Читать книгу Полное собрание сочинений. Том 12. Война и мир. Том четвертый (Лев Николаевич Толстой) онлайн бесплатно на Bookz (24-ая страница книги)
bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 12. Война и мир. Том четвертый
Полное собрание сочинений. Том 12. Война и мир. Том четвертыйПолная версия
Оценить:
Полное собрание сочинений. Том 12. Война и мир. Том четвертый

3

Полная версия:

Полное собрание сочинений. Том 12. Война и мир. Том четвертый

– Кому? – спросил Денисов.

– Ну, вы знаете кому, – сказал Пьер значительно взглядывая исподлобья: князю Федору и им всем. – Соревновать просвещению и благотворительности, всё это хорошо, разумеется. Цель прекрасная и всё; но в настоящих обстоятельствах надо другое.

В это время Николай заметил присутствие племянника. Лицо его сделалось мрачно; он подошел к нему.

– Зачем ты здесь?

– Отчего? Оставь его, – сказал Пьер, взяв за руку Николая, и продолжал: – этого мало, я им говорю: теперь нужно другое. Когда вы стоите и ждете, что вот-вот лопнет эта натянутая струна; когда все ждут неминуемого переворота, надо как можно теснее и больше народа взяться рука с рукой, чтобы противостоять общей катастрофе. Всё молодое, сильное притягивается туда и развращается. Одного соблазняют женщины, другого почести, третьего тщеславие, деньги, и они переходят в тот лагерь. Независимых, свободных людей, как вы и я, совсем не остается. Я говорю: расширьте круг общества: Mot d’ordre[145] пусть будет не одна добродетель, но независимость и деятельность.

Николай, оставив племянника, сердито передвинул кресло, сел в него и, слушая Пьера, недовольно покашливал и всё больше и больше хмурился.

– Да с какою же целью деятельность? – вскрикнул он. – И в какие отношения станете вы к правительству?

– Вот в какие! В отношения помощников. Общество может быть не тайное, ежели правительство его допустит. Оно не только не враждебное правительству, но это общество настоящих консерваторов. Общество джентльменов в полном значении этого слова. Мы только для того, чтобы Пугачев не пришел зарезать и моих и твоих детей, и чтоб Аракчеев не послал меня в военное поселение, – мы только для этого беремся рука с рукой, с одною целью общего блага и общей безопасности.

– Да; но тайное общество, следовательно враждебное и вредное, которое может породить только зло.

– Отчего? Разве тугендбунд, который спас Европу (тогда еще не смели думать, что Россия спасла Европу), произвел что-нибудь вредное? Тугендбунд – это союз добродетели: это любовь, взаимная помощь; это то, чтò на кресте проповедывал Христос…

Наташа, в середине разговора вошедшая в комнату, радостно смотрела на мужа. Она не радовалась тому, чтò он говорил. Это даже не интересовало ее, потому что ей казалось, что всё это было чрезвычайно просто, и что она всё это давно знала (ей казалось это потому, что она знала всё то, из чего это выходило – всю душу Пьера); но она радовалась, глядя на его оживленную, восторженную фигуру.

Еще более радостно-восторженно смотрел на Пьера забытый всеми мальчик, с тонкою шеей, выходившею из отложных воротничков. Всякое слово Пьера жгло его сердце и он нервным движением пальцев ломал, сам не замечая этого, – попадавшиеся ему в руки сургучи и перья на столе дяди.

– Совсем не то, чтò ты думаешь, а вот чтò такое было немецкий тугендбунд, и тот, который я предлагаю.

– Ну, брат, это колбасникам хорошо тугендбунд, а я этого не понимаю, да и не выговорю, – послышался громкий, решительный голос Денисова. – Всё скверно и мерзко, я согласен, только тугендбунд я не понимаю, а не нравится – так бунт, вот это так! Je suis vot’e homme![146]

Пьер улыбнулся, Наташа засмеялась, но Николай еще более сдвинул брови и стал доказывать Пьеру, что никакого переворота не предвидится и что вся опасность, о которой он говорит, находится только в его воображении. Пьер доказывал противное и, так как его умственные способности были сильнее и изворотливее, Николай почувствовал себя поставленным в тупик. Это еще больше рассердило его, так как он в душе своей не по рассуждению, а по чему-то сильнейшему, чем рассуждение, знал несомненную справедливость своего мнения.

