
Полная версия:
Ирюм
Нет мучительней хруста, чем тот, с которым рушится крепкая двоеданская семья. Макар принял дочь безмолвно, будто ему вернули заплутавшую ночью овцу, а не родную кровь. Малаша бледной тенью самой себя бродила по отчему дому. Она давно поняла, что её крест – не иметь ничего и не любить никого. Господь отнял у нее семью, мужа, а теперь и сына. Когда пришли солдаты, Малаша сидела у окна, словно давно их поджидая. Только она выжила в гари, а, значит, могла поведать о её организаторах – так рассудили в Тобольске. Макар отпустил дочь легко – она покинула его еще тогда, студеной январской ночью. Малашу месяц томили в подвале тобольской консистории, пока Сильвестр объезжал свои бескрайние сибирские владения. Епископ все не возвращался, а следствие надо было вести. Тогда Федор решил самостоятельно допросить раскольницу.
Когда солдаты ушли, Федор обернулся к образам и кратко помолился. Малаша не поднимала глаз, её потерявшаяся в мешковатой одежде грудь почти не вздымалась от вздохов. Федор вернулся к столу и развернул принесенный солдатами лист бумаги, испещренный сбивчивым почерком. Малашу узнать он не мог. После рокового выстрела её бледное лицо лишь на миг сверкнуло в разномастной толпе раскольников и скрылось за плечами Мирона.
– Как зовут? – официальным тоном спросил Федор.
– В бумаге написано, – после недолгой паузы безразлично ответила Малаша.
Федор повертел в руках офицерскую записку, пытаясь разобрать мелкий почерк.
– Значит, Маланья, – вслух отметил Федор. – Ну так скажи мне, Маланья, зачем ты в огонь пошла?
Малаша звякнула цепями и опустила голову, всем своим видом показывая, что отвечать не собирается. Федор, не ожидая другого начала разговора, продолжил излагать то немногое, что знал о бунташнице.
– Видать, душу свою спасти хотела – огненное крещение принять. Что ж, воля твоя. Только дитё-то чем провинилось? Сама нагрешила – сама отвечай, но плод чрева твоего – это награда Божия. А ты как им распорядилась? Молчишь? Небось, грех сознаешь, да признать не хочешь. – Федор помолчал недолго, всматриваясь в лицо арестантки, и продолжил. – Слушай, что думаю я. В огонь пойти сманили тебя ирюмские расколоучители. Отец Симеон, если не ошибаюсь? Знаем мы такого. Бегает от нас по лесам уж не первый месяц. Вот скажи мне, Маланья, разве праведный человек будет прятаться от власти, волей Господа установленной? Вот и я думаю, что не будет. Я всегда за разговор стою. Два христианина, два разумных человека всегда друг друга поймут. А он от нас по лесам бегает, не хочет разговаривать. Три невинных души в гари загубил, а от наказания прячется. Разве это по-христиански?
Монах увлекся своим рассуждением и немного повеселел. Достав из-под стола бутылку вина, он плеснул себе в кружку, добавил теплой воды и с удовольствием отхлебнул. Терпкий привкус вина приятно согревал горло. Федор протянул кружку Малаше, но та шарахнулась от нее, как от черта.
– Нам это неможно, – выпалила она.
– Дело твое, – пожал плечам Федор, – Неделя же скоромная.
– Двоедане всегда в посту. Это ваши попы перегаром да табачиной пропахли – сами себя сжигают, ада не дожидаясь, – взволнованная Малаша встряхнула остриженной головой.
– Быстро ты меня в ад определила, – улыбнулся Федор. – Впрочем, наперед никто не знает. На все воля Божия… Вот скажи мне, Маланья, куда мужа своего дела? – решил переменить тему Федор.
– Господь прибрал.
– К нему, значит, и собралась? Не боязно, в огонь-то?
– А что огонь? Не страшней вашего брата.
– Если кто обидел тебя, расскажи, – посерьезнел Федор, – Я в Тобольске не последний человек – помогу.
– Хлеб-воду дают и на том спасибо. Чай не из бояр.
– Ну, смотри. Слово мое крепко, в обиду тебя не дам. – Федор отпил вина и продолжил. – Вижу, девка ты разумная. Значит, силен этот ваш Симеон в словесах, раз такую голову одурачил.
– Не девка я, а отецкая дочь, – встрепенулась Малаша, – Отца Симеона вы оставьте. За гарь он не стоял.
– А кто ж тогда стоял?
– Миронушка придумал.
– Какой еще Миронушка?
