banner banner banner
Не говори, что у нас ничего нет
Не говори, что у нас ничего нет
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Не говори, что у нас ничего нет

скачать книгу бесплатно

– Я хотел, чтобы повесть доставила вам удовольствие. Старая Кошка говорит правду, слова – не мои, – он сомкнул и стиснул хрупкие руки. – Я послал первые главы до того, как закончил переписывать рукопись. Когда я понял, что произошло, что книга заканчивается в буквальном смысле на полуфразе, я попытался дописать главы сам. Я пытался закончить историю, но…

– Тебе не хватило дарования, – сказала Старая Кошка.

Его хрупкость обрела какой-то скорбный оттенок. Но все же он не дрогнул и не отступил; он стоял очень неподвижно и не сводил с Завитка глаз.

– Может быть, когда-нибудь…

– Извините, – сказала Завиток, отступая.

Ей было стыдно, но она никак не могла сообразить почему, принадлежит ли это чувство ему или ей. Она развернулась, подошла к двери и ухитрилась ее открыть. Свежий воздух наполнил ее легкие, и отовсюду до нее донесся шелест страниц.

– Вы подивитесь, как мало людей способны рассказать историю, – говорила Старая Кошка. Голос ее звучал хрипловато и успокаивающе, как катящаяся галька. – И все же эти новые императоры хотят их запретить, сжечь, всех до единого вычеркнуть. Они что, не знают, как это трудно – урвать себе чуточку удовольствия? Или, может, как раз знают. Хитрые козлы.

– Не позволите ли мне проводить вас до дома? – спросил Вэнь Мечтатель.

Ветер словно втолкнул ее назад и развернул вокруг собственной оси. Но стоило ей оказаться к нему лицом, стоило увидеть его внимательные, полные надежды глаза, как слова ее покинули. Она открыла рот и снова его закрыла.

– О небеса, что за интрига! – сказала Старая Кошка.

Наконец, словно и в этом был повинен ветер, Завиток кивнула Вэню в ответ.

– Если вам так будет угодно.

Вэнь Мечтатель очутился рядом, он придерживал дверь, и она вышла.

Повсюду падали листья. Вскоре обещала прийти зима, с ватниками и вязаными варежками, и с первыми заморозками Вэнь Мечтатель начал носить ей шарфы и шерстяные носки, банки меда и романы, которые переписывал от руки своим сдержанным, но тем не менее страстным почерком.

Зима была к Вэню добра. Его худоба превратилась в изящную жесткость. Девушки и их матушки, развешивая в переулках стираное белье, любовались вытянутым вопросительным знаком его силуэта, когда Вэнь бежал вприпрыжку по скользким улочкам – к чайной, где пела Завиток. “Не спеши ты так! – кричали ему соседи. – Слова перемешаются!” Он все еще понятия не имел, как говорить о новом политическом устройстве, различных фракциях и собственных идеалах; мысли его полнились стихотворными строками, он записывал их и выбрасывал. Он писал и писал, и сжигал листы. Он ждал.

“Почтовый голубь”, – звали они его.

И все же из настойчивого любопытства Завиток взялась подходить к читавшим в чайных незнакомцам, чтобы осведомиться: не знакомы или они с Да Вэем? Не случалось ли им, часом, посетить пустыню Такла-Макан и впечатлиться изобретательностью, с которой он слал возлюбленной личные послания по радио, хоть их и слушали десятки тысяч человек? “На виду спрятано, – ответила одна хорошо одетая дама. – Но нет, об этом чертяке я никогда не слышала”. “А вы уверены, что это местный писатель? – спросил некий поэт. – Тут все гроша ломаного не стоят. Должно быть, это перевод иностранной книги”. Один университетский студент был убежден, что книга списана с романа Лао Шэ, другой – что это больше похоже на современный пересказ “Записей о забытых событиях” или “Поразительного” Ли Мэнчу. “И вообще, не тратьте времени на романы, – сказал ей кто-то. – Сейчас самое время читать того новомодного поэта из Чэнду, который еще оружие коллекционирует. Хотя, в общем и целом, все, что хвалят в один голос, обычно нелепица и чепуха”.