– Я вот чтò тебе скажу, – проговорил он, вставая и нервными движениями уставляя в угол трубку и наконец бросив ее. – Доказать я тебе не могу. Ты говоришь, что у нас все скверно и что будет переворот; я этого не вижу; но ты говоришь, что присяга условное дело, и на это я тебе скажу: что ты лучший друг мой, ты это знаешь, но составь вы тайное общество, начни вы противодействовать правительству, какое бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев итти на вас с эскадроном и рубить – ни на секунду не задумаюсь и пойду. А там суди, как хочешь.

После этих слов произошло неловкое молчание. Наташа первая заговорила, защищая мужа и нападая на брата. Защита ее была слаба и неловка, но цель ее была достигнута. Разговор снова возобновился и уже не в том неприятно враждебном тоне, в котором сказаны были последние слова Николая.

Когда все поднялись к ужину, Николинька Болконский подошел к Пьеру, бледный, с блестящими, лучистыми глазами.

– Дядя Пьер… вы… нет… Ежели бы папа был жив… он бы согласен был с вами? – спросил он.

Пьер вдруг понял, какая особенная, независимая, сложная и сильная работа чувства и мысли должна была происходить в этом мальчике во время разговора и, вспомнив всё, чтò он говорил, ему стало досадно, что мальчик слышал его. Однако надо было ответить ему.

– Я думаю, что да, – сказал он неохотно, – и вышел из кабинета.

Мальчик нагнул голову и тут в первый раз как будто заметил, чтò он наделал на столе. Он вспыхнул и подошел к Николаю.

– Дядя, извини меня, это я сделал – нечаянно, – сказал он, показывая на поломанные сургучи и перья.

Николай сердито вздрогнул.

– Хорошо, хорошо, – сказал он, бросая под стол куски сургуча и перья. И видимо, с трудом удерживая поднятый в нем гнев, он отвернулся от него.

– Тебе тут и быть вовсе не следовало, – сказал он.

XV.

За ужином разговор не шел более о политике и обществах, а напротив затеялся самый приятный для Николая о воспоминаниях 12-го года, на который вызвал Денисов, и в котором Пьер был особенно мил и забавен. И родные разошлись в самых дружеских отношениях.

Когда после ужина Николай, раздевшись в кабинете и отдав приказания заждавшемуся управляющему, пришел в халате в спальню, он застал жену еще за письменным столом: она что-то писала.

– Чтò ты пишешь, Мари? – спросил Николай. Графиня Марья покраснела. Она боялась, что то, чтò она писала, не будет понято и одобрено мужем.

Она бы желала скрыть от него то, чтò она писала, но вместе с тем и рада была тому, что он застал ее и что надо сказать ему.

– Это дневник, Nicolas, – сказала она, подавая ему синенькую тетрадку, исписанную ее твердым, крупным почерком.

– Дневник?.. – с оттенком насмешливости сказал Николай и взял в руки тетрадку. Было написано по-французски:

«4-го декабря. Нынче Андрюша (старший сын), проснувшись, не хотел одеваться, и m-lle Louise прислала за мной. Он был в капризе и упрямстве. Я попробовала угрожать, но он только еще больше рассердился. Тогда я взяла на себя, оставила его и стала с няней поднимать других детей, а ему сказала, что я не люблю его. Он долго молчал, как бы удивляясь; потом в одной рубашке выскочил ко мне и разрыдался так, что я долго не могла его успокоить. Видно было, что он мучился больше всего тем, что огорчил меня; потом, когда я вечером дала ему билетец, он опять жалостно расплакался, целуя меня. С ним всё можно сделать нежностью».

– Чтò такое билетец? – спросил Николай.

– Я начала давать старшим по вечерам записочки, как они вели себя.

Николай взглянул в лучистые глаза, смотревшие на него, и продолжал перелистывать и читать. В дневнике записывалось всё то из детской жизни, чтò для матери казалось замечательным, выражая характер детей или наводя на общие мысли о приемах воспитания. Это были бòльшею частью самые ничтожные мелочи; но они не казались таковыми ни матери, ни отцу, когда он теперь в первый раз читал этот детский дневник.

5-го декабря было написано:

«Митя шалил за столом. Папа не велел ему давать пирожного. Ему не дали; но он так жалостно и жадно смотрел на других, пока они ели. Я думаю, что наказывать, не давая сласти, – только развивает жадность. Сказать Nicolas».

Николай оставил книжку и посмотрел на жену. Лучистые глаза вопросительно (одобрял или не одобрял он дневник?) смотрели на него. Не могло быть сомнения не только в одобрении, но в восхищении Николая перед своею женой.

