banner banner banner
Не говори, что у нас ничего нет
Не говори, что у нас ничего нет
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Не говори, что у нас ничего нет

скачать книгу бесплатно


– Друг мой, вы неверно меня понимаете.

– Я хотел бы, чтобы мне позволили их посетить. Их содержат неподалеку?

– Товарищ, – сказал председатель, – это невозможно. – Он быстро заморгал, словно чувства его были задеты. – Их приговорили к трудлагерям на северо-западе. Тем временем у ревкомитета не было выбора, кроме как снести их хижину. – Раз-два встал из-за стола. – Вы должны понимать, как обстоит дело. Вас чествуют по праву! Герой кампании по земельной реформе, триумфатор, музыкант-пехотинец. В Ставке мы закалились, разве нет? Нас первых преобразили через борьбу. Как говорит Председатель Мао, подлинное восстание не бывает красивым и организованным. Подобные вам герои проторили нам путь. Я только иду за вами.

Как могли такие лестные слова звучать как издевательства? Кабинет был кошмарно чист и кошмарно светел.

– Еще чаю? – спросил председатель.

– Нет. Спасибо.

– Могу я вам еще чем-нибудь помочь?

Папаша Лютня встал, выпрямляясь во весь свой рост. Председатель неловко заерзал.

– Спасибо, товарищ, – сказал Папаша Лютня. – Вы очень нам помогли. Уверен, нам еще доведется побеседовать.

– Вот сейчас припоминаю, – сказал председатель. – Жена моего делегата встретилась с вашей супругой в автобусе, и, хотя ехать было всего день, они сблизились. С тех пор она присматривала за Чжу Ли. Доставила ее в безопасное место.

Стены вокруг Папаши Лютни вновь пошевелились.

– Берегитесь солнца, – сказал председатель словно бы сам себе. Он протянул руку, дернул за шнурок, и вентилятор снова завелся. – Вам стоит уже начать репетировать в тени.

Холод силой врывался внутрь. Хоть Завиток и выпотрошила свой чемодан и надела на себя всю свою одежду, с ним было никак не справиться. Вот и сейчас, у умывальника, она зачарованно смотрела, как ее руки погружаются под воду – а она ничего не чувствует. Словно это были чьи-то чужие руки. Она выдернула их из воды, глупо испугавшись, что пальцы разобьются. Все вокруг было не тем, чем казалось. Густо-синий воздух был словно бумажный.

Она делила длинную кровать с главой района, врачом, экономистом, офицером госбезопасности, школьной учительницей, юристом по налогам и переводчицей русской литературы. Ее саму прозвали “женой”. В первую неделю она различала их по тому, как они спят: как вертятся, вскрикивают и храпят, как часто встают по ночам, насколько беспощадно втискиваются обратно – или спят неподвижно, как убитые. Нынче утром глава района, убежденная, что никаких преступлений не совершала, гадала, когда же ее освободят.

– Быть может, сегодня, – сказала она. – Но точно в этом месяце.

– Товарищ! Неужели вы не видите, что сама эта мысль делает вас идеальным кандидатом на перевоспитание?

Экономист, просидевшая тут дольше всех, была убеждена, что никто и никогда отсюда не выйдет.

– Я с одиннадцати лет посвятила себя партии! Без таких, как я, революции бы не было.

– Тс-с. Вы тут единственная еще мните себя революционером.

Прочие женщины захихикали, но главу района это не смутило.

– Я и не ожидала, что преступница вроде вас меня поймет. Партия – моя семья, и я скорее умру, чем предам ее.

После переклички они построились и пошли в столовую. Такое количество шагающих ног подняло в пыли форменную бурю; пыль окрасила воздух, припудрила полы и подсолила все, чего бы ни касались их губы. Завиток с переводчицей ели, сидя рядом. Переводчица жевала, крепко зажмурив глаза и благодарно постанывая, словно в своем воображении наслаждалась сочной утиной ножкой.

