
Полная версия:
Авантюрный роман
– Это неправда, я нигде не был.
– Да я сама вас видела.
– Ах да. Вы… про это… Это один друг моего покойного отца…
– А разве ваш отец умер?
– Нет… Я хотел сказать – покойный друг моего отца.
Наташа стала истерически хохотать, а он даже не понял отчего.
– Милый Гастон! Простите меня. Я вас очень люблю… И не обижайтесь, когда я смеюсь.
Но он, кажется, обиделся.
– Я очень рад, – сказал он сухо, – что вы такая веселая. Я бы и сам смеялся с вами, если бы понимал причину вашего смеха.
«Какой, однако, болван! – подумала Наташа. – Врет ерунду несусветную, да еще и обижается».
Но все-таки ей было неприятно, что он надулся, и она была очень довольна, когда он предложил вместе позавтракать и оживился, рассказывая о каком-то ресторанчике против вокзала Монпарнас, где чудесные и очень дешевые лангусты.
За завтраком он совсем развеселился и обещал пригласить ее в свое ателье.
– Чудесное ателье. Одно из лучших в Париже. У меня там дивный рояль, и я хочу вам сыграть. Сейчас его немножко ремонтируют, это ателье, но на днях все будет готово.
На следующий день он, очевидно, позабыл все, что врал про ателье, и повел Наташу к себе в крошечную комнатку крошечного отеля, около Этуаль. Инструмент, оказалось, действительно у него был, но не рояль – рояль бы и не въехал в его конурку, – а просто пианино.
Кроме пианино в комнате помещались кровать и стул. Даже стола не было. Остальная обстановка состояла из невероятного количества всякого рода башмаков. Их было не меньше двенадцати-пятнадцати пар, и стояли они за неимением места под кроватью на стуле и даже на пианино.
Освободив стул, Гастон усадил Наташу и стал играть. Играл он действительно великолепно.
«Что за чудо! – подумала Наташа. – Оказывается, что он не соврал».
И лицо у него сделалось странное. Точно удивленное. Точно не сам он играл, а с удивлением и восторгом слушал чью-то мастерскую игру.
Но выбор пьес был совсем неладный. После блестяще исполненной прелюдии Рахманинова продребезжал фокстрот, за фокстротом – Скрябин. Потом что-то легкомысленное с неожиданными паузами, во время которых он поднимал обе руки и смеялся, и вдруг снова точно схватывал мелодию двумя руками.
– Это мое, – сказал он.
«Врет!» – спокойно решила Наташа.
Но она была потрясена.
Потрясена тем, что он так великолепно играл, а главное – тем, что он не соврал.
От этого последнего факта ей стало как-то еще беспокойнее с ним, с этим странным мальчиком. Прежде она знала, что он все время лжет, и было уже что-то для нее определенное в этом облике. Теперь она сбилась. В периодической дроби, которою была для нее душа Гастона, неожиданно появилась новая цифра.
11
Le roi n’a qu’un homme, c’est sa femme.
Mirbeau[29]Это был очень странный вечер, вечер, запомнившийся ей надолго.
Перед этим она не видела Гастона дня четыре. И вот – было уже поздно, около двенадцати, и она собиралась ложиться спать, когда в дверь тихо постучали.
Она даже сначала подумала, что ей показалось, так тих был этот стук, но все-таки открыла дверь. За дверью стоял Гастон.
– Я на одну минутку, – сказал он. Вошел, сел, снял шляпу и вытер лоб.
Он был очень бледен. Взглянул на Наташу и странно, по-детски застенчиво улыбнулся. Точно ребенок, который что-то разбил.
– Наташа, – сказал он. – Вы мой лучший друг, мой единственный друг, и вы можете очень мне помочь в одном деле.
Он был такой какой-то расстроенный, что Наташа невольно подняла руку и погладила его по голове. Лоб у него был совершенно мокрый.
