banner banner banner
Разговор с Птицей. Повесть, путевой дневник, сборник рассказов
Разговор с Птицей. Повесть, путевой дневник, сборник рассказов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Разговор с Птицей. Повесть, путевой дневник, сборник рассказов

скачать книгу бесплатно


А может, это листья?

Только листья

обыкновенные.

Летят и грузно шлёпаются в лужи.

В реке закончить путь?

Да что такое со мной сегодня? Что он Гекубе? Что ему Гекуба? Шекспир пошёл.

Маета!

У ворот городского парка почти никого не было. За оградой с круглыми фонарями и кассой, обклеенной афишами, задумчиво шевелили тяжёлыми лапами высокие ели. Я недолго потоптался у входа и, пропустив двух благообразных старичков, вошёл в ворота.

Тишина мягко обняла меня. Толчея и гул улицы остались с той стороны тяжёлой ограды.

Время оттаяло и потекло быстрее. Теперь оно двигалось со скоростью падения листьев.

На одной из лавочек спал бомж, на другой блондинка красила губы, глядя в крохотное зеркальце. Сперва я шёл за старичками, потом свернул на боковую тропинку мимо берёз, белеющих размытыми полосами на фоне зелёно-жёлтого. Солнце вязло в кронах чахлых сосен. Где-то здесь, в тени веток, должна быть та самая неприметная скамейка.

Я смахнул листья, опустился на холодные доски, по привычке размял сигарету, закурил.

Она была здесь. На этом самом месте.

Когда-то я поделился с ней любимым закутком, как делятся дети своими секретами. Стоп. Снова прошлое? Но почему-то я не хотел останавливаться. Не мог?

Картины всплывали, теснились в сознании, сталкивались и разлетались, как электрические машинки аттракциона. Но вот отчётливо послышался голос. Её голос! С мягкими, округлыми согласными и чуть напряжёнными гласными. Её речь напоминала танец: гибкие, быстрые движения, связанные единым ритмом. Она никогда не кричала, даже во время ссор. Хотя какие это ссоры!..

Любил ли я? Скорее, да.

А она? Наверно, раз терпела.

Ей вроде как нужна была семья. Возраст и всё такое. Мне просто было удобно. Почти три года совместной жизни – тоже срок.

Познакомились мы заурядно. Очередная встреча выпускников факультета. Народу – тьма. После официальных речей, как водится, шумная, душная забегаловка. Мы оба оказалась там: Аня – гостья (пригласил кто-то из своих), я – потому что неудобно было отказаться. Далее всё тот же затёртый сценарий: шум, звон посуды, разговоры ни о чём, смех, тосты, грохот музыки, топтание в кругу, снова тосты… Незаметно ускользнуть не получилось.

Аня подошла первая. В полумраке мерцающих лампочек я даже толком её не разглядел. Мялся, глупо улыбался, стараясь расслышать слова сквозь буханье басов. О чём говорили? Точно не о погоде, но что-то приходилось додумывать. Наклоняясь к её губам, ловил обжигающее дыхание, лимонный аромат духов. Конечно, мы обменялись телефонами, записав цифры на салфетке, но особых надежд я не питал.

Аня позвонила через неделю. Я чуть не выронил трубку, когда услышал непринуждённое: «Привет. Как дела?» Мы проговорили почти полчаса. Полчаса! Потом я решился позвонить ей. И уже было больше, чем полчаса, и такой тёплой была телефонная раковина, в которой плескался её голос. Чудилось: море в этой раковине будет звучать долго-долго…

Мы встретились. В свете дня Аня с небрежно разбросанными веснушками, ямкой на подбородке, едва прочерченным овалом лица казалась бархатной, пастелевой. И пока мы гуляли, я был уверен, что кто-то основательно добавил к городскому пейзажу акварели.

Сходили в кино на какой-то бестолковый фильм. Она чуть сжала мою ладонь, и я отважился её проводить. А потом мы долго говорили на ступеньках подъезда. Молодая листва качалась в свете фонарей. Мои фразы выглядели неуклюже, но тем мягче плыли её согласные в потоке гласных.

Когда я первый раз её поцеловал? Когда она позволила – в апрельском сумраке на пустынной набережной.

Для меня это был только ключ к вожделенной двери.

Для неё – поворот ключа в замке.

Щёлк – и дверь мягко закрылась.

Мы начали двигаться навстречу друг другу.