Как-то вечером она вернулась к старым тетрадям, перечитывая их все с самого начала. В мерцании свечи она уверилась, что автор удалился в изгнание или, может, пережил некую трагедию. Быть может, ее ранило войной, вырвало из ее прежнего существования, и роман был теперь не более чем прерванной грезой. Или, возможно, как и муж Завитка, автор пал в бою, и до последних глав получилось бы добраться только в лучшем мире. Вэнь рассказал ей, что это автор, а не он, записал имена главных героев – Да Вэя и Четвертого Мая – разными идеограммами. Вэнь тоже был убежден, что имена были частью шифра, след, по которому можно было пройти. Но куда? Завиток аккуратно обернула тетради в коричневую бумагу – следовало быть бдительной. В конце концов, Книга записей лишь отвлекала от реалий современной жизни. Это была всего лишь книга, так почему же она не давала ей покоя? Завиток открыла сундук и увидела вещи из собственного прошлого, исчезнувшие времена и прошлую себя. Стоило ей расслабиться, как она чуть ли не видела, как к ней ползет сын. Он тянул ее за платье, за кончики пальцев, и его восторг сжимал ей сердце, точно шнуром. Завиток родила его, когда ей было всего четырнадцать. Ночь его смерти была слишком темна, слишком ветрена, чтобы дитя путешествовало в иной мир в одиночку. Она хотела последовать за ним с края утеса в море, но Большая Матушка разрыдалась и молила Завитка не покидать ее.

Она не могла сомкнуть глаз и до утра лежала без сна.

Шторы очертил тусклый свет. Завиток услышала плач младенца, подошла к окну и, поглядев вниз, увидела, как семейная пара пытается всунуть ребенка в зимнее пальто, сперва руки, затем ноги, затем голову; младенец, развалясь, слабо отбивался, а затем сморщил личико и завыл – но пальтишко все равно отказывалось застегиваться. На проспекте появился Вэнь Мечтатель с торчащей из кармана пачкой листов. Он склонился над плачущим ребенком, как запятая, так что младенец, сбитый с толку, мгновенно прекратил рыдать, пальто застегнули, и маленькое семейство удалилось по своим трепетным делам.

Позже, тем же утром, когда она стояла рядом с Вэнем на улице Хуайхай и он отдавал дань памяти ее пропавшим без вести родителям и старшим братьям, погибшим мужу и любимому сыну, когда он испрашивал благословения ее старшей сестры, Завиток вдруг посетило ничем не замутненное воспоминание о собственном малыше. Он поскользнулся и выпал из трамвая на спину прямо на бетон. И ни царапины. Он засмеялся и спросил, можно ли ему повторить, а затем протянул хрупкую ручку и выхватил хлеб у Воробушка изо рта. Воробушек захлопнул рот, откусив пустой воздух, и его маленькое личико наполнилось замешательством.

На улице Хуайхай Вэнь просил ее стать его женой.

Завиток помнила, как тихо было в постели, когда она вдруг проснулась. Она взяла безупречную ручку сына – и серая скорбь словно переползла из его груди в ее, и в этот миг, когда она поняла, что ее дитя мертво, она вновь потеряла родителей, братьев и мужа. Не в силах перестать плакать, она отказывалась выпускать тело сына из рук. Но, мертвый, он закостенел и похолодел. Только Большой Матушке удалось наконец вынуть тело у нее из объятий.

– Госпожа Завиток, – говорил теперь Вэнь, пока мимо с пустыми сумками брели направлявшиеся за покупками горожане, – обещаю вам, что всю нашу совместную жизнь я буду искать слова, которые, возможно, никогда не встретились бы нам в нашей отдельности и одиночестве. Я не дам в обиду нашу семью. Я разделю вашу скорбь. Я свяжу свое счастье с вашим. Наша страна вот-вот явится на свет. Пусть же и у нас будет возможность начать все заново.

