поле сражения и может лежал выздоравливающий или умирающий один среди чужих и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, что русские, после блестящей баталии, должны были отступить, но отступили в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия,[2781] что было совершенно не блестящее поражение.

Получив это известие, он три дня не выходил из кабинета и целые дни, как видел Тихон, писал письма и отправлял кучи конвертов на почту ко всем значительным лицам. Спать он ложился в обыкновенный час, но усердный Тихон ночью вставал с своего войлока в официантской и, подкрадываясь к двери спальни, слышал, как в темноте, не зажигая свечи, старый князь[2782] ворочался, покрякивал и бурлил что то.[2783]

Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который, не дожидаясь вопроса, сам извещал князя об участи, постигшей его сына.

«Ваш сын в моих глазах», писал Кутузов, «с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению, моему и всей армии, до сих пор неизвестно, жив ли он, или нет.[2784] Себя и вас надеждой я льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае, в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».

Получив это известие поздно вечером, когда он был один в своем кабинете, старый князь,[2785] как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку, но был молчалив с прикащиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал. Когда в обычное время княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но как обыкновенно, не оглянулся на нее.[2786]

– А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем, что последовало. Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо и что то вдруг опустилось[2787] в ней. Глаза ее задернулись.

[Далее со слов: Она по лицу отца, не грустному, не убитому… кончая: Идите, княжна Марья. – близко, к печатному тексту. T. II, ч. 1, гл. VII.]

Она встала и пошла.[2788] Перед обедом князь прислал Тихона с записочкой к княжне спросить, объявлено ли Лизе. Получив отрицательный ответ, он сам пошел к ней.

– Au nom du ciel, mon père![2789] – закричала княжна, бросившись к нему. – Не забудьте, что она в себе носит теперь!

Князь посмотрел на нее, на невестку и вышел. Но он не пошел к себе, а затворив дверь в маленькую диванную, где сидели женщины, стал ходить взад и вперед по гостиной.

Княжна Марья,[2790] вернувшись утром от отца, еще не решилась, объявлять или нет Лизе постигшее их несчастие. Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда беременных женщин посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь, в себя, во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.

– Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и положила ее себе на живот. Глаза ее улыбались, ожидая, губка с усиками поднялась и так детски счастливо осталась поднятою.[2791]

[Далее в рукописи нехватает двух листов, текст которых, со слов: Мари упала… кончая: …поспешно выходила. – взят по рукописи в ее первой редакции.]

Мари упала на колени и рыдала. Она сказала, что так ей сделалось грустно об Андрее, но не могла решиться сказать. Несколько раз в продолжение утра она начинала плакать и слезы эти, которых причину ей не говорили, встревожили Лизу, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая. Но, когда вошел старый князь, которого она и всегда так боялась, теперь с этим неспокойным, злым лицом, она всё поняла. Она бросилась к Мари, не спрашивая ее уже о том, что такое, но спрашивая и умоляя ее сказать ей, что André жив, что это неправда. Княжна Марья не могла сказать этого. Лиза вскрикнула и упала в обморок. Старый князь, отворив дверь, взглянул на нее и, как бы убедившись, что операция кончена, ушел в свой кабинет и с тех пор выходил только по утрам на свою прогулку, но не ходил в гостиную и в столовую.[2792] Ночи он не спал, как слышал Тихон, и[2793] силы его вдруг изменили ему. Он[2794] не похудел, а, напротив, пожелтел и стал пухнуть, как будто, и по утрам чаще стали находить на него минуты злобы, в которые он не помнил, что делал, и убегал к себе в присутствии одного Тихона, которого он бил чаще прежнего, но с которым по вечерам он говорил с одним только, приказывая ему садиться и рассказывать[2795] про то, что делается на дворне и в деревне.

Старый князь не хотел надеяться. Он объявил всем, что князь Андрей убит, он заказал[2796] памятник своему сыну, для которого он назначил место в саду, но он всё еще надеялся – он послал в Австрию чиновника разыскивать следы князя Андрея. Он ждал и надеялся и поэтому ему было тяжелее всех. Княжна Марья и Лиза переносили каждая горе по своему. Лиза, хотя физически и перенесла горе безвредно, опустилась, говорила, что она знает, что умрет родами. Княжна Марья молилась богу, ходила за Лизой и пыталась обратить отца на путь религии и слез, но всё было тщетно.