Первый шаг, конечно, был за ней. А я уже не мог остановиться. Или не хотел? Да что теперь об этом! Важно другое – я привёл её на эту скамейку. Именно здесь и прозвучало: «Мы люди взрослые, и что ходить вокруг да около, переезжай ко мне. Мама не против».

Какое-то время мы жили с Вероникой Васильевной в высокой четырёхкомнатной квартире с дубовым паркетом и старинной мебелью. Вскоре мама сняла нам отдельное жильё неподалёку от своего дома, которое, впрочем, мы оплачивали сами. Гибкий, ненавязчивый контроль и удобный размеренный быт. Казалось, все довольны и остаётся только мечтать о широком диване, на который мы стали откладывать деньги. Жизнь потекла неторопливо, и чем дальше, тем прозаичней. Аня устроила меня бухгалтером в фирму к знакомым, настояла, чтобы я выучился и получил автомобильные права. Будущее виделось рельефно и отчётливо.

И всё-таки где-то она ошиблась, что-то упустила.

Мне, в общем-то, нравилось плыть – вот так, почти не налегая на вёсла. А она всё больше досадовала на мои частые отлучки, хотя и боролась попеременно – то со мной, то с собой. Наверно, и впрямь верила. Сначала, что я – художник, потом – что это пройдёт. Но это не проходило. Я прибегал с работы, наскоро ужинал и летел на квартиру к бабушке в свою мастерскую. Бабушка всегда была рада внуку, хотя слышала только «Привет-ба-я-не-надолго», прикрывала дверь мастерской и усаживалась у телевизора. Зато выходные принадлежали Ане.

Забеременеть она так и не решилась, а я об этом особо не задумывался. Я вообще старался реже касаться щекотливых тем. Дети, быт, мебель – надо ли?

Теперь и не вспомнишь, когда побежали первые трещинки. Но вдруг платформа заходила ходуном.

Пытался ли я вернуть прежнее? Скорее, нет.

А она?

Трещины превращались в щели, в которые медленно вползал холод, вытесняя остатки тепла. Всё реже мне виделась акварельно-пастелевая девушка, и всё чаще – женщина в постели. Сошли на нет прогулки, прекратились долгие вечерние разговоры. Нити обрывались, сматывались в клубки, которые каждый прятал в отдельную коробочку.

Вскоре нарисовались подруги – две-три постоянные и штук пять на раз – с посиделками в кофейнях и субботними выходами в клубы. Я только подтрунивал над их телефонной болтовнёй и коротал выходные на диване с книжкой. Теперь мы напоминали лыжников, бегущих параллельно по чётко прочерченной лыжне. Ночью на короткое время пересекались, утром начинали новый забег.

Как ни странно, об измене сообщила одна из её лучших подруг. То ли Катя, то ли Маша (имена я помню плохо) тараторила в телефоне, что Аня сейчас в «Капитанском клубе» с коллегой по работе (красная иномарка, номер такой-то), что их бурный роман уже давно обсуждается всеми в офисе, что ей очень жаль и вообще нужно что-то делать. «Ой, я тебе так сочувствую», – после этой фразы я почувствовал себя плюшевым мишкой в руках капризной девочки.

Телефон умолк, погасли цифры на экране. Прошла минута, другая… Я всё сидел за столом, а в голове бешено вращался калейдоскоп мыслей и чувств. Наконец я поднялся, подошёл к шкафу, обмотал шарфом шею и… снова опустился на стул. Всё это смахивало на дурацкую комедию, в которой я играю обманутого мужа. Вот я несусь сломя голову к этому чёртову клубу, выпытываю у швейцара номер комнаты, врываюсь, устраивает сцену (не знаю, правда, какую), а Катя-Маша-Вика, притаившись, прикрывают рот ладошками, давясь от смеха. Браво! Занавес! Аплодисменты! Только цветов не хватает.

Второй год совместно-несовместимой жизни. Стоит ли менять лыжню и смешить людей? Я всё-таки отпросился у начальника на час «по делам», бродил по самым шумным улицам, разглядывая лица.

Как я должен был отреагировать?

Да никому я ничего не должен! Её дело.

И всё-таки внутри что-то скребло и ныло. И почему-то было стыдно, будто я поскользнулся и шлёпнулся в лужу под гогот прохожих.

Через час я вернулся на работу, сел за стол, окунулся в бумаги – шоу сорвалось. Потом пешком тащился до дома, и снова плыли, как в тумане, фонари и витрины.

