banner banner banner
Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного
Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного

скачать книгу бесплатно

– Спасибо, – говорю – дедушка.

Он мне кивнул величаво:

– Во! Тако и действуй… А скажи-ко, комиссар…

Тут Потылица из-за двери выдвинулся, шагнул ко мне прямо, ни на кого не глядя: первый парень на тюрьме, фу-ты, ну-ты… – да пусть себе, сделал я вид, что ему киваю, а то у меня рожа уж слишком явственно весельем пузырилась, надо перекроить. Поднимаю на него глаза – он недовольный:

– Всполыхнет абмирала барыня, – говорит уверенно.

– Да ладно… – я засомневался.

А за прикрытой дверью – громкий стон пополам со всхлипом.

Меня в комнату как на крыльях, и Потылица мне вслед еще что-то там осуждающе вякает, разобрать не могу, да и не желаю, гляжу на эту… мокрую акварель.

Ах, брехцер коп! Дурная голова!

Тимирева на полу сидит, обхватив Колчака за голову, а он лицом в грудь ей уткнулся, выстанывая спазматически:

– Прости! Прости меня, я тебя погубил… – и всхлипывают оба, причем одновременно.

Я коршуном к примусу – и за шприц.

Колчак ерепениться еще вздумал, отталкивает руки мне:

– Нет… Не надо. Не хочу… – как рявкну на него рассвирепело:

– Лежать! Не дергаться тут!!. – он молча лицо обеими руками закрыл…

Иглу почувствовал, застонал, съежился – и расслабился еще на поршне, вздохнул, засыпая. Я сердце прослушал, сам дух перевел тоже, только спать не стал, обтер Колчаку от пота лицо, а другой рукою по лбу себе провожу – и здрасьте, почти такой же я мокрый, и без аспирина.

А за спиной шорох какой-то натужный, оглянулся – декабристочка встать с коленок пытается, за стенку цепляясь. Ну, думаю, не буду помогать, впредь наука! Она поднялась, пошатнулась, от стены отлепилась… Ничего так, ровно стоит, упрямая девочка.

– Я прошу разрешения… – ох, голосок-то хриплый, как бы простуда в горло не опустилась – ухаживать за Александром Васильевичем… – примолкла, сморщилась… И как в петлю полезла: – Я… Виновата в его болезни… Прошу разрешения.

Как я не был на нее сердит, понял что сейчас рассмеюсь: надо же, провинилась, нагишом на морозе соблазнила, что ли, в салочки поиграть?.. Или как-нибудь похитрее, страшно подумать!

А чего, а она ему в дочки годится… Вот ведь старый вертихвост. Не вдовушку скучающую, даже не гимназисточку глупенькую соблазнил – жену молодую законную от мужа увел. Хе-хе, молодец адмирал. Ой-вей, бедная, бедная адмиральша – та, которая настоящая…

Но от голоса виноватой молодец, которому полагалось вообще-то спать под морфием как убитому, не про него и не про вас будь сказано, застонал, заметался сквозь черное наркотическое забытье – я зашипел на Тимиреву бешеным котом:

– Помолчите, ду… Дюже глупая! – она только шмыгнула по девчоночьи. И поникла… Сейчас заплачет.

Ведь действительно себя виноватой считает, вот незадача-то… А не надо, мадам, не надо было адмирала намертво к юбке пришпиливать…. Так что тот потом одну песню поет: мой каблук самый лучший в мире. И из вагона ее не выгоняет вместе с конвоем… Вот ведь ребус, да, дорогие товарищи?..

– Сядь, сядь тихонько, – шепнул ей – не мешай. Сейчас управлюсь – поговорим…

Села. Я стонущего Колчака по телу ощупал: как мышь. Ну, это хорошо в принципе, да и ревматизм болячка потная, таких больных обтирать надо постоянно… Занялся. Думал, мешать она мне станет, но ничего. Не пикнула… А Колчаку от воды с одеколоном полегче сделалось, и он притих и сам на бок повернулся, чтобы спать. Я его укутал, к декабристочке шагнул – вскочила, личико прозрачное. Поддержал ее за талию…

И понял все. Весь адмиральский ребус…

Утречком-то я ей высоко живот потрогал… Вот что было чуть пониже ладонью провести?.. И бегать-то по ледяным тюремным коридорам на французских тоненьких высоких каблучках не позволять?