Прошло два месяца со дня получения известия. Старый князь заметно таял, несмотря на все усилия вступить в старую жизнь. Маленькой княгине подходило время. Княжна Марья напомнила отцу о просьбе князя Андрея об акушере, и было послано в Москву с требованием привезти лучшего акушера.[2797]

[Далее со слов: Ma bonne amie, – сказала маленькая княгиня… кончая: Но к несчастию и удивлению своему она заметила, что молитва не утишала ее волнения. – близко к печатному тексту. T. II, ч. 1, гл. VIII.]

Ее мучала мысль, как умер, перестал быть князь Андрей и как, когда начнет быть новый князь Николай Андреич. (Она и все в доме были уверены, что будет сын).[2798] Она опять села на кресло, раскрыла псалтырь и стала читать 104 псалом.

Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверью, что чем меньше людей знает о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притвориться незнающими, никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовавших в доме князя, видна была одна общая забота, смягченность сердца и сознание чего то великого, непостижимого, совершающегося в эту минуту. Старая нянька, столетняя старуха, еще старого князя мамка, сердито крикнула на босоногую девчонку, прислуживавшую ей, за то, что та быстро вбежала в комнату, и, достав еще Князеву венчальную свечу, велела ей зажечь ее перед иконами и, закрыв глаза, что то всё шептала. Няня другая, которая выходила княжну Марью, с строгим лицом вошла к княжне.[2799]

– С тобой, андел, пришла посидеть, – сказала она вздохнув. – Бог милостив, – и она с чулком села у двери.

В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали наготове чего то. Старый князь, услыхав суетню, послал Тихона к Марье Богдановне узнать: что?

Марья Богдановна вышла из комнаты, из которой слышались крики, и сказала, посмотрев значительно на посланного:

– Доложи князю, что роды начались. – Тихон пришел и доложил князю.

– Хорошо, – сказал князь и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете,[2800] как он ни прислушивался. Тихон вошел немного погодя в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи, и[2801] увидал, что князь лежал на диване. Тихон, забыв свой страх, посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечей и не сказав, зачем он приходил. На дворне до поздней ночи жгли лучины и свечи и не спали. Таинство, торжественнейшее в мире, продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.[2802] Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой свои последние снега и бураны.[2803] Прискакал посланный вперед встречать акушера доложить, что доктор едет. Князь призвал к себе прикащика и велел послать верховых людей с фонарями встречать акушера.[2804]

Княжна Марья[2805] сидела молча, устремив лучистые глаза на огонь лампадки.[2806] Няня Кузминична, с чулком в руках, рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, как покойница княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью с крестьянской бабой молдаванкой, вместо бабки.

– Бог помилует, никакие дохтура не нужны, – говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и отбил плохо задвинутую задвижку, затрепал штофной гардиной и пахнул холодом, белым, насыпавшимся снегом и задул свечу.[2807] Княжна Марья встала испуганно. Няня бросилась запирать окно.

– Княжна, матушка, едут по прешпекту кто то! – сказала няня, высунувшись, чтобы поймать откинутую раму. – С фонарями, должно дохтур…

Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что карета с фонарями стояла у подъезда.[2808] Она вышла на лестницу; на перилах стояла свеча и один официант, с удивленными глазами и свечой в руках, стоял на первой площадке лестницы. Пониже по лестнице слышна была беготня. И какой то незнакомый, как показалось княжне Марье, голос говорил что то.

– Слава богу! – сказал голос. – Батюшка?[2809]

– Почивать легли, – отвечал Тихон.[2810] Потом еще что то сказал голос, что то ответил Тихон и быстрые шаги послышались, приближаясь по невидному повороту лестницы, и на площадке, на которой стоял официант со свечой, показалась фигура князя Андрея в[2811] шубе с воротником, обсыпанным снегом. Он увидал сестру и,[2812] подбежав к ней, обнял ее. Она должна была верить, что это был он.