– Да, – сказала Завиток, словно слова его были молитвой. – Пусть.

3

Как-то раз Ай Мин сказала:

– Ма-ли, я не сомневаюсь, что я исчезла. Разве нет? Ты что, правда меня видишь?

Она подняла правую руку, затем левую – очень, очень медленно. Не будучи уверена, шутит она или нет, я повторила за ней, воображая, что отдана на милость ветра и меня влекут вперед и вертят по сторонам незримые силы.

– Я тоже невидимая, Ай Мин. Правда же?

Я затащила ее в ванную, и там мы уставились на свои отражения, словно они, а тем самым – и мы сами, были миражом. Только сейчас, задним числом, я думаю, что она воспринимала собственное исчезновение как нечто желательное. Что, возможно, ей нужно было наконец пожить не под слежкой.

Шел 1991 год, середина марта, и Ай Мин жила с нами уже три месяца. Мама теперь все время работала и взяла еще подработку, чтобы в будущем оплатить расходы Ай Мин. Я решила воспользоваться деньгами, подаренными мне на китайский Новый год – деньгами на счастье, – чтобы угостить Ай Мин ужином. План мой был сводить ее в любимый папин ресторан. Вечер, когда мы вышли из дому, был довольно теплым, и мы, держась за руки, шагали вдоль кустов на Восемнадцатой авеню, мимо покосившихся домов и нестриженых газонов, под цветущими вишнями, что наполняли ароматом даже самого прискорбного вида кварталы.

На Мэйн-стрит мы свернули на север. Я помню, что посреди тротуара лежала пожилая серая кошка – и не пошевелилась при нашем приближении, только вытянула подальше одну лапку и помахала хвостом. Ресторан словно выступил из теней, одетый в сотканную из света жилетку. Это было польское заведение под названием “Мазурка”. Внутри оказалось тепло и где-то на четверть зала народу, а еще там были белые салфетки и настоящие столовые приборы и чайные свечи в крошечных стаканчиках. Рядом с Ай Мин я чувствовала себя взрослой и повидавшей мир, форменной аристократкой. Она, в конце концов, была из Пекина, города, где в 1991 году жило 11 миллионов человек. Ай Мин объяснила мне закон больших чисел и различные методы построения математических доказательств, включая “доказательство без слов”, прибегавшее лишь к визуальным образам. Я восхищалась утверждениями вроде:

Если известен x, то также известен и y, так как…

или

Если из p следует q…

Летом 1989-го, еще в Пекине, Ай Мин выдержала вступительные экзамены в национальный университет. Вскоре после того ей предложили место на только что открывшейся кафедре компьютерных наук в Университете Цинхуа, самом престижном естественнонаучном университете Китая.

– Я должна была поехать, – сказала она мне. – Но как я могла?

Решение Ай Мин не поступать в Цинхуа, принципиальное, но безрассудное, теперь меня поражает. Но тогда, в одиннадцать лет, я сказала ей, что это было совершенно разумно.

За голубцами и варениками Ай Мин поведала мне, что благодарна за щедрость моей матери, но чувствует себя недостойной. При свете дня она ощущала себя уязвимой, боялась показаться на глаза, но ей нужно было быть мужественной и начать жизнь заново. Ай Мин сказала, что одиночество может переменить всю жизнь.

– Думаешь, что куда-то движешься, но вовсе нет. В себе самом можно потонуть. Вот так я себя и чувствую. Понимаешь, Ма-ли?

Я вспомнила ночь перед тем, как Ай Мин приехала к нам жить, когда я погрузила лицо под воду в ванной и воображала, каково бы было перестать дышать, остановить время, как это сделал папа. Я сказала, что понимаю. Как же я жаждала все понимать.