Он снова улыбнулся ей тою же улыбкой и продолжал:
– Я вам говорил… я занимаюсь комиссионными делами. Вот мне поручили продать одному покупателю, очень богатому выходцу из… из Аргентины, одну драгоценность. Но дело в том, что покупатель приедет только через неделю, а я боюсь держать эту вещь у себя. Не потому, что… вы не подумайте… то есть просто я боюсь потерять, или ее могут украсть в отеле. Так вот, я хотел вас просить… заложить эту вещь. Понимаете? В ломбарде она будет в сохранности, за нее отвечают. Это все так делают, когда комиссия. Даже имения закладывают.
Он почувствовал, что что-то неладное выходит, и запнулся.
– А почему же вы сами не можете заложить?
– Я не могу… вы дама, вам удобнее, вещь дамская, браслет. И потом, надо заложить сейчас же, завтра утром, как только откроется ломбард, а я с утра буду безумно занят. Я очень вас прошу. Это, может быть, неделикатно, но вы моя подруга… и я тоже для вас все всегда сделаю.
– A у вас найдутся деньги, чтобы выкупить, когда этот ваш… «выходец»-то приедет? И почему у вас все выходцы?
– Деньги? Да вот эти самые, которые мы получим. Я их спрячу и через неделю, когда тот приедет, и выкуплю.
– Ну что же, – решила Наташа. – Давайте ваш браслет, я заложу.
Он бросил беглый взгляд на дверь и вынул из кармана тяжелый массивный браслет без футляра и даже без бумаги.
– Ого, – сказала Наташа, рассматривая изумруды и бриллианты. – Да он, пожалуй, тысяч десять стоит.
– Наверное, – сказал Гастон. – Мне поручено запросить не меньше пятнадцати. Спрячьте его скорее. Я знал, что не ошибусь в вас. Вы – моя подруга. Правда?
Он посмотрел на нее ласково и был такой измученный, что даже глаза закрывал.
– Мы завтра встретимся лучше всего в кафе, – сказал он. – Приходите в кафе «Версаль»… нет, в «Версаль» нельзя. Приходите к Дюпону… знаете? Войдите внутрь и ждите меня за столиком в углу с правой стороны. Спросите себе кофе или что-нибудь, чтобы не было видно, что вы ждете… потому что… это всегда глупый вид, когда ждут. Вы мне там и передадите деньги.
– И квитанцию?
– Н-нет. Квитанцию спрячьте у себя. А теперь я пойду… я еще не обедал.
– Как не обедали? – удивилась Наташа. – Ведь теперь, пожалуй, уже двенадцать…
Он словно испугался.
– Двенадцать? Ай-ай-ай! А я пришел… Могут заметить…
– Вы волнуетесь за мою репутацию? – ласково улыбнулась Наташа. – Ну, знаете, в этом скверном отельчике ничем не удивишь.
– Вы думаете? – спросил он задумчиво. – Так до свиданья. Завтра в семь часов у Дюпона. Не забудьте и не перепутайте.
Он рассеянно несколько раз поцеловал ей руку.
– Вы мне самый близкий человек, – сказал он.
«Странно, что он придает столько значения такому пустяку», – подумала Наташа.
Ее гораздо больше интересовало то тревожно-нежное к ней отношение, которое она вдруг почувствовала в нем. Любит ли он ее? Но ведь ни разу до сих пор он ее не поцеловал, не обнял. Чем это объяснить? И чего вообще хочет он от нее? Денег у нее нет, и, кажется, он даже не находит ее очень красивой. По крайней мере, тогда, в первый день знакомства, восхищаясь ею, он ведь все-таки сразу стал вносить какие-то поправки…
«Нужно желтее розовое для щек… – вспомнилось ей. – Ваш жанр должен быть всегда немножко «чересчур»…»
Да, вносил поправки. Значит, не был так потрясен ее красотой. А между тем – ищет ее общества, ходит за ней.
Он хочет, чтобы она была его «amie». У французов это слово имеет определенное значение. Но один раз он как-то сказал «copine»[30]… А это уже другое.
