
Полная версия:
Авантюрный роман
А из окна первого этажа толстая голая рука ловила бутылку.
По узенькой крутой лестнице-винтушке Наташа стала подыматься. Всюду неплотно прикрытые двери и из щелей – любопытные носы, тараканьи усы, острые глаза, шорохи, шепоты, детский рев и громкие споры самого интимного содержания. Кое-где на дверях записочка:
«Ключ под ковриком».
«Маня, подожди Сергея».
«Ушла за телятиной, твоя до гроба».
А на двери, за которой громче всего галдели и стучали вилками, – лаконическое и суровое:
«Дома нет».
Лестницы в таких отельчиках всегда вьются так круто, что поднимающемуся кажется, будто он видит свои собственные пятки. И все время бегают по этим лесенкам жильцы, то вниз в лавочку, то друг к другу за перцем, за солью, за спичками.
Шныряют по лесенкам и торговые люди с корзинками и пакетиками, предлагают за 20 франков чулки, «которым настоящая-то цена 60», либо флакончик духов неопределенных запахов за восемь франков «вместо сорока». Носят и копченую рыбу, «вроде нашего сига», и в той же корзинке крепдешины, «каких в магазине вам и не покажут».
Наташе повстречалась приятная конопатая скуластая рожа с узлом в руках и, смущенно улыбнувшись, предложила:
– Не желаете сукенца хорошего?
И, уже спустившись на несколько ступенек, прибавил совсем безнадежно и единственно в силу коммерческой техники:
– Есть отрез на брюки…
Сверху перегнулся кто-то через перила и крикнул:
– Если вы к Саблуковым, то они просили обождать.
А из двери высунулся любопытный нос и спросил:
– Да вы к кому?
Она сказала.
– Так ведь они, кажется, уезжают, – пискнул кто-то из другой двери.
– Это танцовщицы-то? Нет, они должны быть у себя! – закричал кто-то этажом ниже.
Из той двери, где «никого не было дома», тоже высунулся кто-то и что-то посоветовал…
Наташа поднялась на пятый этаж и постучала. Встретили ее радостным визгом. Визжала Шура. Мурка выразила свою радость улыбкой и еще тем, что немедленно освободила один из двух стульев, составлявших меблировку комнаты, от наваленных грудой кисейных юбок, галунов и шарфов, и подвинула его Наташе.
– Наташа! – визжала Шура. – Уезжаем! Контракт на пять городов… В меня влюблен голландец… Ни слова ни на каком языке… Какая ты красавица! Кто тебе дал мой адрес?
– Адрес я достала у Любаши Вирх, – еле смогла вставить Наташа.
– У Любаши? Правда, какая красавица? И, заметь, ей больше шестидесяти… Видела кольцо? Бриллиант? Это ей подарил какой-то раджа или хаджа. Дивный! Подарил с условием, чтобы она его только дома носила… Мурка, есть у нас молоко? Да, только дома. А то если родственники увидят, так сейчас начнут судиться и отберут. И закладывать его нельзя – тоже родственники отберут. Богатейший этот ханжа. Мурка, есть молоко? Нужно ее кофе напоить.
Наташе нравилось у Шуры. Грудами наваленные на постель костюмы – все кисея, тюль, блестки. На полу у камина грелся на спиртовке маленький утюжок. На стенах открытки, изображающие Шуру и Муру в балетных позах, таких диковинных, что не сразу разберешь, где рука, где нога.
На камине, прислоненный к зеркалу, тускло поблескивал почерневшей ризой образ Казанской Божьей Матери. Рядом два поменьше – Николая Чудотворца и Пантелеймона. Тут же – пестрое пасхальное яйцо и пучок сухой вербы.
Перед иконами – коробочка с пудрой, румяна, карандаши для губ и бровей. Что поделаешь – места другого нет, да и зеркало одно, а пудра и румяна в их ремесле вроде как бы соха для пахаря – нужна и благословенна.
Русские артисты вообще народ очень набожный. Довольно дикое впечатление производит на постороннего человека какой-нибудь степенный старый актер, который, стоя у кулис, зажмурит глаза и сосредоточенно шепчет молитву. И вдруг, осенив себя истовым широким крестом, выскочит курбетом на сцену и залепечет фолишонным[22] голоском:
– А вот и папашка! Ку-ку! А вот и папашка!
Для актеров же это вполне естественно.
Что же, разве не близки они в этой наивной вере в значительность своего искусства трогательному легендарному жонглеру, который даже такой малый дар, как способность ловить мячики, счел достойным для жертвы Мадонне?