Накануне Завитку вручили уведомление от Биньпайского ревкома, гласившее, что Чжу Ли прописали на место жительства в Шанхае. Это сняло с Завитка такое бремя, что она, никогда не плакавшая, всех поразила постоянными рыданиями. О Вэне вестей она не получала – только слухи, что в мужском лагере недалеко отсюда никто не выжил. Трупы оставили в пустыне, без погребения. Завиток не позволяла себе в это поверить.

На улице, под небом, из синего ставшего белым, как бумага, они выстроились в ряд, чтобы ополоснуть миски. Цвет непорочности, подумала Завиток. Древние считали белый цветом похорон, исполнения обещаний, потери и завершения – и теперь белое небо, казалось, готово было стереть саму землю. Она подняла ведро и лопату и присоединилась к своим. Она вдруг обнаружила, что сама не зная как забрела на край утеса. На рабочем участке в нескольких километрах отсюда копали канал. Почва, сухая и легко поддающаяся эрозии, рассыпалась, стоило лишь на нее нажать. Завиток трудилась бездумно; к полудню песок сиял, как монета.

Ночь за ночью на длинной кровати звучали рассказы. Шли месяцы, и вот наконец она знала хитросплетенные истории всех женщин, что спали с ней рядом, а они знали ее. Череда женщин, которые одна за другой провалились в прореху в грезах – и очнулись тут. Целую жизнь назад Завиток пошла в кассу в Шанхае, собираясь купить билет до Гонконга, но ее отвлек роман – Книга записей. Теперь ей было неловко за то, как бездумно она жгла свечи, глядя на слова, что, казалось, скрывали за собой идеи, или на идеи, невыразимые в словах, как предложения уносили ее вдаль, словно река или музыка. И все же как близка казалась тогда истина. Ей было двадцать четыре, и она влюбилась.

Темнело каждый день быстро. Северное небо было черным – а стало быть, черными были и поднебесье, и океаны, и все глубинные и необходимые вещи, и, значит, в черном и должна была таиться та жизнь, до которой Завиток все тщилась дотянуться. Руки у нее все время дрожали. Поддержав вынесенный ей приговор, глава Биньпайского ревкома смерил ее холодным взглядом: “В глубине души вы противостоите Коммунистической партии”. Завиток отрицала обвинение, но если тогда это было и не так, то теперь-то уж точно стало правдой. Возможно, ее преступление заключалось не в чем ином, как в неспособности верить – и только. По правде говоря, с четырнадцати лет и до того, как она встретила Вэня, она почти ни во что не верила.

Жизнь узника полна непрестанного движения. Ее перемещали туда и сюда, как мешок с товаром. Копай окопы, мели муку, ходи за свиньями, расти овощи, меняй образ мыслей, люби партию, собирай дрова, обличай остальных, промывай зерно, пой песню. Глава района, столь уверенная, что вернется в общество, в конце концов покончила с собой. Экономиста, свято убежденную, что Вселенная о них позабыла, освободили первой. День сменял ночь, пока Завиток не заподозрила, что ее местонахождение уже неведомо и самой партии. Писем ей не приходило, и от Вэня не было ни весточки; она вспоминала, как сидела в чайной в ожидании выступлений, которые так и не состоялись. Врач рассказала им про лагерь недалеко отсюда, где женщина, беременная на момент выноса приговора, родила, и мальчик стал светом в окошке для женского барака; история казалась невероятной. Как могли мать с младенцем выжить в таких условиях? Завитку снилась Большая Матушка, и целыми днями она утешалась воспоминаниями о детстве. Во сне она сидела рядом с покойным сыном, родителями, Вэнем и Чжу Ли. Они разговаривали обо всем на свете, а потом, когда время вышло, они вернули ее в барак, вставив на место, словно книгу на полку.