– Миронушка Галанин. Наш, ирюмский, – глаза Малаши заблестели. – Только вам его не сыскать, загиб уж.
– Ты как знаешь, что загиб?
– Сама видала, – Малаша поднялась, в упор разглядывая Федора. – Веди меня, монах. Большего я не скажу.
Федор вывел Малашу на двор и передал на руки солдатам, живо переговаривающимся с капитаном Уручевым. Степан, как будто давно поджидая Федора, лукаво подмигнул ему. Затем он картинно раскланялся перед Малашей, словно царицей. Арестантка даже не взглянула на капитана, твердой поступью направившись в свой подвал.
– Хороша, девка! – присвистнул Степан, обращаясь к Федору.
Тот ничего не ответил, внимательно следя, как солдаты уводят раскольницу.
– Эх, хороша, – повторил капитан, потрепав монаха по плечу, – Да востра больно.
– Тебе чего? – устало спросил Федор.
– На раскольницу твою пришел поглядеть да полюбоваться.
– Когда это она моей стала? – не понял инок.
– Тогда, когда ты её вдовицей сделал, Федька, – Степан обнажил частокол желтоватых зубов и плюнул под ноги монаху.
Федор лежал на постели и смотрел в потолок. Свеча только что догорела, и келья разом наполнилась темнотой. На стене одиноко белело пятно скупого лунного света. Молодой монах ни на миг не сомневался, что поступил правильно, выстрелив в раскольника. Если бы он тогда не вмешался, то Степана бы зашибли. Тогда на мирную ирюмскую деревушку обрушилась бы вся мощь государева гнева. Убить капитана императорского полка – тяжкое преступление. Наказанием одного раскольника дело бы не обошлось. Вся деревня подверглась бы разорению: убийцу бы вздернули на дыбе; деревенских мужиков, как соучастников бунта, заковали бы в железо; осиротевших баб вместе с ребятней отправили бы в Тобольск – кормить и обстирывать солдат. В деревне остались б только старики да старухи, в одиночестве доживающие свой век. Через пару десятков лет никто бы и не вспомнил, что такая деревня когда-то стояла на Ирюме. Федор спас их всех, но никто не скажет ему спасибо. Теперь он монах-душегуб. Конечно, Сильвестр своей властью поскорее замял дело, но по Тобольску шла упрямая молва о злодеяниях Федора.
Как только Уручев с отрядом вернулся в Тобольск, то сразу же отправился на поклон к губернатору. Сухарев без интереса слушал доклад капитана до тех пор, пока не зашла речь об убийстве раскольника. Он во всех подробностях расспросил Степана об обстоятельствах события, приказав тому держать язык за зубами и то же велеть солдатам. Капитану не было дела до интриг губернатора, с него хватило, что тот, кажется, был им доволен. Сухарев не реквизировал ничего из награбленного и, выпроваживая Уручева, похвалил его за добрую службу.
Сам Федор был безразличен к пересудам тобольского люда. В слухах о его душегубстве даже можно было усмотреть пользу: теперь его распоряжения выслушивались внимательно и беспрекословно выполнялись. Сам он уже давно забыл эпизод с убийством, как умел отбрасывать все, что могло потревожить его сердце. Да, он убил раскольника, но спас целую деревню. Один против многих – разве это не простая арифметика? Холодный разум заглушал всякие порывы совести. Теперь, забытая, казалось, навсегда проблема вернулась к нему усилиями капитана Уручева, который не поленился вернуться на Ирюм, как только поползли слухи о гари. Очевидно, этот пьяница не так прост, как хочет казаться и, верно, не спускает обид. Что ж, отныне у Федора одной головной болью больше. Со Степаном он обязательно разберется, пусть пока и не знает как.
Вместо раздумий об отмщении в голове Федора крутились синие глаза, смотрящие словно из самых глубин души. Что же делать с раскольницей? Отпустить? Это было бы самым простым решением, но что-то подсказывало монаху, что этому не бывать.
Федор сполз с постели, облачился в рясу и вышел на улицу. Луна залила светом все митрополичье подворье. Осенние холода с каждой ночью набирали силу. Федор осмотрелся и поспешно направился к консистории. Сунув караульным по гривеннику, монах спустился в подвал.
Малаша лежала на каком-то сундуке, свернувшись калачиком под мешковиной. Федор осторожно прошел по холодному земляному полу и присел в ноги к арестантке.
– Говори, чего пришел, – Малаша закрыла непокрытую голову мешком.