На всем в зале лежал мягкий отблеск свечей. Официант заговорил с нами ласково, точно мы прибыли очень издалека, оттуда, где слова привыкли ждать своего эха. Я испугалась, что, пока он закончит предложение, мое детство успеет закончиться. И даже когда я ответила ему с безупречным канадским произношением, он продолжал с медлительностью веков, пока я сама не почувствовала, что мой пульс замедляется и время сделалось относительным, как то доказали физики; так что, быть может, мы с Ай Мин до сих пор сидим там, в уголке ресторана, и ждем, пока нам принесут еду, предложение закончится, а этот антракт пойдет своим чередом.

К тому времени Ай Мин уже решила, что попытается въехать в Соединенные Штаты. Амнистия для китайских студентов, прибывших после демонстраций на Тяньаньмэнь, закончилась, но в марте Ай Мин написала школьная подруга ее матери и сообщила, что Конгресс США рассматривает новый иммиграционный законопроект, такой же, как и всеобщая амнистия 1986 года, которая легализовала 2,8 миллиона нелегальных иммигрантов и позволила им получить ПМЖ. Тогда условием было проживание заявителя в США по меньшей мере в течение четырех лет; теперь же никто не знал, какие будут новые ограничения. Подруга, которая жила в Сан-Франциско, предложила Ай Мин временное пристанище; она утверждала, что откладывать дело было бы глупо.

Моя мать уже добыла для Ай Мин поддельный паспорт и прочие сопутствующие бумаги. Никто из нас не хотел, чтобы она уезжала, но решать было не нам. То, что мама мало зарабатывала, значило, что нам не разрешили бы спонсировать иммиграцию Ай Мин в Канаду.

Ай Мин была уверена, что однажды, когда-нибудь потом, я навещу ее в Соединенных Штатах. Она будет хвастаться тем, что знала меня прежде, потому что к тому времени я стану знаменитой.

– Актрисой, – попробовала угадать она.

Я помотала головой.

– Художницей?

– Ни в коем случае.

– Фокусницей!

– Ай Мин! – застонала я в отвращении.

Она улыбнулась и сказала:

– Писательницей? Предложения – это тоже уравнения.

– Быть может.

– Мастером подставлять цифры вместо цифр.

Я понятия не имела, что это было такое, но все равно улыбнулась и сказала:

– Обязательно.

Только потом я узнала, что это китайский термин для алгебраической теории чисел. Ай Мин сказала мне, что я обладаю всем, что нужно великому математику: отличной памятью и чувством слова. Я чувствовала, что она смотрит мне в самую душу, видит сквозь маски и притворство и что, чем больше меня узнает, тем больше любит. Я тогда была слишком мала, чтобы понимать, как долговечна любовь такого рода, как редко она входит в жизнь человека, как трудно принять себя самого – не говоря уж о ближнем. Я пронесла во взрослую жизнь из детства это чувство защищенности – любовь Ай Мин, любовь старшей сестры.

Или, быть может, я просто взяла все наши оставшиеся разговоры – все незаконченные и едва начатые – и каждое их слово произнесла в тот конкретный вечер; спроецировала на прошлое некое объяснение необъяснимого и причин, по которым я ее любила и жадно ждала каждого ее письма – пока не настал день, когда письма перестали приходить. Попыталась ли она вернуться в Шанхай, к матери? Добилась ли успеха в Соединенных Штатах? Произошел ли несчастный случай? Несмотря на все мои усилия, я до сих пор ничего об этом не знаю. Может быть, я и помню все неправильно. Я лишь самую чуточку понимала, что стряслось у нее на родине, на родине моего отца, в 1989 году, в конце весны и начале лета, какие события вынудили ее уехать. Здесь, в любимом папином ресторанчике, я задала вопрос, который давно уже мечтала произнести вслух – спросила, участвовала ли она в демонстрациях на площади Тяньаньмэнь.