Ее единственной подругой была переводчица русской литературы, и Завиток ее обожала. Она отдала бы ей последнюю монетку, последний кусок хлеба. Подруга, довольно широко известная, была лучшей в Китае переводчицей Достоевского.

На длинной кровати Переводчица первой вызвалась поделиться своей историей.

– Это было во время кампании Ста цветов. Нам велели критиковать партию, университет, друг друга, даже качество наших обедов и исправность туалетов, – Переводчица повернулась набок, и так же сделали и все женщины, одна за другой, точно волны, бьющиеся о берег. – Так я, дура такая, вышла вперед и сказала, что в моей просьбе о разрешении съездить в Ленинград четырнадцать раз отказывали и что ученый моего уровня обязан общаться с коллегами. Пока я говорила, все остальные отошли подальше. Потом я все гадала, – сказала Переводчица, мягко приложив указательный палец к собственному носу, – как это я могла так глубоко изучать Достоевского и не понимать, что сама рою себе могилу?

Слово “Достоевский”, в котором было целых восемь разных иероглифов, заставило всех забормотать в восхищении.

– Моя мама-старушка думает, что меня перевели в университет в Харбине. Она отправится к праотцам, если узнает правду, – Переводчица хлопнула рукой по кровати, будто отгоняя призрака. – Нельзя терять надежды! Председатель Мао хороший человек. Он знает, каковы мы, и он нас спасет, – Переводчица прижала руку к сердцу, словно чтобы не дать тому разбиться. Согласное эхо прокатилось от женщины к женщине. – Как может быть иначе?

Настало время, когда кончилась еда. То были полные отчаяния месяцы. Даже работа встала. Комендант лагеря согласился, что лучше тратить силы на поиски диких трав или кореньев. Провинцию опустошал голод; выделить осужденным хоть зернышко проса, вне всякого сомнения, было бы контрреволюционной преступной деятельностью. Завиток почувствовала, как перед глазами у нее порхают страницы. Это Переводчица обмахивала ее веером. Она ощутила, как ее катят по коридору. Это Переводчица растирала ей руки и ноги. Ей грезилось, будто она ест сочную утиную ножку. Это Переводчица украла горсть бобов с комендантской кухни, тайком их приготовила и скормила ей. Она слушала, как кто-то читает вслух из Книги записей; это было не взаправду, это Переводчица держала ее за руку. Растерявшись, Завиток спросила:

– Кто нас спасет?

Переводчица, слабо улыбнувшись, ответила:

– Никто. Значит, так тому и быть.

К концу голода на их длинной кровати осталось всего лишь трое: Переводчица, юрист по налогам и Завиток. Они спали, тесно прижавшись для тепла друг к другу. Остальные – врач, офицер госбезопасности, учительница и глава района – ушли, как говорится, в чистое белое небо, в западное поднебесье.

В 1963 году юриста по налогам освободили, а Завитка с Переводчицей перевели в лагерь, который назывался “Ферма 835”. Им впервые позволили получить почту. Завитка встретили два конверта писем – от Большой Матушки с семейством и от Чжу Ли – два таких толстых пакета, что они заняли половину ее матраса. Она глотала по письму в день, словно каждое было чашкой риса. Переводчица, одна на всем белом свете, ничего не получила.

Как-то раз они готовили куртку Переводчицы к зиме, вшивая под подкладку слои ватной подбивки. Переводчица сидела с закрытыми глазами. Ноги у нее вместо туфель были укрыты полотенцем.

Их кто-то окликнул.

Завиток вскинула глаза и увидела рядом с охранником незнакомца – гостя из иного мира. Незнакомец, явно горожанин, был одет в синие штаны и пропыленный синий пиджак. Чем дольше она на него смотрела, тем больше он походил на дорожный знак – далекий и размытый, прочитать который непросто. Он был высок, и строен, и красив – возрастом, должно быть, чуть за двадцать.