Шура и Мура были похожи друг на друга, хотя даже не родственницы. Обе смуглые, немножко испанского типа – каких только типов не взращивала благодатная русская почва! Мура повыше, посуше, часто выступала в мужском костюме. Она хорошо знала языки, вела всю деловую переписку, а также отвечала на письма иностранных поклонников, и своих, и Шуриных.
Шуры-Муры были милые девочки. И трогательны были эти их легкие, пышные юбочки, блестящие и пестрые, как крылья райских птичек, и утюжок, и кастрюлька, и чулки, сваленные в раковину умывальника, очевидно для стирки, и все эти перья, пряжки, и картонная кукла-пупс, наряженная в балетную юбку, тоже на камине, но отставленная подальше от образов, где, темен и строг, сквозил в прорезы оклада лик святого. Темен и строг, но приподнятая черная рука его прощала и благословляла.
– Дадим ей кофе, – волновалась Шурка. Она усадила Наташу и стала перед ней на колени: – Ну, теперь я тебе расскажу. Этот голландец… на этот раз все это очень серьезно. Понимаешь? Очень. Это уже настоящее.
Личико у нее стало вдруг восторженно-печально.
– На этот раз я знаю, что меня действительно любят. Зовут его Ван Грот или Ван Крот… Мурка! Ван что его зовут? Ван как?
– Ван Корт, – отвечала Мурка.
– Ну да, Ван Корт. Я же так и говорю. Да это безразлично. Я его зову просто Ванькой. Джентльмен чистокровнейшей воды. Целый месяц угощал и меня, и Мурку, возил кататься. Теперь письма пишет. Мы ничего не понимаем. Мурка говорит, что некоторые слова похожи на немецкий. Между прочим, он страшно богат. У него там в ихнем Брюкене целый дворец. Понимаешь, чем это пахнет?
Шурка сделала паузу, сдвинула брови, сжала губы – изобразила, как могла, умную, расчетливую женщину. Но Наташа не придала этому ровно никакого значения. Она знала, что Шурка жаждала только тепленькой любви и что ничего ей, кроме этой тепленькой любви, не надо, а про дворец рассказывала исключительно для того, чтобы не бранили ее дурой.
В этой среде считалось вполне естественным, если женщина сходилась с товарищем по сцене, даже с бездарным и неудачником. Но человек из другого мира должен быть богат. Артистка, вышедшая замуж за студента или за бедного маленького чиновничка, возбуждает в подругах презрение, граничащее с отвращением.
– Этакая дура!
Измена своей касте должна, очевидно, чем-то выкупаться.
Вот оттого-то Шура и хмурила деловито брови.
Пусть думают: «Молодчина Шурка Дунаева! Умеет людей обирать!»
Что ж, у каждого свое честолюбие…
– Кофе готов, – сказала Мурка. – Молоко нашлось.
– Ну а как твой этот влюбленный-то? – спросила Шура, все еще не вставая с колен.
– Какой?
– Ну да чего ты притворяешься? Этот, который к тебе на Монмартре привязался.
Наташа чуть-чуть задохнулась.
– Н-не знаю. Я его больше не встречала.
– Ну, полно врать-то!
Шура так обиделась, что даже встала с колен.
– Что я тебе не друг, что ли? Он на другое же утро прибежал сюда, как бешеный, чуть свет, часов в одиннадцать. Мурка еще спала, я его в коридоре приняла. Подумай – слетал в тот ресторан, добыл наш адрес – до вечера дождаться не мог! – прискакал о тебе расспрашивать.
– Что же он спрашивал? – сказала Наташа, стараясь быть как можно спокойнее.
– Спрашивал, правда ли, что ты англичанка и есть ли у тебя покровители. Я сначала обдала его форменной холодностью. Но он клялся, что хочет устроить твою судьбу, что у него есть для тебя очень серьезные предложения… Ну я и сочла глупым скрывать.
– А… а кто же он сам?
– Этого я в точности не знаю, но, по-видимому, джентльмен чистокровной воды.
– А раньше ты его встречала?
– Много раз. И всегда с очень элегантными дамами.
– Я тоже встречала его по всем кабакам, – вставила Мура.
– А чем же он все-таки занимается? – допытывалась Наташа.
