скачать книгу бесплатно
– А еще, – побледнев, сказала Ай Мин, – я от всей души сочувствую вашей потере.
Моя мать с Ай Мин поглядели друг на друга.
– Спасибо, – сказала мама. От выступивших вдруг у нее на глазах слез все во мне застыло. Несмотря ни на что, через что мы прошли вместе, моя мать очень редко плакала. – А я так сочувствую твоей… Мой муж очень любил твоего отца.
В первую же субботу, когда маме не надо было идти на работу, она отправилась в город и вернулась с носками, свитерами, парой зимних ботинок и пальто. Вначале Ай Мин очень много спала. Она появлялась из маминой спальни со всклокоченными волосами, в моих лосинах и в старой маминой футболке. Ай Мин боялась выходить из дома, так что прошло несколько недель, прежде чем она надела свои новые ботинки. Впрочем, пальто она носила каждый день. Днем она много читала, сидя за кухонным столом за стопкой книг моего отца. Она читала, сунув руки в карманы пальто и прижимая страницы ножом для мяса. Волосы ее иногда падали вперед и загораживали ей свет, и тогда она закручивала их и затыкала пучок под воротник свитера.
Однажды вечером, когда она пробыла у нас уже около недели, Ай Мин попросила маму обрезать ей волосы. Это было, помню, сразу после Рождества. Поскольку занятий в школе не было, большую часть времени я проводила перед телевизором, поедая шоколадных черепашек. Мама велела мне прийти и обрызгать волосы Ай Мин водой из пластиковой бутылки, но я отказалась, заявив, что волосы нашей гостьи следует оставить в покое.
Женщины рассмеялись. Ай Мин сказала, что хочет выглядеть современно. Они ушли на кухню и расстелили газеты, и Ай Мин сняла пальто и забралась на табуретку, чтобы ее длинные волосы свободно падали из-под под маминых ножниц. Я смотрела серию “Команды А”, и из-за холодного щелканья ножниц, равно как и от смешков мамы и Ай Мин, невозможно было сосредоточиться. В первую же рекламную паузу я отправилась на кухню проверить, как там их успехи.
Ай Мин, сложив руки в молитвенном жесте, закатила при виде меня глаза. Мама отрезала почти треть ее волос, и длинные влажные пряди валялись на полу, как перебитые гады морские.
– Ох, – сказала я, – да как у вас рука поднялась?
Мама занесла свое оружие.
– Девочка, ты следующая.
– Ма-ли, уже почти Новый год. Время стричься, – Ай Мин нелегко давалось произнести “Мари”, и она выбрала китайский вариант, который, согласно словарю, означал “чарующий минерал”.
И ровно в этот момент мама отрезала еще один внушительный ломоть ее волос. Тот спорхнул на пол, словно все еще дыша.
– Это канадский Новый год. В Канаде на Новый год не стригутся. А пьют шампанское.
Каждый раз, как мама нажимала на распылитель, приделанный к пластиковой бутылке, Ай Мин, крепко жмурившуюся от холода, окутывала дымка. Даже ее бледность переставала казаться такой душераздирающей. Обрезав ей волосы по плечи, мама принялась выстригать Ай Мин челку, до крайности модно ниспадавшую на лоб. Ай Мин была очень, очень красива. Глаза у нее были темные и ясные, а губы, как сказали бы поэты, цвели на коже, как роза. На щеках Ай Мин выступил румянец, которого еще час назад там не было, и всякий раз, как мама долго вглядывалась в нее, оценивая плоды своих трудов, Ай Мин заново краснела. Обо мне они совсем позабыли.