– Сон ко мне не пристает. Больно уж ночь неспокойная… Сама поди тоскуешь по Ирюму? Хорошо, когда дома нет – тогда не тоскуешь, – монах помолчал немного и сбивчиво продолжил. – Хочу помочь тебе. Сына, конечно, не верну, да и в отчий дом не пристрою. Но Галанина найти, коли жив еще, мне по силам. Будет тебе собеседник в подвале.
– Мы уж обо всем с ним сговорились.
– Так то до гари было. Огонь круто людей меняет – все ж второе крещение. Миронушка твой теперь уж другой человек.
– Ирюмские двоедане прямо из огня рождаются, – выпалила Малаша, – Люди твердые, на своем стоят – не меняются.
– Может оно и так, – согласился Федор, – Вы раскольники живете наособицу: иначе молитесь, свой капитал имеете, государей не чтите. Только есть ли у вас будущее? Разбежались по окраинам Руси-матушки, попрятались, как тараканы.
– Наши онучи ваших не вонюче, – Малаша отбросила мешковину, обнажив белоснежные плечи, – Только и Господь свое мнение имеет.
– Имеет. Но мы Божьей воли не знаем, хоть ваши велеречивые уставщики и привыкли говорить от Его имени. Я так разумею: на чьей стороне сила, тот и прав. Раз наша церковь победила, значит, у нас и истина.
– Вроде человек ты не маленький среди своих, да судишь, как дурак. Истина – она только у Господа. Кто ему служит, тот и истину имеет. У тебя есть сила – это верно – только ее с собой в могилу не заберешь.
– Складно говоришь – любо слушать. – Федор задумчиво посмотрел на Малашу, – Видать, потому речи твои свободны, что ты дом свой оставила и прошлое отпустила. А другие раскольники все за старину держатся и на ней лишь стоят. Где тут вера и где тут Бог? Я вижу только бороды да упрямство.
– Мы упрямы, – согласилась Малаша, – Да вы шибко податливы. Гнетесь, как камыш на ветру. Ваше племя Антихрист гнет и на изнанку выворачивает. А нашего брата не погнешь – его только сломать можно.
– Лучше уж маленько прогнуться, чем сломаться или живьем сгореть. Что толку от смерти? Вы только и чаете, как бы за Господа загибнуть. Нашто Ему ваши смерти? От костей толку чуть. Надо жить, невзирая на свои и чужие грехи – вот в чем сила!
– Не вижу за тобой силы, монах. Вижу только кандалы да солдатские ружья.
– Не только ружья! – Федор все больше распалялся. – Мы в Тобольске семинарию ставим. Будем детей грамоте да слову Божьему учить – разве то плохо?
– Нашел, чем хвалиться, – удивилась арестантка, – Я сама сызмальства Писание знаю и в хоре пою. А по вашим книгам учить – только беса тешить.
– Ну, припечатала! На лопатки положила, – Федор вскочил и затопал по подвалу. – А видала ли ты библиотеку у нашего митрополита Сильвестра? Да хоть мою посмотри! Я в свои годы столько книг прочитал, сколько ты и в глаза не видывала. Темнота деревенская!
– С меня и Писания довольно, – пожала плечами Малаша, – Господь уж все в нем сказал. Нам только исполнять должно.
– Так это Господь вам гари зажигать велит? – не унимался Федор. – Вот скажи мне, Маланья, на такой философии далеко ли уедешь? Ежели только старое исполнять, кто ж тогда новое откроет?
– Антихрист тебе и откроет новое, коли тебе Божий закон не по нраву.
– Ну и каменная ты девка. Об тебя только ноги ломать.
– А ты к каким привык, монах? Одел рясу смолоду – вот и не видывал добрых девок.
– Таких как ты не видал, – честно признался Федор. – Завтра еще приду поглядеть, коли пустишь.
– Позабавиться хочешь? – отстраненно бросила Малаша, – Воля твоя. У тебя ж сила.
Как только Сильвестр вернулся в Тобольск, губернатор сразу же затребовал его к себе. Епископ, разбитый непроходимыми сибирскими дорогами, раздраженно ввалился в кабинет Сухарева, когда тот по своему обыкновению нюхал табак.
– Милости прошу, владыка, – Сухарев указал митрополиту на кресло, в которое тот с готовностью грохнулся.