«Может быть это не нужно было делать так педантически, может быть и вовсе не нужно», думал Николай; но это неустанное, вечное душевное напряжение, имеющее целью только нравственное добро детей – восхищало его. Ежели бы Николай мог сознавать свое чувство, то он нашел бы, что главным основанием его твердой, нежной и гордой любви к жене было всегда это чувство удивления перед ее душевностью, перед тем, почти недоступным Николаю возвышенным, нравственным миром, в котором всегда жила его жена.

Он гордился тем, что она так умна, и хорошо сознавал свое ничтожество перед нею в мире духовном, и тем более радовался тому, что она с своею душой не только принадлежала ему, но составляла часть его самого.

– Очень и очень одобряю, мой друг, – сказал он, с значительным видом. И, помолчав немного, он прибавил: – а я нынче скверно себя вел. Тебя не было в кабинете. Мы заспорили с Пьером, и я погорячился. Да невозможно. Это такой ребенок. Я не знаю, чтò бы с ним было, ежели бы Наташа не держала его под уздцы. Можешь себе представить, зачем ездил в Петербург?.. Они там устроили…

– Да, я знаю, – сказала графиня Марья. – Мне Наташа рассказала.

– Ну так ты знаешь, – горячась при одном воспоминании о споре продолжал Николай, – он хочет меня уверить, что обязанность всякого честного человека состоит в том, чтоб итти против правительства, тогда как присяга и долг… Я жалею, что тебя не было. А то на меня все напали, и Денисов и Наташа… Наташа уморительна. Ведь как она его под башмаком держит, а чуть дело до рассуждений – у ней своих слов нет – она так его словами и говорит, – прибавил Николай, поддаваясь тому непреодолимому стремлению, которое вызывает на суждение о людях самых дорогих и близких. Николай забывал, что слово в слово то же, что он говорил о Наташе, можно было сказать о нем в отношении его жены.

– Да, я это замечала, – сказала графиня Марья.

– Когда я ему сказал, что долг и присяга выше всего, он стал доказывать Бог знает чтò. Жаль что тебя не было; чтò бы ты сказала?

– По моему, ты совершенно прав. Я так и сказала Наташе. Пьер говорит, что все страдают, мучатся, развращаются, и что наш долг помочь ближним. Разумеется, он прав, – говорила графиня Марья; – но он забывает, что у нас есть другие обязанности ближе, которые сам Бог указал нам, и что мы можем рисковать собой, но не детьми.

– Ну вот, вот, это самое я и говорил ему, – подхватил Николай, которому действительно казалось, что он говорил это самое. – А они свое, что любовь к ближнему и христианство, и всё это при Николиньке, который тут забрался в кабинет и переломал всё.

– Ах знаешь ли, Nicolas, Николинька так часто меня мучит, – сказала графиня Марья. – Это такой необыкновенный мальчик. И я боюсь, что я забываю его за своими. У нас у всех дети, у всех родня; а у него никого нет. Он вечно один с своими мыслями.

– Ну уж, кажется, тебе себя упрекать за него нечего. Всё, чтò может сделать самая нежная мать для своего сына, ты делала и делаешь для него. И я, разумеется, рад этому. Он славный, славный мальчик. Нынче он в каком-то беспамятстве слушал Пьера. И можешь себе представить: мы выходим к ужину; я смотрю, он изломал вдребезги у меня всё на столе, и сейчас же сказал. Я никогда не видал, чтоб он сказал неправду. Славный, славный мальчик! – повторил Николай, которому по душе не нравился Николинька, но которого ему всегда бы хотелось признавать славным.

– Всё не то, что мать, – сказала графиня Марья, – я чувствую, что не то, и меня это мучит. Чудесный мальчик; но я ужасно боюсь за него. Ему полезно будет общество.

– Чтò ж, ненадолго; нынче летом я отвезу его в Петербург, – сказал Николай.

– Да, Пьер всегда был и останется мечтателем, – продолжал он, возвращаясь к разговору в кабинете, который видимо взволновал его. – Ну какое дело мне до всего этого там, – что Аракчеев нехорош и всё, – какое мне до этого дело было, когда я женился и у меня долгов столько, что меня в яму сажают, и мать, которая этого не может видеть и понимать. А потом ты, дети, дела. Разве я для своего удовольствия с утра до вечера по делам и в конторе? Нет, я знаю, что я должен работать, чтоб успокоить мать, отплатить тебе, и детей не оставить такими нищими, каким я был.