Когда я открыл дверь, она сидела, уткнувшись в сочный женский журнал. Мы обменялись дежурными фразами, она зацепилась за какую-то мелочь, попыталась устроить сцену, но я только тянул сигарету за сигаретой и глядел в окно. Спать легли под разными одеялами.

Я держался неделю. Картины слез её раскаяния, моего великодушия, не переставая, крутились в голове. В эти дни я не притрагивался к дереву. В субботу я выключил телевизор, прокашлялся и начал разговор. Но ни слёз, ни великодушия не случилось. Аня медленно поднялась с дивана, скрестила руки на груди и всё объяснила: спокойно, как прораб на планёрке. Оказывается, это вовсе не «интрижка» и не «распущенность», а «душевный кризис», и «что остаётся делать женщине, потерявшей опору и уверенность в мужчине, которого кроме дерева ничего на свете не интересует». Она сыпала и сыпала словами. И так гладко и убедительно у неё выходило, что мне оставалось только пожать плечами и, когда снова заговорил телевизор, молча уставиться в книгу.

Она уже раскладывала новый пасьянс, тщательно тасуя карты, а я всё глубже погружался в мастерскую, но теперь и по выходным. Её мама всё реже бывала у нас. Моя бабушка всё чаще пекла пирожки – мои любимые, с картошкой.

Лыжни бежали дальше и ночью почти не пересекались. Аня поменяла подруг, я – работу, и оба чего-то ждали. Она как-то всерьёз обмолвилась, что неплохо бы мне тоже кого-нибудь завести. Я отшутился, что «однолюб», хотя такая мысль уже посещала.

Как-то неожиданно для себя открыл всю прелесть кафе с их приятными винными картами. Сразу приглянулся коньяк, на худой конец, бренди. Засиживаясь в полутёмных залах, я подолгу рассматривал женщин. Воображение, подогретое алкоголем, рисовало картины, от которых голова шла кругом и начинало бешено колотиться сердце. Но в глубине души я знал, что никогда первым не подойду. Я ждал… когда двери снова откроются сами. Но мне не везло. Аня, со своей стороны, не была жестока – изредка мне перепадало: под настроение, по жалости или по какой другой причине; женщин я никогда не понимал.

Вскоре она сменила обстановку… и сожителя. Всё прошло по-тихому, без сцен и реплик: она исчезла из квартиры, потом – из моей жизни. Звонки по телефону становились короче, темы – скучнее; благо, что не завели ребёнка и не обросли крепко вещами. Как-то Аня сообщила, что выходит замуж – по-настоящему, с венчанием, свадьбой и прочими делами и что лучше ей больше не звонить. Так мы поставили точку.

Тосковал ли я? Скорее, да.

_______________________________________________________________

Стволы низеньких городских сосен ловили последние крохи тепла, подставляли шершавую кожу бледному солнцу. Дым сигареты обволакивал кору, синий яд проникал внутрь – к самому сердцу древа, – отравлял его неспешную жизнь.

Я швырнул окурок в пустую урну.

Когда ушла Аня, я поселился у бабушки. И тогда началась мастерская – до ожесточения, до немоты в пальцах, ночи напролёт. Но дерево почему-то не повиновалось, как прежде. Или я стал более привередлив? Возомнил себя непризнанным гением?

А потом ушла бабушка. Смерть увела её по-житейски просто, аккуратно расписавшись в нужной графе: с мигалками «скорой помощи» за окном, с отстранённым лицом медсестры, складными носилками, чужими людьми, бумагами…

Квартиру поглотила пустота – беспросветная, безглагольная. Поначалу эта пустота пугала, потом я привык.

Несколько раз я звонил Ане, пока трубку не взял её новый… Что ж, сам виноват. Она предупреждала. Я всегда удивлялся Аниной способности раскладывать всё по полочкам: ровно, аккуратно, как стопки белья в шкафу.

Я ушёл из офиса, снова взялся за метлу, принялся сторожить детские сады, но нигде долго не задерживался. Дерево не отпускало. И тогда, неожиданно для себя, сел за руль; кто-то предложил – я не стал отказываться. И колесо покатилось. Сначала в горку: менял резцы, породы, перелопатил уйму литературы. Но под уклон ехать проще, да и лишний повод пожалеть себя. К тёмному коньяку стала прибавляться беленькая, а в доме стали появляться странные личности – угловатые, с шершавыми словами и плохо выбритыми подбородками. Откуда они приходили и куда исчезали, я не знал, имен не помнил и никак не мог усвоить понятия, по которым жила эта братия.