Когда я вернулась в другую комнату, по телевизору шли финальные титры “Команды А”. Я хлопнулась на диван и подтянула колени к груди. Наше окно было едва ли не единственным, в котором не светилось праздничных огней, и мне казалось, что за нашей квартирой пристрастно наблюдает НЛО, команда которого никак не может определиться, высадиться им в Ванкувере или лететь дальше. Пришельцы в моем космическом корабле задавались вопросом: а газировка тут есть? Что они тут едят? Может, стоит подождать и вернуться весной? Земля, объяснила я им. Люди не созданы, чтобы парить в воздухе. Если мы не будем знать веса наших тел, если не будем чувствовать силу притяжения, то забудем, кто мы, утратим себя – и сами даже не заметим.
Ай Мин читала одну из отцовских книг – двуязычный сборник стихов. Теперь за него взялась я; книга была мне знакома, потому что я пользовалась ей на уроках каллиграфии. Я листала страницы, пока не дошла до стихотворения, которое я знала, до слов, которые подчеркнул мой отец:
Гляди, как ночь поворачивает на день.
В доме шорохи; встать бы, да не смеешь.
По ту сторону ширмы сияние; пройти бы насквозь, но не можешь.
Было бы слишком больно увидеть ласточку у нее на шпильке.
Было бы мне позором узреть феникса в ее зеркале.
На рассвете я возвращусь в Хентян,
Угасая, как свет на каменьями шитом седле.
Я дважды прочитала стихотворение от начала до конца и закрыла книгу. Я надеялась, что в посмертии, куда отправился отец, он тоже отмечает Рождество и Новый год, но боялась, что он там один и что, в отличие от Ай Мин, пока не нашел семьи, которая его защитит. Хоть я на него и злилась, хоть боль меня не оставляла, я не могла перестать отчаянно желать ему счастья.
Само собой, рано или поздно Ай Мин обнаружила бы под столом коробки. В январе я пришла домой из школы и увидела, что отцовские бумаги все на виду – не потому, что она их перетаскивала, а потому, что она отодвинула сам обеденный стол. Одна из коробок была полностью пуста. Устилавшие стол папины дневники напомнили мне о нищете ванкуверского блошиного рынка. И что было еще хуже – Ай Мин понимала все иероглифы до единого, а я, его единственная дочь, ни строчки не могла одолеть.
Она готовила капустный салат и нарезала столько хрена, что я даже подумала, а не лишней ли там будет капуста.
Я сказала, что не знаю, выдержит ли мой желудок столько хрена.
Она рассеянно кивнула, сгрузила капусту в миску и сильно встряхнула. Все взмыло в воздух и приземлилось обратно в миску. На Ай Мин был мамин фартук с надписью “Канада: мир по соседству”, а под ним – зимнее пальто.
Она подошла к столу.
– Однажды, когда я была совсем маленькой, я видела твоего отца.
Я не двинулась с места. Мы с Ай Мин ни разу еще не говорили про папу. Что она его знала, что ей ни разу до того не пришло в голову мне об этом сказать, наполнило меня таким жестоким разочарованием, что аж дыхание перехватило.
– Сегодня днем, – сказала она, – я начала просматривать эти коробки. Это ведь вещи твоего отца, правильно? Конечно, мне следовало спросить у тебя разрешения, но там так много тетрадей.
Не глядя на нее, я ответила:
– Отец переехал в Канаду в семьдесят девятом. Тут бумаги за двенадцать лет. Целая жизнь. Он почти ничего нам не оставил.
– Я это называю “комнатой ца-цзи”, – сказала она. – Того, чему больше нигде не место. Обломки, осколки, всякая всячина…
Чтобы унять дрожь, начавшуюся у меня в груди и теперь расползавшуюся по рукам и ногам, я принялась повторять про себя, раз за разом, слова, которые употребила Ай Мин и которых я никогда прежде не слышала: ца-цзи.
– Ты ведь понимаешь? – спросила она. – То, о чем никогда не говорят вслух, и так оно под конец и оказывается тут, в дневниках и тетрадках, в укромных местах. А когда мы его находим, уже слишком поздно.