– Ну почем же я могу знать? Может быть, просто сын богатых родителей…
– А по-моему, – сказала Мурка, – он скорее из артистической среды. Мне кажется, что года два тому назад он играл на рояле в кафе «Версай»… И пел в рупор[23] песенки. А впрочем, я не уверена.
– Так это всегда можно спросить. Какой же артист станет замалчивать о своих выступлениях? – волновалась Шурка. – Во всяком случае, джентльменом от него несет за сорок шагов.
– Ох, Шурка, Шурка, – покачала головой Мурка.
– Ну что «ох»? Ну что «ох»? Ее безумно полюбил очаровательный молодой человек, блестящий, интересный. Так вам непременно надо козыриться и кобениться: «Ох, почему вы не профессор агрикультуры! Ах, почему вы не торгуете фуфайками, почему нет в вас солидности?» Любили нас, подумаешь, солидные-то! Помнишь, Мурка, зимой патлатый-то этот повадился? Приватный доцент, ученый человек. Придет, – обернулась она к Наташе, – принесет полдюжины пирожных, сядет да сам все и сожрет. А потом – «ах, ах! я такой рассеянный!». Любуйтесь, мол, на него, на великого человека со странностями. Нет, Наташа. Если любит тебя молодой и милый тебе человек, так и не финти, серьезно тебе говорю!
Она выпрямилась, ноздри раздула и даже побледнела, так была взволнована.
Наташа улыбнулась.
– Да я не финчу. Только, право, я его больше не видела.
– Ну, он еще разыщет тебя. Я сказала, что ты у Манель.
Наташа долго сидела у Шур-Мур. Ей было уютно и спокойно на душе, несмотря на бестолочь и птичий беспорядок их гнезда. Она помогала закреплять блестки на костюме Царь-Девицы, пришивала галуны к шальварам персидской рабыни, гладила шарфы и ленты и слушала о любви удивительного голландца.
И ей не хотелось уходить из этого мира, где все так просто, ясно, весело и где ее тревога последних дней, и подозрение, и страх – все складывалось и давало сумму «интересный роман».
Она ничего не рассказала Шурке о пропавших деньгах и зеленых пятнах. Она знала, как Шурка к этому отнесется.
Да, и пожалуй, и правда – все это совпадения, воображение…
А главная правда, что уж очень скучно и пусто на свете…
9
2×2=4
Таблица умноженияDas ist eine alte Geschichte Doch
bleibt sie immer neu.
H. Heine[24]Да – дважды два четыре.
И всегда останется новой старая сказка.
Через два дня, выходя от Манель, почти прямо против подъезда увидела она кого-то, кто, по-видимому, ждал ее и тотчас стал переходить улицу, направляясь к ней. Она узнала его и не удивилась, даже не очень взволновалась, словно ждала этой встречи. Она только просто очень обрадовалась. Гастон шел медленно, смущенно улыбаясь.
И когда подошел, оба, улыбаясь, долго держали друг друга за руки.
– Наташа? – с ударением на последнем слоге спросил он.
Она поняла, что значит этот вопрос. Это значило, что ему все известно и он как бы просит ее согласия относиться к ней не как к выдуманной богатой англичанке, а как к настоящей маленькой служащей из модной мастерской.
Наташа засмеялась и кивнула головой.
Он повел ее в кафе, угостил шоколадом и пирожными, и сам как-то по-детски озабоченно выбирал эти пирожные, и потом следил за выражением ее лица – понравился ли ей его выбор. Очень было мило и весело в этом кафе. Сидели долго.
Потом пошли в маленький ресторанчик обедать.
В ресторанчике было уже не так хорошо. Гастон плел про себя какие-то небылицы, путал, сбивался.
– Мой отец был выходцем из Болгарии, известный богач…
– Выходцем? – перебила его Наташа. – А куда же он вышел?..
– В Ригу. Но он был чистокровный француз. А мать моя была красавица итальянка. Это был страшный мезальянс, хотя она и была титулованная.
– А как же ваша фамилия?
– Та самая, которую я вам сказал.
– А как? Я забыла.
– Гастон Люкэ.
Он посмотрел на нее, видимо, беспокоясь, что она ничего по этому поводу не говорит, и прибавил:
– Я иногда брал артистические псевдонимы…
– Вы, значит, артист?
– Да. Я кончил консерваторию в… в одном маленьком городке.
– В маленьких городках нет консерваторий.
– Это была не совсем консерватория, а – вроде. В Румынии.
– И потом выступали?
– Очень редко.
– А вы не играли в оркестре в кафе «Версаль»?