– Тетя Завиток…

Она так и вытаращилась. Охранник посмотрел на нее с любопытством. Он что-то сказал юноше, затем развернулся и ушел, оставив юношу одного.

– Ты меня узнаешь, так ведь, тетя Завиток?

Голос ей изменил. Она попыталась снова – но слова прозвучали странно.

– Малыш Воробушек.

Переводчица открыла глаза.

– Приятный господин, что есть – то есть. Но, товарищ Завиток, птичка-то успела подрасти.

Теперь он стоял прямо перед ними. Отложив куртку и подбивку, Завиток поднялась на ноги. Ей пришлось опереться на плечо Переводчицы, чтобы не упасть.

– Воробушек, – сказала она. – Как странно тебя видеть. Это… – она потрясла головой, чтобы прочистить мысли. – Это моя подруга, госпожа Достоевская.

– Приятно познакомиться с вами, товарищ!

– Не то слово! Ну, подойдите ближе и дайте нам на вас посмотреть…

Завиток хотела было его успокоить, но все подворачивавшиеся ей слова казались слишком легкими, слишком воздушными.

Высокий купол воздуха поглощал их голоса.

– Как ты сюда добрался? На мили вокруг никакого транспорта.

– Поездом и автобусом. От Ланьчжоу меня подвезли на повозке с осликом. За последние два дня мы ни души не видели.

Мальчик, хотя мальчиком он больше не был, казался потрясенным. Это из-за нее, вдруг осознала Завиток. Ее, должно быть, не узнать, и ее внешность его расстроила. Она устыдилась, хотя понимала, что это не имеет ничего общего с позором, что дело лишь во времени и обстоятельствах – и она бессильна их изменить. Она была тронута, что он так легко отозвался о внушительном пути, который проделал от Шанхая – как минимум пять полных дней в дороге.

Воробушек принялся распаковывать блоки сигарет, печенье, рис, сушеную рыбу, соль, овощные пресервы и коробку за коробкой сорговых жевательных конфет.

Изобилие так пугало, что Переводчица тихонько выругалась. Она отстранилась.

– Так это, выходит, племянник? Композитор, которому судьбой предназначено стать Бетховеном с берегов Хуанпу? А вы уверены, что он именно этим занимается?

Возможно, из стеснения, а может, и от паники Воробушек попытался окутать их словами. Он рассказал, что все живы-здоровы, что у Чжу Ли дела идут отлично. Он рассказал, что пишет музыку, что их странствия по Китаю во время войны, чайные и слепые музыканты вдохновили его Симфонию № 2… Он размышлял о свойствах солнечного света, а именно, как это дневной свет стирает звезды и планеты и делает их невидимыми человеческому глазу. Если, чтобы видеть небеса, потребна тьма, может ли свет быть формой слепоты? Может ли звук также быть формой глухоты? А если да, то что такое молчание?

В глазах у него стояли слезы – возможно, из-за сухого высокогорного воздуха. Они с Переводчицей глазели на него как на видение. К их изумлению, он вынул из сумки книгу – классический роман “Дождь на горе Ба”.

– Чжу Ли попросила меня привезти тебе это – ее любимую книгу.

Завиток в растерянности взяла книгу в руки.

– Но как Чжу Ли это читает?

– Ей уже одиннадцать, – сказал Воробушек, словно сам растерявшись.

С бесполезно повисшим в руках пустым рюкзаком он казался одиноким и заброшенным. Он хотел бы и дальше вынимать вещь за вещью, подумала она, словно мог засеять пустыню цветами.

Переводчица зажгла им всем по сигарете, и довольно долго они просто сидели в задумчивом молчании и курили. Завиток старалась увидеть небо, бараки и комендатуру лагеря глазами Воробушка, но у нее получалось лишь глядеть на него, будто во сне, и следить за дымом, что вился у него из-под пальцев.