С минуту два сановника молча разглядывали друг друга, словно изучая, что изменилось в оппоненте со времени последней встречи. С момента своего знакомства Сухарев и Сильвестр старались избегать друг друга настолько, насколько это было возможно для людей, наделенных столь необъятной властью. Канцелярии епископа и губернатора регулярно обменивались записками и докладами, за сухим языком которых опытный глаз непременно заметил бы тихо тлеющие угольки вражды, готовые превратиться в пламя от легкого дуновения ветра.
– Чего стряслось, Алексей Михайлович? – сухо спросил Сильвестр, – раз уж ты меня прямо с дороги снял.
– Прошу простить, владыка. Только я сам завтра в дорогу – в Далматов монастырь еду. Расшалились башкирцы, пока тебя не было. Надо укреплять обитель.
– Дело доброе, – согласился епископ, – Только я и сам могу съездить. Монастыри – моя вотчина.
– А оборона рубежей государства от башкирской шалости – моя, – твердо вставил губернатор, потирая раскрасневшийся нос. – Я на тебя Тобольск оставляю – для того и позвал. Сбереги столицу сибирскую.
– Благодарю покорно за оказанную милость. Только мое дело маленькое – за церквами следить да семинарию достраивать. Я в чужие дела не лезу.
– Похвально-похвально, – согласился Сухарев, ерзая в кресле. – У меня, Сильвестр, тоже нет большой охоты твою вотчину тревожить, да служба государева обязывает, – губернатор хрустнул замком ящика и выволок на стол стопку бумаг. – Вот, владыка, давай поглядим на твои деяния, – Сухарев выдернул желтый лист и взялся близоруко изучать его содержимое. – Пишут давеча мне инородцы югорские, дескать, спаси, милостивый государь, наши животы от суровой руки нового шамана тобольского, ибо он поганцами нас обзывает и муками вечными грозит, – губернатор отложил бумагу и вопросительно посмотрел на Сильвестра.
– Язычники они поганцы и есть, – пожал плечами митрополит. – Идолам своим поклоняются и кумирни заводят, а Христа, к которому их еще владыка Филофей привел, уж давно позабыли.
– Язычники, говоришь? А я разумею, что это наперво ясачные люди, государеву казну пополняющие. А ты, что им пообещал, Сильвестр? – Сухарев продолжал буровить епископа взглядом, – Обещал ты им пожизненное освобождение от ясака, ежели они сызнова покрестятся в Софийском соборе Тобольска. Вот скажи мне, владыка, ясак – это твое дело или мое?
– Я сюда неспроста послан, Алексей Михайлович, но дабы привести сибирскую землю к свету церкви Христовой. А ты, губернатор, чего хотел? Инородцев крестить и убытков не понести? Не бывает такого.
– Эвона, как! – Сухарев развел руками и достал другую бумагу, – Теперь поглядим, что пишут мне тюменские татары. Читаю: Алексей Михалыч, не дай сгибнуть. Новый епископ сибирский связал нас по рукам и ногам: торговать на ярмарке на дозволяет, мечети оскверняет, сыновей наших в православие государевой службой заманивает! – губернатор скомкал бумагу и выбросил в угол, – Вот скажи мне, владыка, сколько татарский торг казне в год приносит? Не знаешь? А сколькими землями тюменские мурзы владеют ты то же не ведаешь?
– Ты меня с бусурманами дела вести не учи, – выпалил Сильвестр. – Я этот народишко знаю – два десятка годов в Казани прожил.
– Прожил-то прожил, да ума не нажил, – губернатор снова вернулся к бумагам. – Вот еще оказия – Мишка Кручинин подсчитал: с момента твоего приезда – пять гарей в Сибирской губернии! Под моею рукой, владыка, народ добровольно самосжигательством не занимался. У тебя в подвале томится одна красавица – в последний момент из огня вышла. Видно есть ум у девки. Пойди да потолкуй с ней – глядишь, чего и поймешь про наших раскольников.
– Челобитные-то в Петербург отправишь? – ехидно поинтересовался Сильвестр.
– Ты почто меня оскорбляешь, владыка? – Сухарев обиженно развел руками. – Мы в Сибири своих не сдаем – такой закон. Хоть ты и родился в Малороссии да учился в Казани, но теперь ты, Сильвестр, наш – сибирский. Так и живи по-нашему, – губернатор откинулся на спинку кресла и назидательно продолжил, – Сибирь сильна и крутых перемен не любит: перемелет тебя, коли не поддашься.
– Я и сам кого хочешь перемелю, – епископ вскочил со стула. – Я и сам сила!