Теперь я скользил вниз, а жать на тормоз не хотелось, да и не имело смысла. Я продал резцы, завалил мастерскую хламом. Серенькие картинки мельтешили то за стеклом кухни, то за стеклом машины.

Плоть, начинённая алкоголем, требовала своего, но, опрокидывая в себя очередную рюмку, я уже знал черту, которую нужно пересечь, чтобы не одолели ни похоть, ни отчаяние; я бухался на кушетку и проваливался в мутную кружащуюся бездну.

Но иногда находило. И алкоголь не помогал. Жуть! Из неведомых глубин поднимались какие-то скользкие сущности. Они то яростно бились о стенки черепной коробки, извиваясь, порождали в сознании мерзкие картинки, то истошно выли так, что цепенело сердце. Оно превращалось в острый камешек, зажатый в холодные тиски – вот-вот разлетится на осколки, – потом вдруг срывалось и падало, падало в непроглядную темень. Я скрючивался на кушетке, поджимал колени к животу, зарывался с головой в ветхое покрывало. В этой норе я пережидал, стиснув зубами край простыни. Но твари не унимались, а только сменяли друг друга, пока окончательно не поглощала тоска. Часы уныния тянулись, словно сброшенная гигантской змеёй кожа, и оставалось только одно – рассматривать сквозь дыры трещины на потолке или лепестки на обоях и ждать, пока не вернутся звуки, цвета, запахи.

Пока не приплывёт большая серебристая рыба.

Спрыгнуть с громыхающего поезда жизни. Почему я сразу не догадался? Болтался в нём как дурак. Чего ждал? Просвета? Ладно, ещё рывок, и я на свободе! И ни тоски, ни дрянных мыслей. Нуль. Абсолютный. Подожди, это у кого? А, Федор Михайлович. Как там: «через два часа всё угаснет и я обращусь в абсолютный нуль». К чертям собачьим все эти часы во вселенной. Я свободен от них… как пескарь на бурном перекате.

Я потянулся за сигаретой, но передумал.

Прошлое. Кажется, оторви да выбрось, но тянет, зараза, тянет. А почему бы и нет? Всё равно всё угаснет…

Но были на этом пути вниз и короткие остановки. Например, молчание в темноте. Сидишь, руки на коленях, и молчишь. Слушаешь тишину, себя в ней. Это у меня ещё с детства. Придёшь зимой в школу до начала уроков, пока темно и тихо в коридорах, заберёшься на подоконник и наблюдаешь, как ползут по дороге фонари машин, торопятся редкие пешеходы, и так хорошо, спокойно становится. И думаешь о чём-то своём… Сразу взял за правило – молчать только трезвым.

Я откинулся на скамейку, сцепил руки на затылке. Надо мной текли синие воды. Бездонные, безмолвные. Бесконечные? Вряд ли. В этом мире всё имеет свой конец. Безначальные? Чушь! Чёрт, куда меня сегодня всё время относит! Накатил-то у Марго всего ничего, грамм-молекула, и вот взяло, однако. А всё-таки, вдруг это синее надо мной — действительно вода и я уже на дне? Мы все на дне, только этого не знаем. Такое бы и Бересту в голову не пришло.

С Женькой мы сдружились, когда я учился на третьем курсе. Раньше виделись, но почти не общались, хотя жили в одном проулке. Я, конечно, знал почти всех дворовых пацанов, но держался особняком. Так сложилось. Пацаны, со своей стороны, относились ко мне ровно. В те времена, когда ходили район на район и можно было запросто схлопотать от «качинских» только за то, что ты с «Николаевки», каждый боец был на счету.

Женька вернулся из армии и, как полагается, гулял. Дома у него собирались все, кому не лень и кто всегда не прочь «раздавить фуфырик». Родители его были в разводе. Разъехавшись к своим новым половинам, они оставили квартиру сыну под присмотром родственников. Родственники – глухой хромой дед и бабка – жили в деревянном доме через пару остановок и к внуку заглядывали редко, так что соседям пришлось смириться с молодым хозяином первого этажа; жаловаться в соответствующие инстанции они не решались.

Узелок дружбы завязался на концерте «Пикника» в видавшем виды ДК. Я удивился, увидев Женьку в фойе – одного. Условились после концерта домой идти вместе. Вот тогда, перепрыгивая через подмороженные лужи, выяснили, что слушаем одну музыку, читаем похожие книги. Но больше всего поразило, что оба любим стихи. Женька даже что-то писал, но никому не показывал.