Об этом думала она, засыпая, и только на рассвете, в полусне, между сном и жизнью вдруг почувствовала, как толчок в сердце:
«Этот браслет краденый!»
Но тотчас заснула снова.
Утром, выходя из дому, вынула браслет из ящика стола, куда спрятала его на ночь, долго разглядывала его, стараясь вспомнить что-то очень нехорошее, связанное с этой ночью. Но так и не вспомнила.
«Нехорошее» была та самая мысль, которая на рассвете ударила в сердце.
В ломбарде ждал ее приятный сюрприз: за браслет предложили не пятнадцать тысяч, как она собиралась просить, а сорок пять.
«Хорош комиссионер, – улыбаясь, подумала она про Гастона. – Много он в вещах понимает!»
Ей приятно было, что она обрадует его сегодня, и она с нетерпением ждала вечера и побежала в кафе раньше назначенного времени.
К ее удивлению, он сидел уже там.
– Ну что? – спросил он вполголоса.
– Поздравляю вас! – смеялась Наташа. – Вы удивительно опытный комиссионер! Оцениваете вы замечательно верно.
Гастон посмотрел на нее испуганно:
– Вы, кажется, шутите? Неужели не дали даже десяти?
Ей стало жаль его:
– Успокойтесь, милый мальчик, ваш хороший друг умеет дела делать. Вот – получайте.
И она торжественно открыла сумку и хотела вынуть деньги.
– Нет, нет, – вскинулся он. – Потом, потом!.. Здесь неудобно. Вы только скажите сколько.
– Сорок пять!
– Что-о?
Он сильно покраснел и, по-видимому, совсем не обрадовался.
– Ай-ай-ай, – пробормотал он. – Начнут, пожалуй, историю. Des ennuis[31].
– Почему? – удивилась Наташа. – Я думала, что чем дороже вещь, тем больше вы получаете комиссионных.
Он посмотрел на нее с недоумением, видимо, совершенно не понимая, о чем она говорит. Она снова повторила свои рассуждения. Он поморгал глазами и ответил:
– Конечно, конечно. Но дорогую вещь труднее будет продать.
Он стал очень рассеянным, отвечал невпопад и пошел говорить по телефону. Говорил очень долго и, вернувшись, сказал, что у него разболелась голова и он хочет пойти домой и отлежаться.
Наташа обиделась и загрустила. В головную боль она не поверила, а подумала, что он сговорился с кем-нибудь по телефону покутить на эти неожиданные деньги. И грустно ей было, что она так радовалась весь день, думая, что осчастливит его, и надела нарядную шляпу и белые перчатки – так была уверена, что он поведет ее обедать или в театр. А он даже не поблагодарил за услугу. Она хотела упрекнуть его за неблагодарность – она из-за него опоздала на службу, а он даже чашки кофе не предложил. Но он был такой растерянный, что не стоило и разговора начинать.
На улице он кликнул такси и почти молча довез ее домой. Взял деньги, которые она передала ему, вышел вместе с ней и расплатился с шофером.
«Он, верно, хочет подняться ко мне», – подумала Наташа и, так как была обижена, решила сделать вид, что не понимает его намерения.
– Зачем же вы отпустили шофера? – спросила она. – Не идти же вам пешком, раз у вас болит голова?
– Нет, я поеду, – ответил он. – Только хочу взять там, на углу, другой автомобиль.
Он рассеянно поцеловал ей руку и быстро скрылся.
Наташа стала тихо подыматься по лестнице.
Ловко, нечего сказать.
Вспомнился знакомый офицер, который говорил в таких случаях, пародируя восточный акцент: «Харашо, душа мой? Получил об стол мордом».
«Это все грубо и глупо и, в конце концов, даже скучно. И чего ему от меня надо? Чтоб я закладывала для него какие-то подозрительные браслетки? «Комиссионные»! Наверно, просто краденые. Ведь этак можно легко запутаться в какое-нибудь грязное дело. Нужно быть совсем дурой, чтобы не видеть, что этот молодой человек – весьма подозрительный тип. Если он завтра явится, я скажу ему прямо, чтобы он на меня не рассчитывал и что вообще… я не хочу с ним встречаться. Быть героиней какого-то авантюрного романа я не создана».