– Ну, ступай, богатырь, – Сухарев кивнул в сторону двери. – И Федьку своего угомони. У меня и на него бумага имеется. Сколько лет в Сибири служу, а монаха-душегуба еще не видывал. Благодарствую, владыка, привез ты нам красавца.
Когда Сильвестр выскочил из губернаторского дома, Федор уже поджидал его во дворе. С момента своего прибытия в Тобольск епископ еще не обмолвился с иноком и словом. Монах привычно подставил руки под благословение, но не получил его: Сильвестр молча проследовал мимо.
– Святейший владыка, что губернатор? – спросил на бегу Федор.
– Эх, Федор, не помогаешь ты мне совсем, – не останавливаясь, заметил Сильвестр.
– Как же не помогаю, владыка! Все дела на себя взвалил, пока вы в разъездах.
– Ага, как справляешься? Привык уж к власти?
– Да, что ж вы? – монах не мог понять причину недовольства митрополита, – Я без вашего указу, владыка, ничего не решаю. Об этом и речь: у нас в консистории раскольница сидит, из гари вышла…
– Знаю уж, – отрезал Сильвестр.
– Хотел просить ваше преосвященство сыск по ее показаниям учинить. Зачинщика злодеяния найти.
– Коли виноват, сыщем.
– Добро! Мне бы только собраться и хоть завтра в путь.
– Для тебя, Федор, путь из Тобольска заказан. – Сильвестр остановился и сурово поглядел на монаха, – Будешь в семинарии детишек наставлять. От прочих забот я тебя избавлю. Благодари Бога, что еще не на каторге.
– Владыка!
– Я все сказал.
Глава 7
Мирону давно опротивел звон колоколов, а потому он старался не шевелить лишний раз головой, чтобы она ненароком не треснула. Он уже давно подозревал, что постепенно слепнет. Здесь, как и в избушке старика Ермила, почти совсем не было света, но тьма была какой-то другой – злой и холодной. Бедный лучик света изредка просачивался с улицы, если солдаты из караула забавы ради не затыкали сапогами щель в стене. Только по рваному колокольному звону Мирон еще отличал день от ночи. Раз в сутки ему приносили воду и харчи – жидкую кашу на дне деревянной миски. Долго ли длится его пост – неделю, месяц, год – Мирон бы и сам не смог ответить. Он уже давно потерял счет времени. По привычке он продолжал усердно молиться и много спал крепким, беспробудным сном. Силы по капле покидали Мирона; он боялся, что когда-нибудь их не достанет для пробуждения.
Сначала Мирон роптал: зачем Господь провел его через гарь и очищение Авраамиевым островом, а после заточил в темницу? Разве ему мало было отведено испытаний? Разве он не должен был вступить в новую жизнь, чтобы исправить былые ошибки? Теперь на тяжкие раздумья у Мирону не осталось сил, и он боялся лишь одного – сгинуть, слившись с подвальной тьмой. Тьма стала главным врагом Мирона. Он чувствовал, как она постепенно завладевает им, отравляя душу. Тьма – слуга Диавола, а значит Господь покинул Мирона. Слова Ермила, пророчащие Мирону новую будущность, оказались ложью. Мудрый старик ошибся, а, может, специально заманил Мирона в западню. Где он сейчас? Почему не томится рядом в темнице? Почему не подставляет бока под жгучие плети?
Тяжелая дверь вдруг заскрипела, как вредная старуха. Вход в подвал был огорожен пристроем, чтобы внутрь не попадал свет, когда караульные приносили еду. В темноте Мирон не различал солдат – все они были немногословными и думали свои служилые думы. В этот раз караульный забрался в самую глубь подвала и чертыхнулся, запнувшись о натянутую цепь.
–
Эй ты, живой еще? – с опаской спросил солдат нестройным, еще ребяческим голосом.
Мирон поспешил утвердительно пошевелиться.
–
Сегодня для тебя щедрые харчи, – в ноги Мирона упала краюха хлеба и крупная луковица. – Сразу не сжирай, а то лопнешь. Вечером тебя на допрос поведем. Гляди там, без глупостей! – юнец неловко пнул цепь и выскочил из подвала, забыв запереть за собой дверь.
Мирон не сразу сообразил, что путь наверх свободен. Он аккуратно, стараясь не наделать шума, сгреб цепь в кучу и прижал к ребрам. На карачках, будто неся в утробе ребенка, он дополз до двери и распахнул ее. Пристрой был сколочен из толстых горбатых плах, пропускающих свет через широкие щели. От яркого солнечного света Мирон ослеп и отпрянул обратно в подвал. За дверью пристроя весело переговаривались солдаты, поплевывая в снег. Мирон попытался взобраться на крутые ступени, ведущие к выходу, но тут за ногу его одернула цепь, крепко ухватившая голень. Мирон перевернулся на спину, подставляя лицо свету, пробивающемуся через выбитый в плахе сучок, и провалился в сон. Он был абсолютно счастлив.