– Никогда в жизни, – ответил он очень быстро, помолчал и прибавил: – Может быть, так как-нибудь, в шутку…
«Он стыдится этого, – подумала Наташа. – Он хочет быть в моих глазах независимым светским человеком, сыном какого-то знатного «выходца»…»
Ей стало жаль его, и тихая теплая нежность овеяла ее душу.
«Не надо приставать к нему с вопросами. Не все ли мне равно, кто он? Может быть, больше и не встретимся. Уйдет и не вспомнит».
После обеда прошлись по бульвару и сели за столиком большого кафе на улице.
Наташа чувствовала себя усталой и говорила мало, а Гастон увлекся беседой с алжирцем, продающим ковры. Он без конца шутил с ним и хохотал, рассматривая его товар. И хоть ясно было, что он ничего не купит, алжирец продолжил юлить около.
Такие алжирцы всегда бродят мимо больших кафе с неизменными цветными ковриками, иногда с довольно дрянными мехами или даже с поддельными жемчугами и бусами, но главное, конечно, с коврами. Бродят они также по модным пляжам, где довольно нелепо предлагать товар голым людям. Ну на что голому ковер или лисья шкура? Да и кошелька на голом нет.
И никто, между прочим, никогда не видел, чтобы у такого алжирца кто-нибудь что-нибудь купил. Существование их для всех загадка. Многие склонны даже видеть в них шпионов, но что можно около кафе шпионить? Какие оперативные планы можно продать неприятелю? Загадка.
Вот с таким алжирцем долго посмеивался Гастон. Под конец сказал:
– Я хочу совсем крошечный коврик, беленький.
И засмеялся, глядя алжирцу прямо в глаза.
– Меньше этих сейчас нет, – серьезно ответил тот. – Дайте задаток полтораста франков.
– Сто! – сказал Гастон.
Алжирец перекинул свои ковры на руку и стал медленно отходить.
– Он сейчас вернется, – шепнул Наташе Гастон.
И действительно, алжирец постоял посреди улицы, посмотрел во все стороны, снова подошел к их столику и, сняв с плеча небольшой коврик, поднес его к Гастону. Тот дал ему сто франков и стал щупать коврик. Потом алжирец быстро вскинул коврик снова на плечо и ушел, не оборачиваясь.
– В чем же дело? – удивилась Наташа.
Ей показалось, что он сунул в руку Гастону крошечную записочку.
– Вам письмо?
– Да. От одной интересной испанки.
– Отчего же вы не читаете?
– Нельзя.
И нагнувшись к ней, шепнул:
– Кокаин.
– Разве вы нюхаете кокаин?
– Нет, это я не для себя. Это для одного знакомого. Он его продает и получает в десять раз больше.
– А вы знали раньше этого алжирца?
– Ну конечно.
Странный этот Гастон! Впрочем, он так много врет, что, может быть, и не знал раньше этого алжирца. А может быть, это и не кокаин, а действительно записка.
– Милый Гастон, – сказала она. – Если бы вы врали не постоянно, то было бы интереснее. Я бы тогда угадывала, что – правда, что – ложь.
Гастон стал серьезным, как будто обиделся. Потом сказал:
– Если бы вы могли быть моей подругой, у меня никогда не было бы тайн. То есть – почти никогда. Ведь вы тоже не всегда говорите правду. Разве вы не выдавали себя за богатую англичанку?
– Опомнитесь! Я ни слова не сказала.
– Не сказали, но и не разубеждали меня. Вы, между прочим, говорили: «мой шофер», «моя машина»…
– Точно так же я сказала бы «мое такси»…
Он засмеялся:
– Видите, как неприятно, когда вас уличают во лжи! А по отношению ко мне вы только этим и занимаетесь!
Наташе показалось, что он сердится, и она смущенно взглянула на него. Нет, он, по-видимому, и не думал сердиться. Он посмотрел ей прямо в глаза и засмеялся.
– Ну как вы не понимаете, – сказала Наташа. – Ведь это тогда была просто шутка, забава, а не обман.
– Ну вот, вот, ведь и я тоже шучу и забавляюсь.
– А будет ли когда-нибудь правда? – спросила Наташа и сама смутилась, точно вопросом этим выдавала какое-то свое желание, какие-то надежды на дальнейшие встречи, на более сердечные и искренние отношения.
Он ничего не ответил на ее вопрос, только молча поцеловал ей руку.
Они расстались, не условливаясь о новой встрече, но на другой день он снова ждал ее на улице.