Хотелось есть – она ведь так и не пообедала.
«А, тем лучше. Paris vaut bien une messe[32]. Осталась без обеда, зато отделалась навсегда от этого прохвоста».
Она была очень обижена и на обиде этой, как на прочном цементе, начала спокойно и холодно укладывать свою жизнь.
«Пойду завтра к Шурам-Мурам… Надо возобновить уроки английского… В конце августа поеду в Juan les Pins[33]… Скопирую синюю пижаму сама, сделаю ее в ярко-зеленом…»
12
Когда от Канта ушел его старый слуга Лампе, огорченный философ записал в записной книжке: «Забыть Лампе».
Кунофишер Кант«N’y pensons plus ditelle», – depuis elle у pensa toujours.
Chanson[34]«He надо о нем думать. А чтобы скорее забыть, лучше всего быть с людьми, которые никакого отношения к этому темному типу не имеют», – решила Наташа.
Поэтому визит к Шурам-Мурам исключался, хотя они были очень милые и хорошо действовали на настроение.
Вспомнила о ломбардной квитанции и решила тотчас же отослать ее Гастону. Просто, без всякого письма. Улицу и отель она запомнила хорошо. На обратной стороне конверта надписала свое имя и адрес. Отправила.
После этого три дня сидела дома, «не потому, что ждала ответа или телефонного звонка, а просто так».
И это «неожидание» утомило и измучило, как тяжелый труд.
На четвертый день письмо вернулось с надписью «Inconnu»[35]… Очевидно, Гастон жил в отеле под другим именем…
Сидеть и «не ждать» стало совсем невыносимо.
Тогда выступил на очередь план: быть с людьми, не имеющими отношения к темному типу.
Вспомнила о мадам Велевич, вышивальщице, работающей и на мастерскую Манель. У Велевич всегда бывал народ, и все такой, из другого мира: бывшие светлые личности – фанатики воскресных школ и волшебного фонаря, учительницы музыки, переводчицы, рисовальщицы по крепдешину, шоферы и дантисты.
На этот раз за чайным столом сидели, кроме самой хозяйки, пожилой курносо-русской уютной женщины, еще трое.
Одного из них Наташа уже встречала. Это был дальний родственник хозяйки. Очень высокий, светло-рыжий, с выражением ржущей лошади на лице, он давно жил в Париже и смотрел на все российские дела – советские и эмигрантские – с наивным и даже как бы веселым удивлением. Был он когда-то кавалеристом, потом служил в государственном коннозаводстве и, вероятно, благодаря этой лошадиной линии своей жизни получил прозвище в память призового жеребца «Отставной Галтимор его величества».
Кроме Галтимора, были две дамы. Одна – маленькая, ядовитого типа старушонка, в старинном корсете и высоком воротничке, подпертом серебряной брошкой-подковой.
Вторая дама, что называется, средних лет, с пухлым, дряблым, очень бледным и как бы дрожащим лицом, в черном грязном платье. Странная дама. И звали ее необычно – Паллада Вендимиановна. И была она, очевидно, очень строгих принципов, потому что, когда хозяйка предложила ей варенья, сделала отвергающий жест и сказала твердо:
– Ни-ко-гда!
И ясно было, что и под пыткой варенья не съест. На Наташу взглянула с отвращением, искренним и нескрываемым.
– Ну, что нового у вашей Манель? – спросила хозяйка, усаживая Наташу.
– Ах! Вы служите у Манель! – почему-то обиделась ядовитая старушонка.
– Да, я манекен, – ответила Наташа.
– Так скажите вашей Манель, – продолжала обижаться старушонка, – что она платьев шить не умеет.
– Вот это здорово! – гаркнул Галтимор, заржал и стукнул ногой.