Графине Марье хотелось сказать ему, что не о едином хлебе сыт будет человек, что он слишком много приписывает важности этим делам; но она знала, что этого говорить не нужно и бесполезно. Она только взяла его руку и поцеловала. Он принял этот жест жены за одобрение и подтверждение своих мыслей, и подумав несколько времени молча, вслух продолжал свои мысли.

– Ты знаешь, Мари, – сказал он, – нынче приехал Илья Митрофаныч (это был управляющий делами) из Тамбовской деревни и рассказывает, что за лес уже дают 80 тысяч. – И Николай с оживленным лицом стал рассказывать о возможности в весьма скором времени выкупить Отрадное. – Еще десять годков жизни, и я оставлю детям… в отличном положении.

Графиня Марья слушала мужа и понимала всё, чтò он говорил ей. Она знала, что когда он так думал вслух, он иногда спрашивал ее, чтò он сказал и сердился, когда замечал, что она думала о другом. Но она делала для этого большие усилия, потому что ее нисколько не интересовало то, чтò он говорил. Она сморела на него и не то – что думала о другом, а чувствовала о другом. Она чувствовала покорную, нежную любовь к этому человеку, который никогда не поймет всего того, чтò она понимает, и как бы от этого она еще сильнее, с оттенком страстной нежности, любила его. Кроме этого чувства, поглощавшего ее всю и мешавшего ей вникать в подробности планов мужа, в голове ее мелькали мысли, не имеющие ничего общего с тем, чтò он говорил. Она думала о племяннике (рассказ мужа о его волнении при разговоре Пьера сильно поразил ее), и различные черты его нежного, чувствительного характера представлялись ей; и она, думая о племяннике, думала и о своих детях. Она не сравнивала племянника и своих детей, но она сравнивала свое чувство к ним, и с грустью находила, что в чувстве ее к Николиньке чего-то не доставало.

Иногда ей приходила мысль, что различие это происходит от возраста; но она чувствовала, что была виновата перед ним и в душе своей обещала себе исправиться и сделать невозможное – т. е. в этой жизни любить и своего мужа, и детей, и Николиньку и всех ближних так, как Христос любил человечество. Душа графини Марьи всегда стремилась к бесконечному, вечному и совершенному, и потому никогда не могла быть покойна. На лице ее выступило строгое выражение затаенного высокого страдания души, тяготящейся телом. Николай посмотрел на нее.

«Боже мой! что с нами будет, если она умрет, как это мне кажется, когда у нее такое лицо», подумал он и, став перед образом, он стал читать вечерние молитвы.

XVI.

Наташа, оставшись с мужем одна, тоже разговаривала так, как только разговаривают жена с мужем, т. е. с необыкновенною ясностью и быстротой понимая и сообщая мысли друг друга, путем противным всем правилам логики, без посредства суждений, умозаключений и выводов, а совершенно особенным способом. Наташа до такой степени привыкла говорить с мужем этим способом, что вернейшим признаком того, что что-нибудь было не ладно между нею и мужем, для нее служил логический ход мыслей Пьера. Когда он начинал доказывать, говорить рассудительно и спокойно, и когда она, увлекаясь его примером, начинала делать то же, она знала, что это непременно поведет к ссоре.

С того самого времени, как они остались одни, и Наташа с широко раскрытыми, счастливыми глазами подошла к нему тихо, и вдруг, быстро схватив его за голову, прижала ее к своей груди и сказала: «Теперь весь, весь мой, мой! Не уйдешь!» – с этого времени начался этот разговор, противный всем законам логики, противный уже потому, что в одно и то же время говорилось о совершенно-различных предметах. Это одновременное обсуждение многого не только не мешало ясности понимания, но, напротив, было вернейшим признаком того, что они вполне понимают друг друга.

Как в сновидении всё бывает неверно, бессмысленно и противоречиво, кроме чувства, руководящего сновидением, так и в этом общении, противном всем законам рассудка, последовательны и ясны не речи, а только чувство, которое руководит ими.

Наташа рассказывала Пьеру о житье-бытье брата, о том, как она страдала, а не жила без мужа, и о том, как она еще больше полюбила Мари, и о том, как Мари во всех отношениях лучше ее. Говоря это, Наташа признавалась искренно в том, что она видит превосходство Мари, но вместе с тем она, говоря это, требовала от Пьера, чтоб он всё-таки предпочитал ее Мари и всем другим женщинам, и теперь вновь, особенно после того, как он видел много женщин в Петербурге, повторил бы ей это.