– Мама подает прошения, чтобы твой приговор отменили, – сказал он. – Она запросила разрешение тебя посетить и должна в течение месяца суметь приехать. Папаша Лютня говорит, что в Биньпай тебе возвращаться нельзя, будешь жить в Шанхае, с нами. Чжу Ли очень одаренная скрипачка, она все время репетирует, Консерватория на все пойдет, чтобы ее удержать.

– Но, Воробушек…

– Родители продолжают искать дядю Вэня. Я уверен, что скоро мы получим о нем вести.

– Воробушек, – сказала Завиток, впервые взяв его за руку. Она постаралась, чтобы ее голос звучал твердо. – Ты должен сказать Большой Матушке, что, когда ты меня нашел, единственным, из-за чего я печалилась, была разлука с семьей, мужем и дочерью. И больше ничего. Никаких страданий. Ты должен поблагодарить их от меня. Должен сказать Чжу Ли, что мне хорошо живется, партия меня перевоспитывает и я успешно исправлю свои ошибки. Убедись, что она думает только о своем будущем. Нельзя ее тревожить.

– Конечно, тетя.

Воробушек вдруг вспомнил, что у него в кармане что-то лежит. Он вынул фотографию Чжу Ли со скрипкой и вручил ее Завитку. Та больше четырех лет не видела лица дочери. Она смотрела на карточку, словно в незнакомый мир.

– Как там в этом знаменитом стихотворении было? – сказала Переводчица. – Судьбой тебе назначено вернуться / в вихрящейся пыли, неудержимо / поднявшись как туманы на реке. Ваша дочь на вас похожа. Завиток, моя дорогая, у нее ваше лицо.

Почему я плачу, подумала она, дрожа. Я должна быть вне себя от радости. Дочь казалась ей потерянной навсегда, и все же – вот она была тут, так близко и так рядом. Возможно, и муж ее существовал так же, все еще объявленный изменником и врагом, и все же их судьбы слились воедино давным-давно.

В тот же день Завиток ждала в лагерной комендатуре рядом с Воробушком, укрывшись под дверью от палящего солнца. Прибыл масловоз, племянник вскарабкался в кузов и, словно это было легко и просто, покинул “Ферму 835”. Он крепко держался за одну из цистерн, глядя назад, на нараставшее между ними расстояние, и она понимала, что он хотел что-то сказать – но не мог. Она попыталась представить себе, как он уезжает: комендатура уменьшается, а затем появляются и исчезают и остальные здания, пока Воробушек не доберется до железной дороги, бесконечных поездов и лиц в окнах. Земля напитывалась солнечным светом. Она знала, что однажды, уже скоро, без предупреждения, с нее снимут обвинения. Как большинству прочих выживших контрреволюционеров, ей сообщат, после многих лет каторжного труда, что она никогда и не была преступницей. Заплачет ли она? Обрадуется ли? Ей следует быть благодарной за возможность вернуться к жизни. Но даже когда Завиток представляла себе Шанхай, ей было страшно, что лишь бескрайняя пустыня и небо ее признают, что они будут видны все четче и четче – и будут простираться вечно.

5

Весь тот день, когда Ай Мин и мама уехали, я просидела у окна, читая мамин экземпляр “Дэвида Копперфильда”. Вновь и вновь я возвращалась к первым строчкам: “Стану ли я героем повествования о своей собственной жизни, или это место займет кто-нибудь другой – должны показать последующие страницы”[2 - Перевод А. Кривцовой и Е. Ланна.].

Около семи вечера мама наконец вернулась домой. Я смотрела, как она идет по внутреннему двору и поднимается по лестнице, двигаясь медленно, точно ступеньки незаметно стали более крутыми. Ее пальто, нежно-зеленого, как летний листик, цвета, было мне так знакомо – ведь она носила его еще до того, как я появилась на свет. Я следила, как оно поднимается по лестничному пролету, словно против течения времени. Увидев меня за стеклом, мама улыбнулась и зашагала быстрее. Она несла в руках гостинец – маленькую белую коробочку из кондитерской.