– Да, не умеет. Моя знакомая дама купила себе костюмчик и потом ко мне переделывать принесла. Спину обузили, юбку обузили и запаса в швах не оставили, так что и выпустить нечего.
Наташа вступилась за честь Манель:
– Ваши дамы покупают в больших домах на сольдах[36] платья, которые не на них шиты, а потом недовольны. Платье сшито на тоненькую фигурку, а в него лезет пятипудовая бабища и обижается, что плохо.
– А почему же не оставляют запаса в швах? На материи выгадывают?
Наташа презрительно пожала плечами.
– Запас? В ламэ[37]? Или в прозрачном муслине? И вообще… запас… Это даже смешно. Платье шьется, чтобы его носили, как оно сшито…
– Ха-ха-ха! – веселился Галтимор, переводя вопросительно-веселые глаза с одной собеседницы на другую.
– Ужас! – воскликнула Паллада Вендимиановна, оттолкнула чашку, расплескав чай, откинулась на спинку стула и закрыла глаза.
Все переглянулись.
– Паллада Вендимиановна недавно приехала из России, – смущенно объяснила хозяйка. – И вот все не может привыкнуть к нашей жизни.
– И никогда не привыкну! – истерически крикнула Паллада. – Н-не могу! Задыхаюсь! Разве это люди? Это… ламэ! Ламэ! Где чудеса любви? Чудеса самоотвержения? Восторг муки?
Галтимор оглядывал всех, точно спрашивал – пора ли смеяться.
– Я уже семь месяцев здесь! – задыхаясь и дрожа лицом, кричала Паллада. – И я изнемогаю! Варенье… ламэ! Ха-ха! Ламэ! Люди что-то шьют, работают, получают деньги, едят, спят сколько полагается. Покупают все, что им нужно… Учатся спокойно… Купит книжку и учится. Ха-ха! Где восторг? Где подвиг? Где чудо?
– Позвольте, – вступила ядовитая старушонка. – При чем здесь чудеса? Чудеса в религии, а не в том, что я полфунта сахару куплю.
– Да, у вас – да. У вас так, – совсем бешено отвечала Паллада. – А у нас – чудо на каждом шагу. Петр Никанорыч шел по улице и видел – везут Алавердова и Матохина. Везут арестованных на расстрел. И все, конечно, отворачиваются и делают вид, что не узнают. А Петр Никанорыч поднял руку, перекрестил их, снял шапку и поклонился до земли. Малый подвиг, скажете вы. Нет, великий. Его расстрелять за это могли. За этот поклон, за этот крест он жизнью своей платил. Да, да… Видела я: девочка, маленькая девочка, худая, синяя, несет в черепочке немножко патоки – это ей выдали на паек. Идет осторожно и все на патоку смотрит, как бы не пролить. И вот подходит к ней старушка и говорит: «Девочка, мы с тобой старые да малые, слатенькое любим». Так и сказала: «слатенькое». А девочка говорит: «Что же, бабушка, лизни пальчиком, я для тебя не пожалею». И старушка обмакнула палец и пососала. Конечно, это малое чудо любви. Но я видела голубой свет над ними, над их головами… Голубое излучение…
Лицо у Паллады побледнело еще больше, судорога оттягивала углы рта.
– Есть у Мицкевича в «Дядах»… Души умерших детей просят, чтобы дали им горчичное зернышко, потому что не вкусили они при жизни горечи и не могут попасть в рай… Наши дети горчичными зернами вскормлены, а единственный свой черепочек грязной патоки другим отдадут. Да. Церкви закрыты, религии нет. Но звон колоколов невидимо гудит под землей, и сам Христос приходит приобщить умирающих.
– Ха-ха-ха! – свежо и бодро заржал Галтимор так неожиданно, что все вздрогнули. – Вот так большевики! Какой камуфлет! Уничтожили религию и основали фабрику святых! Ха-ха! В ударном порядке, безо всякой пятилетки, лучший завод в государстве, в планетарном масштабе и работает по двадцать четыре часа в сутки? Ха-ха!
Галтимор веселился.