Ай Мин крепко держала тетрадь. Я сразу ее узнала: длинную и узкую, в форме крошечной двери, не туго прошитую хлопковой нитью. Книга записей.
– Так ты ее уже видела? – Я вновь промолчала, и Ай Мин грустно мне улыбнулась. – Это написано рукой моего отца. Понимаешь? Такой легкий почерк, такой искусный. Он всегда старался, когда писал, даже если иероглиф был простой. Он от природы был внимательный.
Она открыла тетрадь. Слова будто плавали на поверхности, двигаясь по собственной прихоти. Я попятилась. Ай Мин ни к чему было мне показывать, я и так знала, как оно выглядит.
– У меня свое ца-цзи, – продолжила она. – Но оно теперь повсюду, и я не знаю, как его хранить. Знаешь, Ма-ли, зачем мы ведем записи? Должна быть какая-то причина, но что пользы от того, чтобы хранить такие малозначительные вещи? Мой отец был великим композитором и великим музыкантом, но отказался от своего таланта, чтобы меня защитить. Он был очень честным человеком, очень искренним, и даже твоему отцу хотелось оставить частичку его себе на память. Даже твой отец его любил. Но ему позволили умереть. Прикончили его как скотину. И как мне это объяснят? Будь жив мой отец, меня бы тут не было. Я не была бы одна. А твой отец, он бы не… Ох, Ма-ли, прости. Мне так жаль.
И тут Ай Мин сделала то, чего я не видела с тех самых пор, как она приехала – больше месяца тому назад. Она не просто разрыдалась – ее охватило такое горе, что она даже не отвернулась и не закрыла лицо. И как же меня напугал ее плач – тихие причитания, от которых все рассыпалось на куски. Мне показалось, что она повторяет: “Помоги мне, помоги”. Я ужасно испугалась, что, если коснусь ее, боль Ай Мин вольется в мое тело и навсегда станет моей собственной. Мне было этого не вынести. Я отвернулась от нее. Ушла в свою комнату и закрыла за собой дверь.
Комната показалась мне очень маленькой. Семья, прошептала я про себя, это драгоценная шкатулка; она не может открываться и закрываться когда угодно, просто потому, что мама так велела. Как же больно мне стало от папиного портрета на комоде. Нет, не из-за портрета – но из-за чувства, которое тот вызывал, болезненного, как ссадина, от которого все – даже моя любовь к маме и к Ай Мин – наполнялось горечью. Мне хотелось швырнуть фотографию на пол, но я боялась, что она настоящая, что в ней – сам отец и что, если я ее попорчу, он никогда не сможет вернуться домой. Дождь барабанил за окном, заглушая мои мысли. Стекая по подоконнику, он скользил и преображался, и все эти ручейки, то переполнявшиеся, то мелевшие, сливавшиеся и дрожавшие, сбивали меня с толку и зачаровывали. Неужели я так же мало значу? Удастся ли мне когда-нибудь хоть что-то изменить? Я вдруг вспомнила отцовский аромат, сладость словно молодых листьев или свежескошенной травы, запах его мыла. Его голос, со странно официальной речью: “Что желает дочь сказать отцу? Почему дочь плачет?” Ни у кого на свете больше не было такого голоса.
Я против воли вспомнила подслушанный мамин рассказ: когда папу нашли, он был практически без пожитков. Она говорила по телефону, по международной линии – с подругой в Гонконге. Мама сказала, что чемодан, который он брал с собой набитым, оказался пустым. Он от всего избавился, включая обручальное кольцо, портативный CD-плеер Sony и музыку. У него даже нашей фотографии при себе не было. Единственная записка, которую он оставил, была вовсе не прощальная. Он писал только, что есть долги, которых ему не оплатить, и ошибки, с которыми жить он не может, и что он хотел бы быть похороненным в Гонконге, на китайской границе. Писал, что любит нас.