И они снова обедали вместе и вечер провели в кинематографе.
– Вы, кажется, целый день свободны, Гастон? – спросила Наташа. – У вас нет сейчас определенных занятий?
– Наоборот, я очень занят. У меня масса дел.
– Каких?
– Комиссионных. Я занимаюсь комиссионными делами. Вот мне сейчас поручили продать один дом. Я на этом деле смогу заработать несколько десятков тысяч. Даже еще больше.
Наташа посмотрела на его детский рот с надутой верхней губой, на розовые щеки.
– Не похожи вы, Гастон, на солидного дельца. Сколько вам лет?
– Гораздо больше, чем вы думаете, – обиженно ответил он. – Мне уже под тридцать. Я знаю, я очень моложав, но стоит мне надеть очки – я сразу делаюсь на десять лет старше.
– А вы носите очки?
– Нет.
Она засмеялась, но от разговора этого легла ей на душу легкой пленкой печаль.
«Под тридцать. Двадцать три? Двадцать четыре?.. А мне тридцать пять».
И тут же совершенно ясно видела полную неосновательность своей печали. Не все ли ей равно? Не так она стара, чтобы грустить об ушедшей юности. А если ему даже двадцать, то ей-то какое до этого дело? Пусть хоть пятнадцать. Ведь не замуж же ей за него выходить?
Мысль была совершенно ясная и дельная, но тихой печали с души не сняла.
На другой день перед уходом из мастерской она долго прихорашивалась перед зеркалом и слегка подрумянилась. «Конечно, не потому, что Гастону третий десяток, а просто так. Захотелось…»
И, выйдя из подъезда, пошла не как всегда – ленивой и усталой походкой, а легко, быстро, прямо, словно показывала покупательницам новую спортивную модель.
Она дошла до конца улицы, вернулась, прошла снова.
Никто не догнал ее и не окликнул.
Гастон не пришел.
10
Как нимб, любовь, твое сияньеНад каждым, кто погиб любя.Блажен, кто принял посмеянье,И стыд, и гибель от тебя…Валерий БрюсовLa Du Barry, pauvre, vieille belle, pleura sur l’échafaud, criant: «Encore un petit moment, monsieur le bourreau!»
Histoire de France[25]He пришел он и на следующий день. Да ведь он и не обещал, что придет…
Стояли жаркие, душные дни. Настроение в мастерской было истерическое.
Продавщица Элиз упала в обморок перед заказчицей. Манекен Вэра вела себя вызывающе, опаздывала и нагло улыбалась, когда мадам Манель делала ей замечания. Очевидно, она нашла себе другое место и старалась вывести Манель из себя, чтобы та сама ее прогнала. Тогда можно было требовать с нее полагающихся в таких случаях «ликвидационных». Но Манель как будто угадала ее маневр и хотя белела от бешенства, но решительных слов не произносила и была таким сладким ангелом, как бывают только от самой крутой злости.
Мосье Брюнето был неуловим, и в какой фазе находились его отношения с Вэра, определить было трудно. Но это последнее обстоятельство выяснилось, когда Вэра пригласила Наташу провести вместе вечер:
– Мы заедем за вами ровно в девять. Наденьте открытое платье.
«Кто это «мы»?» – подумала Наташа.
«Мы» оказалось состоящим из Вэра и Брюнето. Заехали они уже не в великолепной «Испано»[26] мадам Манель, а просто в такси. Оба были веселы и говорили друг другу «ты».
Поехали в большой ресторан, где обедают с танцами.
Наташе было скучно.
Вэра в счастье своем оказалась очень вульгарна, шлепала Брюнето по щекам, шептала ему что-то на ухо, зажимала ему рот рукой.
Брюнето сидел красный, с блаженно растерянной улыбкой.
С Наташей оба они почти не разговаривали, так что она даже не понимала, зачем ее пригласили.
За столиком, наискосок от них, сидела парочка, на которую все обратили внимание, – дама и кавалер.
Даме было лет под шестьдесят, типа она была английского, дико худа, но с могучими костями, которые точно гремели, когда она плясала, так были голы и страшны. Щеки ее, очевидно подвергнутые эстетической операции, носили легкие следы каких-то не то швов, не то шрамов, густо замазанных белилами и румянами. Через легкое платье обрисовывались все ее маслаки, кострецы, берцовые и прочие кости. Она была страшна. Вообще можно отметить, что безобразно толстые женщины вызывают смех, тогда как безобразно худые, может быть, потому, что напоминают о скелете и о смерти, возбуждают истинный ужас. Над ними не смеются, их пугаются.