Пьер, отвечая на слова Наташи, рассказал ей, как невыносимо было для него в Петербурге бывать на вечерах и обедах с дамами.

– Я совсем разучился говорить с дамами, – сказал он, – просто скучно. Особенно, я так был занят.

Наташа пристально посмотрела на него и продолжала:

– Мари, это такая прелесть! – сказала она. – Как она умеет понимать детей. Она как будто только душу их видит. Вчера, например, Митинька стал капризничать…

– Ах как он похож на отца, – перебил Пьер.

Наташа поняла, почему он сделал это замечание о сходстве Митиньки с Николаем: ему неприятно было воспоминание о его споре с шурином и хотелось знать об этом мнение Наташи.

– У Николеньки есть эта слабость, что если чтò не принято всеми, он ни за что не согласится. А я понимаю, ты именно дорожишь тем, чтоб ouvrir une carrière,[147] – сказала она, повторяя слова, раз сказанные Пьером.

– Нет, главное, – сказал Пьер, – для Николая мысли и рассуждения, – забава, почти препровождение времени. Вот он собирает библиотеку и за правило поставил не покупать новой книги, не прочтя купленной – и Сисмонди, и Руссо, и Монтескье, – с улыбкой прибавил Пьер. – Ты ведь знаешь, как я его… – начал было он смягчать свои слова; но Наташа перебила его, давая чувствовать, что это не нужно.

– Так ты говоришь, для него мысли забава…

– Да, а для меня всё остальное забава. Я всё время в Петербурге как во сне всех видел. Когда меня занимает мысль, то всё остальное забава.

– Ах, как жаль, что я не видала, как ты здоровался с детьми, – сказала Наташа. – Которая больше всех обрадовалась? Верно Лиза?

– Да, – сказал Пьер и продолжал то, что занимало его. – Николай говорит, мы не должны думать. Да я не могу. Не говоря уже о том, что в Петербурге я чувствовал (я тебе могу сказать это), что без меня всё это распадалось, каждый тянул в свою сторону. Но мне удалось всех соединить, и потом моя мысль так проста и ясна. Ведь я не говорю, что мы должны противодействовать тому-то и тому-то. Мы можем ошибаться. А я говорю: возьмитесь рука с рукою те, которые любят добро, и пусть будет одно знамя – деятельная добродетель. Князь Сергий славный человек и умен.

Наташа не сомневалась бы в том, что мысль Пьера была великая мысль, но одно смущало ее. Это было то, что он был ее муж «Неужели такой важный и нужный человек для общества – вместе с тем мой муж? Отчего это так случилось?» Ей хотелось выразить ему это сомнение. «Кто и кто те люди, которые могли бы решить, действительно ли он так умнее всех?», спрашивала она себя и перебирала в своем воображении тех людей, которые были очень уважаемы Пьером. Никого из всех людей, судя по его рассказам, он так не уважал, как Платона Каратаева.

– Ты знаешь, о чем я думаю? – сказала она: – о Платоне Каратаеве. Как он? Одобрил бы тебя теперь?

Пьер нисколько не удивлялся этому вопросу. Он понял ход мыслей жены.

– Платон Каратаев? – сказал он и задумался, видимо искренно стараясь представить себе суждение Каратаева об этом предмете. – Он не понял бы, а впрочем, может быть, что да.

– Я ужасно люблю тебя! – сказала вдруг Наташа. – Ужасно. Ужасно!

– Нет, не одобрил бы, – сказал Пьер, подумав. – Чтò он одобрил бы, это нашу семейную жизнь. Он так желал видеть во всем благообразие, счастье, спокойствие, и я с гордостью бы показал ему нас. Вот ты говоришь – разлука. А ты не поверишь, какое особенное чувство я к тебе имею после разлуки…

– Да вот еще… – начала было Наташа.

– Нет не то. Я никогда не перестаю тебя любить. И больше любить нельзя; а это особенно… Ну, да… – Он не договорил, потому что встретившийся взгляд их договорил остальное.

– Какие глупости, – вдруг сказала Наташа, – медовый месяц и что самое счастье в первое время. Напротив, теперь самое лучшее. Ежели бы ты только не уезжал. Помнишь, как мы ссорились. И всегда я была виновата. Всегда я. И о чем мы ссорились – я не помню даже.