Ай Мин долго медлила, прежде чем ответить. Наконец, она рассказала мне, как больше миллиона человек были на площади днем и ночью. Студенты начали голодовку, продлившуюся семь дней, и Ай Мин сама ночевала на асфальте бок о бок со своей лучшей подругой – Ивэнь. Они сидели под открытым небом, и им почти нечем было укрыться от солнца и дождя. В те шесть недель, что шли демонстрации, она чувствовала себя в Китае как дома; она впервые поняла, каково это – смотреть на свою родину собственными глазами, через призму собственной истории, пробудиться вместе с миллионами остальных. Ей не хотелось быть обособленной тихой речушкой; быть частью океана – вот чего она желала. Но теперь она ни за что бы не вернулась, говорила она. Когда ее отец умер, она лишилась всего. Она умерла вместе с ним.

Ай Мин сказала, что я всегда буду для нее семьей, всегда буду ее младшей сестренкой, Ма-ли, Мари, Девочкой. Так много было у меня имен, что я ощутила себя деревом с ветвистой кроной. Ай Мин пела обрывки песен, которым научила ее Большая Матушка, и всю дорогу назад мы смеялись. Когда мы пришли домой, я почувствовала, как руки наши мало-помалу исчезают, как перестают существовать очертания наших тел и даже наши лица, так что внутри мы оказались хорошо и надежно спрятаны, стерты из мира. Но это не воспринималось как потеря; мы с радостью приветствовали возможность стать частью чего-то большего, нежели мы сами.

Дома, в нашей квартире, Ай Мин не стала включать свет. Она сделала чай, и мы лежали в темноте и таращились в окна, во двор и на соседние, полные тайн дома. Ай Мин продолжила рассказывать мне историю Книги записей, которая, если уж на то пошло, не пересказывала тридцать одну тетрадь, а повествовала о жизни, что была куда ближе ко мне самой. Историю, в которой содержалось мое прошлое – в которой окажется заключено мое будущее.

* * *

В 1951 году на свадьбу Завитка и Вэня Мечтателя в Биньпай явились певцы и книготорговцы из Шанхая, ощетинившись музыкальными инструментами и переписанными от руки книгами. Дядюшки Вэня стучали его по спине, посасывали концы длинных трубок и орали: “Жена твоя – сокровище! Старый Запад с небес улыбается, на тебя глядя!” Они играли в карты и так много курили, что густой, как туман, табачный дым валил на улицу и сбивал с толку проезжих велосипедистов. Старая Кошка в костюме-тройке танцевала с таким изяществом, что даже Папаша Лютня, который в своем крестьянском наряде весь чесался, расплакался за картами. Затем Старая Кошка предложила тост за “печально известного путешественника, этого великана среди людей, Да Вэя!” Все выпили, в большинстве своем полагая, что это какой-то пройдоха, разбивший ей сердце. Вечеринка все больше выходила из берегов, петляя прочь, точно лишние куплеты к известной песне.

Воробушек сочинил музыку – урезанную сонату с главной темой и ее развитием – и туманным рассветом второго дня свадьбы напел ее Вэню Мечтателю. После того как он закончил, Вэнь эхом отозвался:

– Ты-то, конечно, жрец культа прославленного герра Баха?

Четыре слова в этом предложении Воробушек вообще не понял – но на всякий случай все равно кивнул.

– В таком случае у меня для тебя кое-что есть, – сказал Вэнь.

И одарил его тремя драгоценными пластинками, ввезенными из Америки.

Наконец, на третий день свадьбы, когда день клонился к вечеру, Завиток и Большая Матушка Нож спели дуэтом, и пение их было прощанием друг с другом, с узкими койками и детскими страхами, что они делили на двоих, и открытыми дорогами, что отмечали путь от живительного вдоха – до вдоха. “Я исполнила свой долг перед родителями”, – сказала себе Большая Матушка. Завиток будет жить здесь, в деревне Биньпай, в родительском доме Вэня Мечтателя. Прежде чем отвернуться, она еще раз стиснула сестру в объятиях.