Раз в год отец водил нас в филармонию. Хороших мест нам никогда не доставалось, но папа говорил, что это неважно; важно быть там, существовать в зале, где обновляют музыку, какой бы старой та ни была. Жизнь, говорил мне порой отец, полна препятствий, и никогда нельзя быть уверенным, что назавтра или на следующий год все останется прежним. Он рассказывал мне, что, когда он был маленьким мальчиком, его приемный отец, Профессор, пошел с ним в филармонию в Шанхае, и этот опыт навсегда его изменил. Внутри него вдруг обнаружились стены, о существовании которых отец прежде и не подозревал. “Я понял, что мне предназначено прожить иную жизнь”, – сказал он. Стоило ему узнать об этих стенах, как он больше думать ни о чем не мог, кроме как о том, как их разрушить.
– Это какие стены? – спросила я.
– Минь, – сказал он. – Судьба.
И только потом, когда я снова посмотрела это слово в словаре, я увидела, что “минь” (?) означает судьбу – но еще означает и жизнь.
Стук в дверь вернул меня к дождю, к комнате и к себе самой.
– Ма-ли, – начала Ай Мин, сидя в изножье моей кровати. Она включила настольную лампу и стала похожа на мою собственную бледную тень. – Мне не следовало читать дневники твоего отца. Это я и хотела тебе сказать. Мне правда очень совестно, Ма-ли. Пожалуйста, прости меня.
Молчание стало еще более напряженным. Я уселась так далеко от нее, как только могла – на стопке своих подушек.
– Я ведь на самом деле такая трусиха, – прошептала Ай Мин.
– Чего ты боишься?
– Что твоя мать попросит меня уйти. Одна я больше выживать не смогу. Знаю, что не смогу.
Меня захлестнул стыд. Ее слова каким-то образом напомнили мне о папе.
– Ты – из нашей семьи, так мама сказала.
– Просто наши жизни, Ма-ли, все перепутались. И еще эти… разбитые сердца, между твоей семьей и моей…
Я кивнула, как будто понимаю.
– Мой отец, как и твой, любил музыку, – продолжала Ай Мин. – Он раньше преподавал в Шанхайской консерватории, но это было еще до моего рождения.
– А что он потом делал?
– Он двадцать лет работал на заводах. Сначала делал деревянные ящики, а потом – радиоприемники.
– Не понимаю. Зачем ему было этим заниматься, если он любил музыку?
Дождь лил так сильно, что молотил по окну серебряными крапинками. Я вдруг ни с того ни с сего представила себе, как мама стоит на автобусной остановке в облепившем тело пальто, а холод и сырость пробирают ее до костей.
– Я встречалась с твоим отцом, – сказала Ай Мин, уходя от ответа. – Когда я была маленькой, Цзян Кай заехал к нам в деревню. Отец был очень рад увидеть его спустя столько лет. Это было в семьдесят седьмом, Председатель Мао умер и начиналась новая эпоха. Многое менялось, но даже тогда мой отец остерегался выражать свои чувства. Но я поняла, как много значил для него визит Цзян Кая, и поэтому навсегда его запомнила. А потом, когда отец умер, Цзян Кай нам позвонил. Твой папа был в Гонконге. Я с ним говорила по телефону.
– Ай Мин, я не хочу, чтобы ты говорила про папу. Никогда, ни за что не хочу даже имени его слышать.
– Хм-м, – сказала она, сунула руки в карманы пальто и тут же вынула их.
– Почему ты всегда так мерзнешь? – удивленно спросила я.
Она сжала ладони, чтобы согреться.
– Я из Пекина уезжала зимой, и думаю, холод у меня в костях застрял, потому что с тех пор я так и не могу согреться. Мама и бабушка помогли мне бежать из Китая. Они боялись, потому что… я не умела притворяться. Не могла жить дальше, как будто ничего не произошло.
Ай Мин зарылась в пальто поглубже. Она казалась ужасно юной и одинокой.