– Всё об одном, – сказал Пьер улыбаясь, ревно…

– Не говори, терпеть не могу, – вскрикнула Наташа. И холодный, злой блеск засветился в ее глазах. – Ты видел ее, – прибавила она помолчав.

– Нет, да и видел бы, не узнал.

Они помолчали.

– Ах, знаешь? Когда ты в кабинете говорил, я смотрела на тебя, – заговорила Наташа, видимо стараясь отогнать набежавшее облако. – Ну две капли воды ты на него похож, на мальчика. (Она так называла сына.) Ах, пора к нему итти… Пришло… А жалко уходить.

Они замолчали на несколько секунд. Потом вдруг в одно и то же время повернулись друг к другу и начали что-то говорить. Пьер начал с самодовольствием и увлечением; Наташа, – с тихою, счастливою улыбкой. Столкнувшись, они оба остановились, давая друг другу дорогу.

– Нет, ты чтò? говори, говори.

– Нет, ты скажи, я так, глупости, – сказала Наташа.

Пьер сказал то, чтò он начал. Это было продолжение его самодовольных рассуждений об его успехе в Петербурге. Ему казалось в эту минуту, что он был призван дать новое направление всему русскому обществу и всему миру.

– Я хотел сказать только, что все мысли, которые имеют огромные последствия – всегда просты. Вся моя мысль в том, что ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто.

– Да.

– А ты чтò хотела сказать?

– Я так, глупости.

– Нет, всё-таки.

– Да ничего, пустяки, – сказала Наташа, еще светлее просияв улыбкой; – я только хотела сказать про Петю: нынче няня подходит взять его от меня, он засмеялся, зажмурился и прижался ко мне – верно думал, что спрятался. – Ужасно мил. – Вот он кричит. Ну, прощай! – И она пошла из комнаты.

В то же время внизу, в отделении Николиньки Болконского, в его спальне, как всегда, горела лампада (мальчик боялся темноты, и его не могли отучить от этого недостатка). Десаль спал высоко на своих четырех подушках и его римский нос издавал равномерные звуки храпенья. Николинька, только что проснувшись, в холодном поту, с широко-раскрытыми глазами, сидел на своей постели и смотрел перед собой. Страшный сон разбудил его. Он видел во сне себя и Пьера в касках, таких, какие были нарисованы в издании Плутарха. Они с дядей Пьером шли впереди огромного войска. Войско это было составлено из белых, косых линий, наполнявших воздух подобно тем паутинам, которые летают осенью и которые Десаль называл le fil de la Vierge.[148] Впереди была слава, такая же как и эти нити, но только несколько плотнее. – Они – он и Пьер – неслись легко и радостно всё ближе и ближе к цели. Вдруг нити, которые двигали их, стали ослабевать, путаться; стало тяжело. И дядя Николай Ильич остановился перед ними в грозной и строгой позе.

– Это вы сделали? – сказал он, указывая на поломанные сургучи и перья. – Я любил вас, но Аракчеев велел мне, и я убью первого, кто двинется вперед. – Николинька оглянулся на Пьера; но Пьера уже не было. Пьер был отец – князь Андрей, и отец не имел образа и формы, но он был, и видя его, Николинька почувствовал слабость любви: он почувствовал себя бессильным, бескостным и жидким. Отец ласкал и жалел его. Но дядя Николай Ильич всё ближе и ближе надвигался на них. Ужас охватил Николиньку и он проснулся.

«Отец, – думал он. – Отец (несмотря на то, что в доме было два похожих портрета, Николинька никогда не воображал князя Андрея в человеческом образе), отец был со мною и ласкал меня. Он одобрял меня, он одобрял дядю Пьера. – Чтò бы он ни говорил – я сделаю это. Муций Сцевола сжег свою руку. Но отчего жe и у меня в жизни не будет того же? Я знаю, они хотят чтоб я учился. И я буду учиться. Но когда-нибудь я перестану; и тогда я сделаю. Я только об одном прошу Бога: чтобы было со мною то, чтò было с людьми Плутарха, и я сделаю то же. Я сделаю лучше. Все узнают, все полюбят, все восхитятся мною». И вдруг Николинька почувствовал рыдания, захватившие его грудь, и заплакал.

– Etes-vous indisposé?[149] – послышался голос Десаля.

– Non,[150] – отвечал Николинька и лег на подушку. «Он добрый и хороший, я люблю его», думал он о Десале. «А дядя Пьер! О, какой чудный человек! А отец? Отец! Отец! Да, я сделаю то, чем бы даже он был доволен…»

bannerbanner