Да, это был он, но бледный, худой и с измененным, странно смягченным,[2813] но тревожным выражением лица.

– Вы не получили моего письма? – спросил он и, не дожидаясь ответа, которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами[2814] пошел на половину княгини.

– Ну? Что? – спросил он[2815] шопотом, входя в комнату родильницы.

Маленькая княгиня лежала на подушках в белом чепчике. (Страдания только что отпустили ее). Черные волоса прядями вились у ее воспаленных, вспотевших щек, румяный, прелестный ротик с губкой с усиками был раскрыт и она радостно детски улыбалась. Блестящие глаза смотрели детски и говорили: «я вас всех люблю, но за что я страдаю, помогите мне!»[2816] Она не видала мужа, или не понимала значения его прихода. Князь Андрей подошел к ней и в лоб поцеловал ее.

– Душенька моя, – сказал он слово, которое никогда не говорил ей. Она вопросительно, детски укоризненно посмотрела на него.

«Я от тебя ждала помощи и ничего, ничего и ты тоже». Она не удивилась, что он приехал. Муки вновь начались и[2817] Марья Богдановна посоветовала князю Андрею выйти из комнаты. Акушер[2818] вошел в комнату. Князь Андрей[2819] вышел и, встретив княжну Марью, пошел к ней. Они шопотом поговорили, но всякую минуту разговор замолкал. Они ждали и прислушивались.

– Allez, mon ami![2820] – сказала княжна Марья.[2821] Князь Андрей опять пошел к жене и сел, дожидаясь.[2822] Женщина вышла с испуганным лицом и смутилась, увидав князя. Опять прошло несколько минут. К[нязь] отворил дверь. Акушер сказал, чтобы он не ходил.

– Хорошо? Идет?

– Да, да, – отвечал акушер, махая на него и требуя, чтоб он ушел. Крики замолкли, еще прошло несколько минут. Вдруг страшный крик – не ее крик – она не могла так кричать, раздался в соседней комнате. Он подбежал к двери, крик замолк, послышался крик ребенка. «Зачем принесли туда ребенка?» подумал князь Андрей. Дверь отворилась и, с засученными рукавами, вышел акушер без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью. Князь Андрей обратился к нему, но акушер[2823] растерянно взглянул и, ни слова не сказав, вышел. Испуганная женщина выбежала и, увидав князя Андрея, замялась на пороге. Он[2824] вошел в комнату жены. Она, мертвая, лежала в том же положении, в котором он видел ее пять минут назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном, детском личике с губкой, покрытой черными волосиками.

«Я вас всех люблю и никому дурного не сделала и что вы со мной сделали! Ах, что вы со мной сделали!»

В углу комнаты хрюкнуло, как поросеночек, что то маленькое, красное в белых руках Марьи Богдановны.

Через два часа всё так же было темно и так же гудел ветер. Князь Андрей тихими тагами вошел в кабинет к отцу. Старик все уже знал. Он[2825] стоял у самой двери. И как только она отворилась, старик молча и старческими, жесткими руками, как тисками, обхватил шею сына и зарыдал, как ребенок.[2826]

Через три дня отпевали маленькую княгиню и, прощаясь с нею, князь Андрей[2827] взошел на ступени гроба. Он увидал опять то же лицо, хотя и с закрытыми глазами: «Ах, что вы со мной сделали?» и он почувствовал, что в душе его оторвалось что то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать. Старик тоже вошел и поцеловал ее руку и ему она сказала: «Ах, что и за что вы это со мной сделали?» И старик опять зарыдал, когда он увидал это лицо. Это было второй раз в его жизни.

Еще через пять дней крестили молодого князя Николая Андреича. Мамушка бородой придерживала пеленки[2828] в то время, как гусиным перышком священник мазал сморщенные красные ручки и ножки. Крестный отец-дед, боясь уронить, вздрагивая носил вокруг жестяной, помятой купели, и князь Андрей, замирая от страха, чтоб не утопили ребенка, сидел в другой комнате, ожидая окончания обряда. Княжна Марья была крестной матерью.[2829] Она вынесла ребенка к отцу и лицо маленькой княгини живо представилось ей. Ее уже нет. И 104 псалом опять вспомнился ей. «И обновляет лицо земли».