Все проходит, думала Большая Матушка, сидя на нижней полке поезда, увозившего ее домой.

Шелуха семечек трещала под подошвами ее туфель, как огонь. Папаша Лютня повстречал старых приятелей из Ставки и пошел играть в карты к ним в отдельное купе; Воробушек читал брошенный кем-то номер “Вопросов литературы и искусства в Советском Союзе”. Пейзаж катился за окном зелеными и желтыми волнами, словно страна была сплошной не знавшей жнеца нивой. К западу от Сучжоу поезд остановился, и длинная очередь носильщиков принялась суетливо его разгружать. Большая Матушка глядела в окно – и заметила на противоположной платформе женщину своих лет, стоявшую за маленьким ребенком. Девочка, казалось, полностью погрузилась в свои мысли. Руки матери, как бы защищая, лежали у нее на плечах. Большая Матушка зажмурила слепой глаз и прижалась к стеклу вторым.

При ближайшем рассмотрении выяснилось, что женщина неприкрыто плачет. Слезы безудержно лились у нее по щекам. За спиной у нее мелькали солдаты Народно-освободительной армии, с лукавым дружелюбием окружавшие мать и дитя. Прозвучал гудок, и двери поезда захлопнулись. Женщина по-прежнему не шевелилась.

Поезд тронулся, и мать, дитя и солдаты исчезли из виду.

Вернулся Папаша Лютня, полупьяный, с заплетающимися руками и ногами. Он попытался втиснуться на полку рядом с ней, но преуспел лишь частично.

– Хоть ты и сварливая, но это к тебе я возвращаюсь, – с закрытыми глазами пробормотал он. – От мирской суеты – домой.

Большая Матушка хотела сказать ему что-нибудь обидное, но сдержалась. Губы ее мужа от печали сделались тонкими, а лицо постарело. Даже седая щетина выглядела какой-то заброшенной. За окном пейзаж спешил мимо, словно пытаясь стереть все, что появлялось там прежде.

Минул год, а затем еще четыре или пять, и все это время Большая Матушка Нож видела сестру нечасто. У Завитка и Вэня теперь была дочь, Чжу Ли, которая появилась на свет десятифунтовым крепышом – а потом вытянулась в стройное, ласковое дитя. “Девочка, – писала Завиток, – все время поет. Этот ребенок – тайна в самом сердце моей жизни”.

“А потом они вырастают неудачниками”, – написала в ответ Большая Матушка.

Шел 1956 год, и Большая Матушка с семьей жили в Шанхае вот уже почти десять лет. Одному за другим она подарила жизнь еще двум мальчикам с пушистыми волосами и мягкими, треугольными бровками. Папаша Лютня настоял на том, чтобы назвать их Да Шань (Большая Гора) и Фае Сюн (Летучий Медведь). А дальше что, орала на него Большая Матушка, “Вкусная Баранина”? Стены дома в переулке начинали давить на нее, как ставшая тесной куртка. Тем утром, к примеру, Да Шань лез всеми десятью пальцами в вопящее личико младшего брата. А Воробушек был глух ко всему, кроме пластинок, которые взял послушать в консерватории. Ее старший сын вот-вот должен был получить диплом сразу по двум специальностям – фортепиано и композиция, – но ночь за ночью сидел, прижавшись глупой головой к граммофону, точно эта машинка его и родила. Он транскрибировал баховские Гольдберг-вариации в цзянпу, и буржуазная музыка все порхала и порхала по дому, пока Большая Матушка не начала слышать ее даже в тишине. Тем временем ее геройский супруг руководил очередной земельной реформой и вечно был в отъезде: изгонял помещичье семейство и возвращал бобовые, льняные и просяные поля, да может статься, и самое воздух, народу. А если ему и бывало не до земельной реформы, так тут же появлялись какие-то песенные и танцевальные ансамбли, заседания по политинформации, партийные съезды или частные уроки флейты для очередного влиятельного кадра. Непонятно было даже, преподает ли он еще вообще в консерватории. Дома Папаша Лютня был резок и невыносим и глядел на Большую Матушку и сыновей как на очень грязное окно. Большая Матушка не обращала на него внимания. Это было нетрудно. Оскорбления, что должны были уколоть ее в самое сердце, стали безвредными, как овсянка.