– Нет, действительно, ну на что им церкви? Святым-то?
Паллада, ухватившись за сиденье своего стула, повернулась всем телом прочь от Галтимора.
– Жалею, что говорила перед вами… перед таким… – срывающимся голосом сказала она.
Все смущенно молчали.
– А мне гадалка нагадала, что я скоро поплыву на родину, – сказала Наташа.
– Значит, тоже в святые? – не желая сдаваться, вставил Галтимор, но уже не так браво, как раньше. – Такая хорошенькая святая – воображаю, какие толпы будут сбегаться к вам на поклонение!
Ехидная старушонка покосилась на него неодобрительно.
– И все это пустяки, – сказала она. – У нас тоже делают добрые дела. Сколько угодно. Всякие комитеты и все что угодно. Моей сестре Розенталь пожертвовал швейную машинку. И вовсе он не святой, а просто добрый человек и богатый. И никто не плачет и не умиляется.
Хозяйка почувствовала, что надо и ей как-нибудь вступить в разговор.
– По правде говоря, – сказала она, – у нас действительно большая распущенность. Конечно, я не возражаю, комитеты… Но любви к другу и жалости – этого я не наблюдала.
– Да чего же жалеть-то? – вступил Галтимор. – Наряжаемся, пляшем, ходим по ресторанам. Вот позвал меня вчера князь Чамкидзе, товарищ по полку, в их кабак. Он – метрдотелем. Битком набито, и все почти русские. А ведь цены умопомрачительные. Видел там нашу неувядаемую Любашу Вирх с какими-то юнцами, дансерами. Тоже профессия – эти дансеры. Существа, грациозно изгибающиеся, между альфонсизмом и уголовщиной.
– Она была с французами? – задохнувшись, спросила Наташа, сама не отдавая себе отчета, почему спрашивает и почему волнуется.
– Нет, с нашими, отечественного производства фруктами.
– Ну, я ухожу, – неожиданно поднялась Паллада и, ни с кем не прощаясь, пошла в переднюю.
– Кликуша! – мотнув ей вслед головой, шепнула хозяйка.
Наташа поднялась тоже. Ей почему-то стало тоскливо и беспокойно.
– И вы? – всполохнулся Галтимор и, внимательно посмотрев на Наташины ноги, предложил ее проводить.
– Вам нельзя идти одной, еще кто-нибудь пристанет.
– И все это ерунда, – вдруг заявила ядовитая старушка. – Ведите себя прилично, так никто к вам и не пристанет. Я постоянно одна хожу. По сторонам не смотрю, иду, и никто никогда ничего себе не позволил.
Галтимор обвел всех недоуменно-радостным взглядом.
– Пойдемте вместе, – сказала Наташа старушонке. Ей не хотелось идти с Галтимором.
– Охотно, – ответила та. – Смотрите-ка, у вас синенькое пальто и у меня синенькое. Подумают, что мы две сестрички.
Наташа рассеянно молчала. Она думала о том, что, куда бы она ни пошла, все равно везде будут говорить о Гастоне. И она была бы очень удивлена, если бы ей объяснили, что о Гастоне, в сущности, не было сказано ни одного слова…
13
Несчастье бросает тень вперед…
Тэффи. «Предел»Все божественной игрою рождено и суждено…
Ф. СологубФифиса была маникюрша отменная. К Наташе ходила по воскресеньям: в будни Наташе было некогда.
– Ну, что нового? Давно не видали нашу красавицу? Я про Любашу…
Фифиса даже ножницы уронила.
– Ох, милая моя! Ну и дела! Уж не следовало бы говорить, да вам ведь можно. Была я там третьего дня. Вызвала меня, значит, ногти делать. Ну, пришла я, а самой-то еще нету. Вижу, все благополучно, еврейный лакей двери отпирает, новая собачка бегает, хорошенькая, как купидон. Цветов всюду наставлено гибель, по комнатам англичанка ходит, за прислугами смотрит. Ну, значит, все слава богу, взят, значит, американец за зебры.