Я побежала к двери и открыла, потянув маму внутрь.

Я приготовила на ужин рис с огурцами и вареными яйцами; пока мы ели, мама заполняла молчание подробным описанием того, как прошел день. Пограничник, зевая, помахал им вслед. На окраинах Сиэтла они попали в утреннюю пробку. Они остановились поесть гамбургеров. Ай Мин купила мой любимый бисквит и передала мне его домой с мамой в белой кондитерской коробочке. Мама подождала, пока Ай Мин сядет на “Грейхаунд”, и смотрела, как автобус трогается с места и исчезает.

После ужина мама позвонила в Шанхай и больше часа проговорила с матерью Ай Мин. Я сидела рядом с ней на диване – достаточно близко, чтобы укутаться в ее голос.

Той ночью, лежа в кровати, я изо всех сил сосредоточилась, надеясь, что, если буду вслушиваться достаточно, то смогу услышать отцовский голос. По потолку скользили свет и тени – то тут, то уже канули, – и, пока я думала о том, почему же папа покинул этот мир, меня захлестнула печаль. И все же за окнами шумел ветер, а в соседней комнате все еще дышала, и ворочалась, и грезила мама. Мне хотелось пойти к ней, хотелось найти способ ее защитить. Ай Мин оставила мне письмо, и я снова за него взялась:

Мы тайно доверили друг другу в тихом полночном мире / Что желаем летать в поднебесье, две птицы, крыло к крылу, / И расти вместе на земле, две ветви одного дерева. / Земля пребудет, небеса пребудут, хоть обоим и настанет конец.

Ай Мин связывала нас – моего отца с ее, мою мать с ее. Пока мы не убедились, что она в безопасности, как было нам ее отпустить? Тогда мне казалось, что этому никогда не бывать.

– Осенью шестьдесят пятого, – сказала я окнам, комнате, папиной фотографии на столе, – накануне двадцать четвертого дня рожденья Воробушка, ночью пришел молодой человек в слишком большом для его костлявого тельца пальто.

* * *

Все домочадцы – Папаша Лютня, Большая Матушка и оба мальчика, Чжу Ли и Завиток (только что вышедшая на свободу, за несколько дней до своей подруги Переводчицы) – крепко спали, но Воробушек еще писал. Снаружи в переулке появилась тень. Работая над своей Симфонией № 3, он слышал скрип шагов – туда-сюда, кругом и обратно. Шум вползал к нему в музыку: низкий фагот, сбивавший всю басовую линию, вот он тут – а вот уже канул.

Воробушек в раздражении отложил карандаш. Он взял фонарь, спустился по лестнице и вышел во двор, прислушиваясь: ни звука. Он распахнул заднюю калитку.

Незнакомец вскрикнул, и оба отшатнулись друг от друга.

Воробушек, растерявшись, потряс фонарем.

– Говорите, товарищ! – сказал он так грубо, как только мог. – Чем я могу вам помочь?

Сперва ему ответил лишь ветер. А затем незнакомец произнес, не громче вздоха:

– Я ищу Юного Воробушка.

Он был очень худенький, очень маленький, и уж конечно, бояться его не стоило, но все же фонарь в руке Воробушка дрожал.

– Юного Воробушка? А от него вам чего надо?

В руке незнакомца появился мятый конверт. Даже в слабом свете Воробушек тут же узнал почерк. То была та самая каллиграфия, на которую он глядел с подростковых лет: квадратная, но полная старания, повествовавшая о Да Вэе и Четвертом Мая. Незнакомец жалобно вздрогнул и отдернул руку. Он нервничал – но не самодовольно, дергано, как нервничал бы шпион или тюремщик. Скорее юноша был будто бы в ужасе от того, какой широкий этот проулок.

– Я он. В смысле, я Воробушек. Товарищ, что вам нужно?

Незнакомец покачал головой.