Вот так страшна была эта старая англичанка. И казалась еще страшнее от соседства со своим кавалером, худеньким, бледным мальчиком лет двадцати двух, с обиженным лицом и красными веками. На мальчике были кольца и три цепочки на правой руке.
Метрдотель, разговаривая с Брюнето и видя, что тот смотрит на странную пару, улыбаясь, объяснил:
– Вот сделал карьеру молодой человек. Он был дансером у Сиро. Там пленил эту англичанку, она заплатила все его долги и вот держит его у себя.
– Ну какие у него могли быть долги! – засмеялся Брюнето. – Кто ему давал больше десяти франков!
Наташу непонятно волновала эта пара. Она глаз не могла отвести от старухи, страшной, как похоронная кляча, с которой сняли ее торжественную попону, и от этого обнимающего ее мальчика, бледного, с красными веками, какого-то умученного, смущенного и торжествующего. Похоже было на какого-нибудь циркового «человека-аквариум», который глотает перед публикой живую лягушку. Ему физически противно, и ему стыдно, потому что занятие все-таки не почтенное – зрителей мутит, но он горд, потому что номер исполняет исключительный и деньги за него получает хорошие.
Старуха – та никаких сложных чувств не проявляла. Она была невозмутима, спокойна и совершенно не замечала ни насмешливых взглядов, ни улыбок. Не хотела замечать, потому что все-таки совсем-то уж ничего не заметить было нельзя: настолько многие из зрителей держали себя нагло и развязно.
Старуха танцевала, пила шампанское, поднимая хрупкие бокалы огромной, как грабля, костистой рукой. Кожа на этой руке так плотно обтягивала остов кости, что трудно было отличить, где начинаются пальцы, и казалось, что они растут прямо от запястья… И как она была спокойна – эта страшная женщина, этот скелет человека, умершего от любви.
«Gloire a ceux qui sont morts pour elle!»[27]
И мальчик этот как лунатик. Неужели ему не стыдно? И что-то в нем напоминает… Эти слегка приподнятые плечи, когда он танцует. Может быть, даже и не он отдельно напоминает, а вся эта атмосфера, эманация этой пары, этого джаза, утонченно-чувственного, развратного, как тайное сновидение, о котором никогда никому не рассказывают, и запах духов и вина – все это вместе… нет, не напоминает, а как-то дает нервам «его», Гастона.
И вот – последний блик, которого не хватало… Один из музыкантов, толстый и черный, как жук, встал и, приложив ко рту рупор, запел:
«Ce n’est que votre main, madame!»[28]
– Я очень устала, – сказала Наташа. – Отпустите меня домой!
И Брюнето и Вэра до невежливости быстро согласились на ее просьбу.
Брюнето вышел проводить ее и усадить в такси. И когда они уже стояли внизу, к подъезду подкатила большая барская машина, из которой вышел высокий элегантный господин с седыми височками, с розеткой в петличке, в цилиндре и белом кашне и, повернувшись, обождал, пока выйдет из автомобиля его спутник, тоже элегантный, тоже в цилиндре и белом кашне, и, взяв его ласково под руку, прошел в подъезд.
Этот второй элегантный господин был Гастон.
Наташа так испугалась, увидя его, что спряталась за спину Брюнето.
Почему она испугалась, она и сама не понимала.
Спала эту ночь плохо. Все думала, что если опять Гастон подойдет к ней, то нужно будет непременно рассказать ему, что ее в ту ночь в притоне обокрали, и спросить, знает ли он Любашу, и еще надо рассказать про зеленые отметины на деньгах. Словом, все. Будь, что будет.
Но, проснувшись, сразу поняла всю бессмысленность этого решения. Если он в это дело замешан, то, конечно, ни в чем не признается, а просто отоврется и уйдет. Навсегда.
Если не виноват, то может почувствовать, что его подозревают, обидится и уйдет. Результат всегда тот же. Зачем же подымать эту историю, раз она не хочет, чтобы он уходил?
Появился он дня через три, но не на улице, как раньше, а пришел прямо к ней.
Это было в воскресенье, и Наташа только что оделась, чтобы идти в ресторан завтракать.
– А я про вас что-то знаю, – лукаво сказала она. – Вы три дня тому назад были вечером в ресторане с одним пожилым господином.
Гастон сильно покраснел. Это в первый раз видела Наташа, что он покраснел.