– Ты ведь очень скучаешь по своей маме, да?
Ай Мин кивнула.
Что-то в голове у меня щелкнуло. Я слезла с кровати и вышла. Тетрадь с почерком ее отца, Книгу записей, отыскать оказалось нетрудно. Я взяла ее, зная, что Ай Мин это понравится. Но когда я предложила тетрадь Ай Мин, та меня проигнорировала.
Я попыталась снова.
– Мне мама говорила, тут замечательные приключения, кто-то там едет в Америку, а кто-то в пустыню. Она сказала, что тот, кто это переписывал, настоящий мастер каллиграфии.
Ай Мин выглянула из пальто.
– Мой отец и правда писал отличным почерком, но мастером каллиграфии он не был. И вообще, неважно, насколько Книга записей красивая, это же всего лишь книга. Она не по-настоящему.
– Ничего страшного. Если ты мне ее почитаешь, я смогу подтянуть китайский. Это-то по-настоящему.
Она улыбнулась. Несколько мгновений Ай Мин листала страницы, а затем вернула тетрадь на покрывало, ставшее между нами чем-то вроде нейтральной полосы.
– Плохая идея, – сказала она. – Тут семнадцатая глава. Начинать с середины бессмысленно, особенно если других глав у тебя нет.
– Первые шестнадцать глав ты можешь пересказать. Уверена, ты их знаешь.
– Невероятно! – Она вдруг засмеялась. – Вот точно так же я изводила свою бабушку, чтобы та сделала что-нибудь, чего делать не собиралась.
– И твоя бабушка поддавалась?
– Время от времени.
Я завернулась в одеяло, словно дело было улажено.
– Прежде чем ты совсем уютно там устроишься, – сказала Ай Мин, – должна сказать тебе, что мою бабушку все знали как Большую Матушку Нож.
– Это ненастоящее имя!
– В этой истории все имена настоящие, – она лукаво наклонила голову набок. – Или, может, мне следует прибавить “Девочка”? Или “Ма-ли”? Или “Лилин”? Какое из них твое настоящее имя?
– Все они настоящие.
Но даже говоря это, я гадала, и сомневалась, и боялась, что каждое из имен занимает так много места, что, может, способно и оказаться отдельным самостоятельным человеком, а я сама в конце концов вовсе исчезну.
Совершенно запутавшись, я свернулась клубком в свободном пространстве между нами. Ай Мин тем временем продолжала листать тетрадь. Я спросила, какая была из себя Большая Матушка Нож. Ай Мин погладила меня по голове и ненадолго задумалась. Она сказала, что у Большой Матушки Нож все было разом и большое, и маленькое: длинные ресницы над узкими глазами, маленький нос и пухлые щеки, а плечи как холмы. С самого детства Большая Матушка Нож завивала волосы; к старости кудряшки у нее стали жидкие и тонкие, будто из воздуха. У Большой Матушки был смех, как карканье галки, отвратительный нрав и оглушительный голос, и даже когда она была совсем маленькой, люди опасались относиться к ней без должного уважения.
Я закрыла глаза, и Ай Мин отложила тетрадь.
В чайных и в ресторанах Большая Матушка Нож и ее младшая сестра, Завиток, распевали такие колдовские гармонии, что и большие, и малые беды словно бы таяли под чарами их голосов. Они странствовали по городам и весям, рассказывала Ай Мин, выступая на самодельных подмостках, и в их темных волосах сверкали цветы и монисто. Циклы вроде “Речных заводей” или “Схватки У Суна с тигром” могли насчитывать до сотни глав, и старые сказители порой рассказывали их многие месяцы подряд – и даже годы. Слушатели не могли устоять; они прибывали точно, как часы, и жаждали услышать следующую часть. То было время хаоса, бомб и наводнений, и песни о любви лились из радиоприемников и рыдали на улицах. На музыке держались свадьбы, рождения, обряды, труд, марши, скука, противостояние и смерть; музыка и рассказы даже в такие времена служили убежищем, выездной визой куда угодно.