Пальчики у нее были ледяные совсем…

Вздрогнул я, когда она за меня уцепилась, балансируя на грани обморока, присел, подхватил ее под коленки. Забилась молча, ногами заболтала, я руки чуть сильнее сжал, шепчу:

– Тише, тише, Александра Васильевича испугаешь… Пусть он поспит… Пойдем, херцеле мэйне (сердечко мое), пойдем, хохуменю (умница)… – и не помню, что еще говорил, какую чепуху молол, и лица тех, кто нас видел, плыли у меня перед глазами и таяли, как прозрачные утренние облака, и Потылицы, и Степана Ферапонтовича, и Бурсак затесался, кажется, тоже, а я нес ее, декабристочку, жену чужую, чужую зазнобу, не чуя больше того плотского мужского жара, который раньше меня прошибал… Хотя так она ко мне приникла, угнездилась, и за шею меня обхватила, и лицо спрятала на моей груди! Или это, не обжигающее отныне, и было истинно мужским?.. Тогда я не понимал… Знал одно.

Должен ее беречь – ничего больше.

Даже если умру, то беречь из могилы, потому что иначе случится непоправимое… Очень страшное… Для всех людей…

Не спрашивайте ни о чем, не отвечу.

Стыдно сказать, но где-то на краюшке разума меня обрадовало все же, что она меня обняла… И так быстро-быстро в плечо возле шеи дышала, пичуга, до которой дошло во всей грязной неприглядности, каково молодой да красивой в тюрьме может быть и любезному другу своему она своим самоарестом только хуже сделала.

Я отнес декабристочку к генеральше незваной гостьей. Опустил на кровать…

– Чья это камера?.. – спросила она меня с безбоязненным любопытством, оглядываясь. Ну конечно: подушечки вышитые, салфетки, на асфальтовом полу коврик, нетрадиционное такое узилище. И на буржуйке начищенный до зеркального блеска чайничек.

Ох, какой генеральша чай умеет заваривать… Прима!

Посмотрела декабристочка на мою мечтательную морду, улыбнулась понимающе. Не иначе я от Колчака заразился выразительностью.

– Есть тут одна благородная дама… – фыркнул смущенно – на кухне работает…

– Ох, какой я от нее, благородной, в свое время нагоняй получил, дорогие товарищи – шик-блеск, красота… Я и не знал, что на тюремной кухне так воровать можно! Ну и поплатился… А она знала: всю жизнь с мужем, ныне покойным, по гарнизонам, и гарнизонах тоже нечистых на руку полно было. – Вот тут у нее и сидите, Анна Васильевна, – говорю – и двигаться, – говорю – старайтесь поменьше… А я уж ее попрошу вас приютить. Здесь покойно вам будет.

Гляжу, а она меня снова насквозь видит, глазастая: и почему ее в генеральшину камеру ночью не водворили, и отчего в оной камере покой и никакой Бурсак не доберется, и вообще очень хочется мне ноги в руки взять, но вместо этого надо руки мыть, а потом уже за ноги браться… За хорошенькие дамские ножки…

Смущаться в пышноволосую декабристочкину головку, как я и предполагал, нисколечко не пришло, эту привилегию она Колчаку оставила и для меня тоже с избытком хватило: и животик продемонстрировала, и панталончики сняла. Фланелетовые, слава Господу, а то от адмиральской симпатии к шелку до сих пор по хребту мурашки фрейлейхс отплясывают… И пошепталась со мною откровенно, и попросила меня ей из вагона принести платье, белье, бумагу с конвертами и игральные карты… Да, еще что-нибудь покушать. Побольше…

Это она своему адмиралу чемоданчик собрала, а сама за ним налегке побежала, если не знаете.

– Не вставать, – стращал я ее – отлеживаться вверх ногами! – и подсовывал под ножки вышитую подушечку.

– Какой вы прелестный, – отвечает, грациозно устраивается на подушке пятками – господин революционный доктор…

Эх, товарищи дорогие!

Уезжал я на вокзал как на крыльях.

Проканителился там до вечера с пулеметами и постами, будь они неладны. Из вагона еще самому надо было все заказанное декабристочкой забрать, кому доверю…

Вернулся, а Колчаку хуже, рвота у него поднялась, и мозговой горячки уже боятся – это Федор Васильевич, все же к адмиралу вызванный, навел панику. Только и знает кашлять да пугать! И камфару впрыскивать при тахикардии.

– Подите, – говорю, – товарищ Гусаров, отдыхать, а я вас уж подменю! – а сам про себя думаю, что если у Колчака судороги начнутся от переизбытка камфарного масла, то я коллеге камфары-то внутривенно введу – пусть попрыгает. И бежать со всех ног на грабеж: Бурсака-Блатлиндера грабить, если вы еще не поняли. Потому как он без курятины жить не может и всех кур в Иркутске экспроприировал.