И все-таки миленькие фортепианные нотки поднимали на смех каждое ее движение. Они сочились из кухни в спальню и оттуда в гостиную, как дождь, пропитывали лежащую на столе хурму, зимние пальто семейства и благостную мягкость лица Председателя Мао на сером портрете на стене. Она подумала, что Председатель похож на тесто – а вовсе не на красивого, бестрепетного бойца, каким был когда-то. Раскаяние обвивало ей сердце, руки и ноги; терзало ли оно Председателя Мао? Несмотря на все ее старания, Большую Матушку Нож захлестывало одиночество.

Около полудня, когда сыновья уже ушли в школу, домой неожиданно вернулся Папаша Лютня. Муж с армейским вещмешком за плечами ухмылялся, как после победы в серьезной драке. Его стеганка была перламутрово-голубоватого, в точности как зимнее небо, цвета – если не считать пятнышка чего-то похожего на кровь; и Большая Матушка Нож огорчилась тому, что в дом к ней пожаловал внешний мир – со всеми свойственными ему сортами ненависти, от мелкой до исторической.

– Глупая я, глупая, – сказала она. – А я-то думала, война в сорок девятом закончилась.

Папаши Лютни не было шесть недель, и стоило ему подумать о том, что он вновь увидит семью, как он пустился бежать, едва только свернул в переулок. Равнодушие жены заставило его почувствовать себя нищим попрошайкой. Большая Матушка до сих пор была в ночной рубашке, и кудряшки торчали у нее на голове, как клочья ваты. Папаша Лютня не мог решить – выбранить ее или утешить.

Он бросил “Цзефан жибао” и пачку сигарет Front Gate на пол.

– Партия объявила очередную отважную кампанию. Тебе что, не интересно? И почему ты не одета?

– О, замечательно, новая кампания. Как говорит Председатель Мао: “После уничтожения врагов с оружием в руках все еще останутся враги без оружия в руках”.

Он проигнорировал ее тон.

– Ты что, газет не читала?

– Нашу контору закрыли, потому что трубы замерзли, – сказала Большая Матушка. – Все затопило. У нас на предприятии две с лишним сотни человек, и комитету нужно найти нам новое место. Так что мне дали выходной.

– Это не оправдание, чтобы жалеть себя и торчать дома!

Большая Матушка смерила мужа взглядом.

Он вздохнул и попытался заговорить мягче.

– А что, у нас дома поесть ничего нет?

Он снял куртку, пошел к умывальнику и стал пить прямо из крана. Она заметила, что под всеми ватниками одежда Папаши Лютни казалась слишком ему велика – как будто он вдвое уменьшился в размере. Быть может, он пожертвовал свою плоть крестьянам. Она встала, шумно повозилась и наконец шлепнула перед ним какую-то снедь. Папаша Лютня словно неделю не ел. Приговорив гору риса, а с ним и куриную ножку, которая составляла весь их мясной паек на неделю, Папаша Лютня сознался, что скучал по жене.

Та фыркнула.

– Что, настолько там худо?

– Да как обычно. – Он нашел чистую салфетку и вытер сперва рот, а затем все лицо, с силой нажав на глаза. Папаша Лютня всегда был полноват и казался задиристым. Эта новая худоба придавала ему уязвимый, заморенный вид, сбивавший Большую Матушку с толку. Он провел салфеткой по загривку. – Земельная реформа прекрасна, но народ в смятении. И все же мы делаем нужное дело. Никто не может сказать иначе, – словно не сознавая этого, он начал напевать себе под нос “Сорняки не выполоть”.

– Ты – и земельная реформа, – сказала она. – Как будто твоей матери идея.