* * *
В те дни деревня могла через каждые несколько недель переходить из рук в руки – от коммунистов к националистам, а от тех к японцам. Легко можно было принять брата за предателя, а возлюбленного – за врага; бояться, что ты сам родился не в тот момент истории. Но в чайных кто угодно мог обменяться песнями, кто угодно мог поднять чашу вина и выпить за истинную и вечную любовь. “Люди знали, что семья и родство – это по-настоящему, – говаривала Большая Матушка. – Они знали, что когда-то существовала и обычная жизнь. Но никто не мог им объяснить, почему, вот так вот просто и вообще безо всякой причины, все, что было для них дорого, взяли и стерли в порошок”.
Ей было восемнадцать, когда она назвала своего новорожденного сына Воробушком – скромным именем из тех, что редко давали мальчикам. Крошка-воробей был птицей настолько обычной, что боги и люди, идеалисты и воры, коммунисты и националисты проходили мимо с равным к нему презрением. Мирный воробей не имел никакого веса – он не тащил с собой клади и не доставлял посланий.
Все свое детство Воробушек вдруг просыпался в маленьких городках. Рядом с его матерью и тетей пьяно орали завсегдатаи чайных – мужчины гремели, как тромбоны, а женщины выводили трели, точно флейты. К пяти годам он уже сам зарабатывал себе на хлеб, играя “Песнь холодного дождя” или “Там, далеко” – такие за душу берущие баллады, что даже те, у кого в карманах было шаром покати, пытались чем-нибудь его подкормить – кусочком репки, или хлебной крошкой, или даже затяжкой из своих в фут длиной табачных трубок. “Вот и маленький песчаный воробушек (или золотое крылышко, или красный воробушек, или каменный воробушек), – говорили старухи, – вновь прилетел расклевывать наши сердца”.
Однажды, в общем хаосе, они наткнулись в заброшенной деревне на труппу слепых музыкантов. Те шагали, поддерживая друг друга под локти, за зрячей девочкой – не старше восьми или девяти лет. Воробушек спросил у матери, как спрячутся слепые музыканты – что, пошатываясь, волоклись вперед, как веревка по пыльной дороге, – когда нагрянет авиация и разнесет на куски дома и беженцев, деревья и реки. Большая Матушка ответила, не щадя: “Их дни сочтены. Разве можно одной ладонью прикрыть небо?” И это была правда. Год за годом дороги шли выбоинами и проваливались, исчезали, втоптанные в грязь, целые города, оставив после себя только мусор, псов и гнилостный, тошнотворно сладкий запах трупов – сперва сотен, потом тысяч, а затем миллионов. И все же слова десяти тысяч песен (“Между мною и тобою разливается река, / жизнь моя и мое сердце на двух разных берегах…”) настолько вытеснили в памяти Воробушка все остальное, что взрослым он уже мало что помнил о войне. Только ту труппу слепых музыкантов никак не мог забыть. Однажды, в начале войны, и затем, к вящему изумлению, почти к ее концу, они вновь появились вместе со зрячей девочкой – уже подростком, – возникнув из ниоткуда и канув в никуда бесконечно вьющейся между зданий лентой, гудя на ходу своими инструментами. Они что, в самом деле существовали? Неужели они с Большой Матушкой и Завитком, как и эти музыканты, сами того не зная, нашли способ выжить, став совершенными невидимками?
Был сорок девятый год, и гражданская война вяло ковыляла к своему завершению. Город, где они тогда были, стоял на широкой реке, и тающий лед снаружи трещал так, словно всему Китаю ломали кости. В какой-то момент между песнями появилось перевернутое вверх ногами лицо заглянувшей под стол Большой Матушки, широкое и мягкое.
Она выдала ему один грушевый леденец.