Заодно внушение ему сделал… Небольшое… За декабристочку…

Представляете, Бурсак сам мне курицу выбрал и даже ощипал! Только вот не подумайте, что моя выволочка на него так воспитательно подействовала: пока я лекарство для адмирала стряпал, он все вертелся как юла ханукальная и выл:

– Не скончается?.. Шмуль, как ты думаешь, Колчак не скончается? – так что я в конце концов ему пригрозил: не закончит нытье, я сам его прикончу… Просим прощения за каламбур.

Завидя котелок и меня, решительного, Колчак только сморщился безнадежно:

– Я кушать не могу… Увольте…

– И не надо кушать, – отвечаю покладисто – я вам сейчас желудочный зонд вставлю и все за вас сделаю, не беспокойтесь.

Как он лежа умудрился стойку смирно принять, до сих пор не понимаю!

– Воля ваша… – говорит дрожащим голосом.

Надо же – поверил… А я думал, что на пациентов старше десяти лет мои страшили не действуют! Повязываю его полотенцем и размышляю вслух неторопливо:

– Да, еще Анне Васильевне на вас пожалуюсь…

– Шутить изволите, – доехало до Колчака, как до жирафа. Ну, или как до плезиозавра, точнее, до плезиозавра нарисованного – плоского, осунуться он за день успел… – Ради Бога… Оставьте меня в покое… – отвернуться старается. Я невозмутимо зачерпнул чайной ложкой:

– А я сейчас от вагонов с золотом, да-да. Сказать, как там?.. Давайте ложечку скушайте – скажу… Ну не надо смеяться, захлебнуться хотите разве, что за эксцентричность, всегда думал, вроде моряки в море тонуть не прочь, оказывается – еще в курином бульоне…

– Самуил, ты с ума сошел… – проскрипело в дверях.

Гусаров мается.

Сейчас выложит, что бульоном я Колчака несомненно бегом доведу до гроба – и особо жестоким способом. Что при таком интенсивно лиловом цвете набрякшего отеками лица, при такой короткой булькающей одышке и этакой потливости – крупными каплями по всему телу – нужен отнюдь не куриный бульон, а шприц с морфием и священник.

Потому как ревматизм поразил сердечные оболочки и ничегошеньки уже нельзя поделать, только по возможности избавить умирающего от излишних страданий.

– Прочь, – повернул я к нему на миг лицо с обезумленно сузившимися глазами. Он аж отшатнулся…

– Прочь… – выхрипнул я для верности.

Вы знаете, почему молящийся человек – все равно какой конфессии – иногда теребит на груди одежду?.. Это отзвук древней метафоры…

Молиться, разрывая руками сердце.

Я в ней не нуждался, мое сердце давно уже было разорвано.

Одно грело: что не зря, что за революцию… Пусть восторжествует она, и умру. Не найду дальше сил жить.

И вот теперь на моих руках мучительно уходил из жизни человек, который хотя не сразу, хотя скрепя сердце, под гнетом обстоятельств, но сделал же, совершил совершенно сознательно для революции гораздо больше моего… да куда там моего… и уж точно никак не меньше потерял…

Не пущу.

Прочь. Прочь, смерть…

Это называется "алият гошана" – восход души. Сверху дальше видно, и все кажется мельче.

Только не спрашивайте меня никогда о том, что мне дано было увидеть. Тогда я еще не умел ни описывать, ни тем более понимать открывшееся… Я мог всего лишь бездумно и с бесконечным терпением, буквально по капле, с кончика чайной ложечки медленно просаливать в задыхающийся, переполненный пенистою слюной рот теплую золотистую жижку с мясным острым запахом. Невеликая потная тяжесть затылка под левой ладонью, мутный и липкий страх, что тяжесть эта вот сейчас провибрирует затихающей длинной дрожью и безнадежно, каменно, навсегда увеличится.

И пришедшее откуда-то непоколебимое знание, что необходимо так рискнуть, потому что с бульоном в умирающего придет что-то еще..

Что – я не знал, я не настолько силен в духовной премудрости, мой отец ответил бы, но не мне, невежественному.