* № 84 (рук. № 85. Т. II, ч. 1, гл. X—XIII).

Еще не успело пройти впечатление первой войны с Наполеоном, как наступила вторая, кончившаяся Тильзитским миром.[2830] В начале 1806 и в 1807 году чувство вражды к Буонапартию, как его называли, еще больше, чем в 1805 году, проникало уже до сердца русского народа. Полмиллиона ратников, два набора в один год, проклятия врагу рода человеческого и антихристу Буонапартию, слышавшиеся во всех церквах,[2831] и слух о приближении его к русской границе, не шутя заставляли ощетиниваться против него все сословия.

<Прожив зиму 1807 года в Москве, семейство Болконских, старик отец, сын, дочь и внук с кормилицей, возвратились в Лысые Горы. Как ни тяжело было князю Андрею слышать торжество Иенской победы и о первых успехах русских войск, в которых он не участвовал, он оставался верен своему слову, не служить более в русской армии. Но зато с жадностью они оба с отцом, как ни различны и ни спорны были их взгляды, следили за ходом политических и военных событий.

Долохов выздоровел от своей раны, но продолжал жить в Москве, по отпуску за болезнию. После своей дуэли он особенно сблизился с Ростовым, который ввел его в дом своего отца. У старого графа известный шалун, кутила и бретер был принят, как и принимались все: с приглашением каждый день обедать и ужинать, но обстоятельство, удивившее всех, знавших Долохова, было то, что он, враг так называемого хорошего общества и порядочных женщин, сделался домашним человеком у Ростовых.> На вопрос, который задают себе семейные люди при сближении с молодым человеком,[2832] было весьма скоро отвечено всеми домашними, что Долохов[2833] ездил для Сони и был влюблен в нее. Nicolas с гордым чувством самодовольства и уверенности предоставлял Долохову случаи видеться с Соней и твердо был уверен, что Соня и вообще женщина, раз полюбившая его, не может изменить ему. Раз он сказал Соне:

– Что ж, это бы была хорошая партия. – Соня заплакала.

– Вы злой человек,[2834] – только сказала она ему.

Старый граф и графиня шутили с Соней, но и серьезно поговаривали: «что ж эта партия недурная. Женится – переменится». Соня с удивлением и упреком только смотрела на них, на Николя и самого Долохова и, как бы находясь в нерешительности, хотя и польщенная вниманием Долохова,[2835] с страстным любопытством ожидала, что будет дальше.[2836]

Месяц после знакомства с Долоховым горничная барышень, расчесывая огромную косу Сони, выждала время, когда Наташа вышла из комнаты, и шопотом сказала:

– Софья Александровна, вы не рассердитесь, меня один человек просил, – и, вся покрасневшая, стала доставать что-то рукой из за пазухи. Это было любовное письмо от Долохова. Испуганная и обрадованная Соня кошачьим движением взяла письмо и, еще более красная, чем горничная,[2837] пошла в спальню и там задумалась, следовало ли ей или не следовало читать это письмо. Она знала, что это было объяснение. «Да, ежели бы я была дочь maman (она так звала графиню), мне бы следовало показать ей письмо, но бог знает, что ожидает меня. Я люблю Nicolas и буду его женой или ничьею, но я не дочь и мне, одинокой сироте, нельзя отвергать любви или дружбы этого Долохова». Она распечатала и прочла. «Обожаемая Софи, я вас люблю, как никогда ни один мужчина не любил женщину. Моя судьба в ваших руках. Я не смею просить руки вашей. Я знаю, что вас, чистого ангела, не отдадут мне, человеку с репутацией, которая заслужена мною. Но с тех мгновений, как я узнал тебя, я – другой, я увидал небо. Ежели ты любишь меня хоть в [2838]/100 столько, как я, то ты поняла меня. Софи, отдайся мне и я буду твой раб. Ежели ты любишь, напиши «да» и я найду минуту свиданья».

bannerbanner