Так бывает, что две речушки сбегают с разных гор, а потом неожиданно сливаются в одну и текут уже вместе до моря-океана. Женьке, наверное, было слишком тесно в его широком окружении, а мне слишком просторно в моей отстранённости. Он никогда не приходил ко мне с пустыми руками: то с банкой свежей клубники, то с бутылкой портвейна. Тем для разговоров всегда хватало…

…Потянуло холодком. Я поднял воротник, сунул руки в карманы. Смотреть на небо не хотелось.

…Сидим на кухне, спорим «за жизнь», а в соседней комнате круто кипит веселье. Женька кладёт слова ровно, не придерёшься. Я тоже набираю глаголы, расставляю их редкими штакетинами. Но тут в кухню просовывается чья-то голова, и с ней врывается шум застолья. Голова обиженно бухтит:

– Берест, хорош трепаться! Там народ ждёт.

– Да иду уже, иду, – Женька недовольно машет руками, – сейчас.

Голова исчезает. Женька вздыхает:

– Ладно, двигаем к массам. После договорим.

Словесные построения рассыпаются, штакетины откатываются в сторону. Я был случайным человеком на этом празднике жизни, и когда Берест (прозвище от Берестов) в черной майке без рукавов, трико и тапочках на босу ногу располагался на диване, я незаметно ускользал.

Иногда Женька приходил ко мне с тетрадью, исписанной мелким почерком. Если родителей не было, мы уговаривали портвейн (в основном Женька, я только помогал) под стихи из тетради или песни «Зоопарка» и убирались из дома, не забыв помыть за собой посуду. Но виделись мы редко. Я грыз гранит нелюбимой науки, Женька болтался с дружками и всё собирался устроиться на работу. Что-то мешало ему найти

«то важное,

за что готов рвать рот и вены —

себе, другим,

лезть напролом, на стены»,

грызло изнутри чёрным пламенем неизбывной тоски.

А потом мне позвонили.

Голос на другом конце провода глухо вытолкнул слова: «Привет. Короче, это, Берест умер. Приходи к нему на хату».

Я не поверил. За окном крепчал январский мороз, безмятежно кружились белые хлопья, укутывая город. И при чём тут чья-то смерть. Женькина?

Пару дней назад Берест принёс любимую пластинку, радостно протянул и сразу с порога: «Дарю». Встретив мой недоумевающий взгляд, пояснил: «Поднадоела уже. Другого хочется». Мы выпили по кружке сладкого чая, молча размачивая сухари.

Вышли на улицу. Хлопья ложились на шапку, плечи.

Женька поднял руку: «Пока».

«Увидимся», – ответил я.

Женька улыбнулся, подмигнул, ещё раз помахал рукой, развернулся и побрёл к дому. Я смотрел ему вслед, а снегопад неспешно заштриховывал уходящую в сумерки фигуру.

И вот теперь, будто из берлоги: «Берест умер».

Когда я подошёл к дому, у подъезда курили знакомые парни, человек пять. Я поздоровался. Мы прошли в квартиру. На кухне за столом с пепельницей сидел отец, в зале на диване мать комкала носовой платок, прикладывала к глазам. Возле неё стояла бабушка и какая-то женщина. Отец, кивнув нам, уставился в окно. Тяжёлым пологом висела тишина, в которой вязли редкие всхлипывания, вздохи, слабый уличный шум.

Женька лежал в спальне на матраце на полу в своей обычной одежде: чёрная майка, трико. Рядом валялся целлофановый пакет; его уже сняли. Казалось, Женька спит и сейчас должен проснуться.

Мы стояли над Берестом, и в мёртвой, потусторонней тишине чувствовали неловкость – случайные свидетели чужой семейной драмы. Потом услышали голос отца, говорившего по телефону: «Саш, приезжай… Надо… Женьки нет. Да никуда не уехал. Умер. – И надрывно со всхлипом в бездонное жерло трубки: – Нет его больше!»

И это «нет его больше», словно длинным гвоздём, вспороло тугой полог, из-под которого рванулся вопль матери, заметался по завешанным зеркалам, рухнул на тело сына.

«Как нет? – думал я. – Да вот же он, здесь. Сейчас проснётся. Сейчас». Но откуда-то сбоку: «Всё. Поднимаем, выносим. Грузовик подъехал».