Сначала Колчак давился, пытался откашливаться, потом притих, успокоился, каким-то образом приспособился потихоньку схлебывать, начал ровнее дышать – и вдруг разлепил глаза, сам потянулся к ложке губами… Судорожно проглотил стекшую на язык жидкость, обсосал губы, следя за моею рукой… И с готовностью открыл рот, когда я торопливо и всклень зачерпнул из котелка… И у меня перехватило горло от горькой нежности.

…Я точно помню, на какой ложке бульона он это сказал, Колчак – на шестой. На священной трети святого числа х а и м, что значит "жизнь" и которое прибавляют к именам больных, чтобы грозный ангел смерти прошел мимо них, не узнав, а сама эта треть тоже свята, потому что равна числом Дням Творения…

– Не уходи… Самуил, – пробормотал сквозь икоту – пожалуйста. Не ухо… Не уходи.

– Да куда я без тебя, твое превосходительство, – вздохнул я… И запнулся, оглушенный тишиной, какой никогда не бывает в людском прибежище, тем более в невольном, гнусном, в тюремном – или нет, ведь то была не тишина, потому что она дышала… Я услышал, как посапывает во сне декабристочка и шепотом молится рядом с нею и за нее генеральша Мария Гришина, прозванная мною княгиней Ольгой, как натужно кашляет недолеченный Анисименков и ворочается Забрежин, как вздыхает и гонит от себя сон Потылица, вот подпрыгну и уши ему оборву, кого я спать-то отправил?.. И дальше, дальше – сотни, тысячи, миллионы живых дыханий услышал я и понял, как они, дыхания людей, колеблют бесчисленные струны Того, чье Имя есть К е т е р, что значит Корона Миров, Которым-Нет-Числа: Вселенная, сказали б вы сейчас…

– Шма, Исроэл, элоэйну Аддонай эход… – вырвалось у меня – или я промолчал? Не могу сказать…

– Отче наш, иже еси на небесех… – отозвался мне Колчак – или нет?.. И имеет ли это значение? Помню, что мы оба взглядом пили друг у друга свет из глаз… А потом этот невозможный адмирал с удовольствием глубоко вздохнул и сказал вдруг внятно:

– А знаешь, было очень вкусно…

– Вы о чем?.. – переспросил я, наверное, ужасно глупо.

– О консоме… – он удивился – ничего лучше не пробовал, вот ей-Богу! – свободным, неторопливым движением завел руки к затылку, принимая как должное отсутствие боли, да и меня это не задело никоим образом, потому что я тоже ведал причину…

– Самуил… – позвал тихо. И – шепотом: – Илинька. У меня сестрица старшая есть, а всегда братца хотелось. Младшего.

– Сенделе, – вырвалось у меня сквозь блаженный и плотный комок в горле – Сенделе бруделе.

– Как?… – уточнил Колчак заинтересованно и понял, хмыкнул тихонько: – Красиво…

– А у меня был старший брат, – проговорил я – и тоже, как вы… как ты… курильщик…

– Я не буду курить, братишка, – торопливо пообещал он мне – и где-то невозможно далеко, нет, совсем рядом со мною, в сердцевине Короны Миров, в А ц и л у т, в обиталище праведных душ, улыбнулся обоим нам брат наш Ося Чудновский…

Девочка в кружевном белом платье сидела у него на руках – умершая вскоре после рождения сестра Любочка Колчак… И еще кто-то, еще, еще… Огромным усилием, через рвущую душу боль, я оттолкнулся от памяти Колчака и понял, что он тоже отодвигается от моей, не желая меня обыскивать… Посмотрел на него беспомощно, не по своему, впервые отказывал мне мой язык!

Дорогие товарищи потомки… Знаете ли вы, что это такое – Сочетание души?.. Не спрашивайте. Не расскажу….

Колчак осторожно отобрал у меня котелок, ложку – и давай хлебать:

– Есть хочу – умираю!.. Слушай, ты же тоже голодный, братишка, будем вместе? А что тут такое аппетитное плавает: крокодилки. Фрикадельки, – поясняет, будто я не знаю, что крокодилками называет фрикадельки уже любимый мною, хотя я его никогда не видел, мальчик Ростик по прозвищу "мамин хвостик", которого родной отец тоже увидел впервые, когда ему почти год был, потому что носило этого папеньку в очередную свою разлюбезную полярную экспедицию…

– Ты… вы… осторожнее с крокодилками, – замечаю – на завтра оставьте, я на холод поставлю… – А ему понравилось, что я "крокодилки" сказал, у него глаза засветились, и предлагает снова:

– Лучше ты поешь…

– Вот еще, – говорю – больного объедать! Я, – говорю – и ломтем хлеба с селедкой…