Проснулся Мирон от удара солдатского сапога в челюсть. Рот его быстро наполнился липкой и кислой кровью. Мирон приподнялся на локти и густо сплюнул. Двое караульных подхватили его и как немощного ребенка поставили на ноги. Третий солдат проворно сбивал цепи с кандалов. Затем караульные, не говоря ни слова, вытащили Мирона из подвала во двор. Морозный зимний воздух ударил Мирона в голову и заполнил впалую грудь. Мороз быстро проник в самое ее нутро, вышибая подвальную плесень. Мирон с трудом успевал перебирать ногами, а голова его шла кругом: мимо проносились белокаменные церкви, золотые купола, чернобокие колокола, ободранные собаки, горбатые старухи, пьяные мужики, горластые вороны, краснолицые ребятишки – Тобольск обрушился на Мирона всей своей столичной величественностью и суетой.
–
Отче, на кого ты меня оставил? – вопрошал Мирон. – Нашто забросил меня в этот Вавилон? Мне ли справиться с ним одному? Разве каждый тут не сильнее меня?
Скоро Мирона приволокли к кирпичному зданию в два этажа и подняли на высокую каменную лестницу. Дубовая дверь распахнулась и выпустила молодого монаха. Он кивнул караульным, взял Мирона под руки и увел за собой. Под ногами Мирона заскрипел лакированный деревянный пол, выложенный замысловатыми узорами. Инок подвел арестанта к высокому столу и усадил на стул, обтянутый красным бархатом. Мирон еще не пригляделся к свету и смутно различал темную фигуру, восседавшую за столом. Постепенно черты ее прояснялись: сначала показалась черная, аккуратно стриженная борода, затем густые чуть тронутые сединой брови и глубоко посаженные глаза, горевшие угольками. Голову незнакомца венчал новообрядеский клобук, а на широкой груди сверкала глазурью богородичная панагия. По-девичьи краснощекий лик Богородицы оценивающе глядел на Мирона. Молодой монах подошел к незнакомцу и что-то шепнул ему на ухо.
–
Ты Мирон Галанин? – взял слово Сильвестр.
Мирон не отвечал, рассеянно осматривая палаты.
–
Он еще в своем уме? – поинтересовался епископ у Федора. Тот лишь пожал плечами.
–
Ты Мирон Галанин, Иванов сын? Отвечай! – скомандовал Сильвестр.
–
Бабка так величала, – наконец, ответил Мирон.
Сильвестр одобрительно кивнул и обратился к лежащей перед собой бумаге.
–
Против тебя, Мирон, есть показания, что ты подговорил собратьев по раскольничьей ереси на самосжигательство. Ты совместно с двумя сообщниками запалил гарь, куда затащил старуху и брюхатую девку. В момент поджога ты трусливо выпрыгнул из сруба. За тобой в проход успела сигануть девка, чем спасла себя и свое дитя. После учиненного злодеяния ты с позором бежал на болота вместо того, чтобы предстать перед государевым судом и законом Божиим. Признаешь ли ты свою вину, Мирон?
–
Признаю.
Столь скорое согласие смутило митрополита, и он вопросительно посмотрел на Федора: мол, не уж-то переусердствовали с пытками? Инок вновь что-то шепнул Сильвестру под клобук.
–
Ведаешь ли ты, Мирон, какое наказание тебя ждет за твои деяния? – после недолгой паузы продолжил епископ.
–
Известно какое – кол в брюхо. Слыхали мы про тарский сыск.
–
Кол?! – Сильвестр от души рассмеялся. – Знавал я, что вы раскольники народ темный и неразумный, да ты меня все равно позабавил. В Таре слово и дело государево вышло, а вы раскольщики для власти – мелкота. Эти свои сказки про строгость государева сыска ты оставь для вечерок с девками. Мы – церковь Христова на земле, а не мучители. Милостию государыни Елизаветы дарована тебе, вероотступнику, возможность исправиться и вернуться под отеческое крыло православной церкви. Завтра на литургии окрестим тебя по христианскому обычаю и отправим с миром восвояси. Собратья на Ирюме нам нужны, дабы подвести тамошний упрямый народец под свет истинной веры.