Ну я, значит, в будуарчике села, инструменты достала – жду. И вдруг нежданно-негаданно – звонок, является сам фон-барон, а он теперь, я знаю, за городом работает. Ну, поздоровался, он меня любит, «я, – говорит, – Анфиса Петровна, только Люлечку дождусь, меня в город по делу прислали, и нет ли чего пожевать». Ну и предложила я наскоро яишенку сварганить. И так он простодушно сказал: «Сварганить так сварганить». Ну, я живым манером, раз-два все ему в столовой на уголок стола поставила – сидит ест. А сама принесла горячей воды, села в будуарчик – жду. И минутки не прождала – влетает моя барынька, веселая, ну прямо купидон. «Живо, – кричит, – Фифиса, я тороплюсь». И не успела она шляпу снять, как слышим – звонок. И вбегает в комнаты, прямо в будуарчик, этот пузан, американский черт. Рожа вся на сторону, губы лиловые, как у медведицы… Не здоровается ничего и прямо: «Я, – говорит, – сам видел, как вы подъезжали и кто вас провожал», – рожа такая наглая. По-французски говорит – баронесса-то по-американски ни кукареку, как и мы, грешные. Баронесса себя сдержала и говорит: «Это что же значит?» – «А то, – говорит, – значит, что вы, верно, стареть начали, что за мальчишками бегать стали». Ведь это подумать только – такой богатый человек и такие простые слова произносит! Тут баронесса спокойно говорит: «Уходите вон и не смейте возвращаться». А он губы распялил и: «Сами позовете!» Подумать только! И ведь ушел! В передней дверью хлопнул. Только погодите, дело-то еще только начинается. Он, значит, дверью хлопнул, а с другой стороны, слышим, точно кто заикается: «А-а-а… а-а-а…» Оборачиваемся – барон! Лицо задрал – одни ноздри, и в бороде кусок яичницы трясется. Хочет что-то выговорить и не может. Ну до того страшно! Я чего-то особенно этой яичницы в бороде испугалась. Последние, думаю, времена наступили. А баронесса побелела вся, однако смеется: «Грива, Грива, ты чего?» А он все заикается и вдруг: «Кто это у вас сейчас был?» А она, верите ли, растерялась! Ну кто бы подумал! Такая баба умница… Ну сказала бы: «Кто был, того нет» или… мало ли как. А она только «Грива» да «Грива». Тут уж я набралась духу и говорю: «А это, разве не знаете, один тут старичок блаженненький». Тут она немножко в себя пришла и говорит: «Чего ты? Не понимаю. Это нужный человек, он мне помогает на бирже играть». А тот опять за свою волынку: «А-а-а, а о ком он говорил?» А баронесса смеется. «Представь себе, – говорит, – этот старый шут, кажется, в меня влюбился… И во всяком случае, ему, по-видимому, обидно, что я каталась с Верочкой и ее мужем, а его мы в свою компанию не принимаем». Ну и затарантила… Гляжу – он и отошел, улыбаться стал. Потом попрощался и пошел. Все, кажется, обошлось, а тут опять комедь. Баронесса моя глаза закатила, да как завизжит: «Боюсь, боюсь, боюсь!» Ногами бьет, всю ее корчит… Уж и намучилась я с ней – и водой, и одеколоном, – прямо всю даже ботэ[38] с лица смыла, – потом, как пришла в себя, к Кева звонила, скорее мамзель с красотой прислать. И чего она так – понять не могу. Я уж допытывалась, что не того ли она боится, что американец совсем ушел и деньги унес. Так она даже улыбнулась. «Я, – говорит, – его сама больше на порог не пущу. Уж если человек смел таким тоном заговорить, так такой человек больше никуда не годится. Он как яблоко с червем, не знаешь, как кусить, откуда пакость вылезет». Со мной-то она откровенна, знает, что я никому никогда… Целый день по домам ходишь – мало ли чего наслушаешься, если начать сплетни разносить, тоже хорошего мало.