Полная версия:
Баушкины сказки
– Да ты что, антихресть ты! – А сами на бородищу отцову-то намат’вают кажно словцо знахарско. А тот:
– Да помни, завтрева бабий день особельнай… – И сейчас свалился под лавку, потому с пьяных глаз.
Так, сказ’вали, завтрева, эт’ кады солнушко-т на покой покатилося, – а кто сказ’вал, так девки Гужевы и сказ’вали, Устинья с Аксиньею, а толь и сказ’вали, дядь Коля, мол, сказ’вали, сейчас отец Онуфрий-то от их ушел, от Гужевых, – в чащу, потому плоть у его, у дядь Коли, пылает, ин в паху жгёть, – поостудить маненько надобно. ’От пошел, а тёмно уж на белом свете-т сделалось, потому хошь глаз коли, эт’ дядь Коле-то. ’От идет собе – а тут что тако: никак лешая! А дядь Колю-т не проведешь, потому ученый нонече: ужо я тобе, мол, Акулинушка, у той, мол, у сосенки… Ишь, удумал что скоромное, а сам портки сымать. И что ты думаешь, сейчас в чем матерь родила – царствие ей небесное, добрая была женчина – на лешую и кинулся. А как шары-т отворил – лишенько, то ж попадья старая, будь она неладная! Дядь Коля стыд рукой прикрыл кой-иде – д’ в чащу, в глыбь самую, д’ ишшо и пришепёт’вает, что баба плохая: чур, мол, мене расчур. А лешая-т самая, сказ’вают, портки-т дядь Колины, снесла к им, к Гужевым, ’от ить охальница, не гляди что попадья!
А ноченькой темною, толь отец к Хведосье навострил бородищу свою, – цоп за рясу его и дёржит, а после на полать поволокла, что мешок пустой: куды кинешься! Так, сказ’вают – эт’ баушка Рязаниха язычином трепала, повитуха ты старая, – тую ж ночь понесла попадья-т от отца Онуфрия! Но эт’ кады ишшо станется – д’ и станется ль, потому там помело пустое, коровье что ботало! А покуд’ва попадья дивом дивилась на робятенка Анисьина диковинного.
’От дивуется, потому тот что с золота, толь и сучит ножонкими, – д’ хтой-то никак в окны стуком и стучит: нешто неймется им, иродам, ночь ить на дворе! Анисья торкнула в бок Прохора – тот покуд’ва продрал шары спросонь, девки Гужевы – Устинья д’ Аксинья – как тут, там румяненные, там пышные, что булки какие с противня: так в рот и просются: не видали тятьку, мол, эт’ дядь Колю-т самого, Гужева. Сказ’вал, мол, к Аксинье с Прохором надоть зайтить, потому у их, мол, понародился робятенок диковиннай, все, мол, видали уж, я, мол, один толь и не видывал, д’ запропал идей-то пропадом со всем своим потрохом. А отец, Онуфрий-то, и навострил бородищу-т свою сивую: покуд’ва он, отец то ись, у Анисьи с Прохором лясы точит д’ харчами брюшину набивает, дядь Коля-т самый, д’ ноченьку цельную тешится с его Хведосьюшкой, д’ над им ишшо и похохатывает! Потому сама сказ’вала, Хведосья-то: мол, кады дядь Коля забобылил – царствие небесное жане его, тетке Гужихе, – мол, спускал кобеля свово к ей, к Хведосьюшке. Там, мол, что обхаж’вал ровнешенько какую королевишну: там поил, кормил, там сережки-подковки дарил с чистого золота. И толь про подковки-т помыслил отец (потому сам, слышь, четвертый десяток с ей, с Хведосьей, полюбовничал, так плат простой ситцевый не поднес, морда его поповская, а сколь жанихов отвратил, песье ты отродие: там Захар Архипыч сам сватался, опять же Василий Силыч, первый тады красавец на селе, д’ слышь ты, Семен Прохорыч, эт’ отец Прохора-т Анисьина, топерича старый хрыч, а тады лётывал что соколом, – всех отвадила: мол, никто ей не нужон, кромя Онуфрия… и пошто пущает: там бородища что помело!), – а толь и помыслил про подковки-т отец, ин мысала свело, – робятенок сейчас в крик. Анисья, знамо дело, титьку выпростала, сосец робятенку в рот сунула – отец и поуспокоился: брешет Хведосьюшка, не даривал ей подковки дядь Коля Гужев-то, потому откель у его подковки-т, у лапотника, д’ и не кормил не поил, эд’кий выкормит – жди! И зачакал губищами, ин бородища ходуном пошла.
– Слышь, Устинья-Аксинья! – Эт’ отец девкам Гужевым. – Чтой-то, мнится мне, матерь ваша – упокой Господь душеньку ейну грешную – подковки в ушах нашивала с золота. Пошто не наденете память матерну?
– Да ты что, отец? Отродясь никих подков и не нашивала, потому уши у ей были девственны, то бишь без дырочки, а нам и колечка простого не оставила, потому голы-босы – и взамуж никто не берет.
А знахарь:
– А ты слышь, что скажу-т, ступай ноне в чащу, в самую что глыбь…
А Рязаниха:
– Д’ ступай ты сам к едрене Фене, потому не дашь людям слово молвить, песье ты отродие! Эт’ которы подковы, отец? Эт’ случаем не Прасковеины? Помню, жалилась: мол, запропали подковки куды-т, баушка, не ведаешь ли? А я что, вещунья кака? Эт’ знахарь пущай ведает.
– Эт’ которая Прасковея? – То отец. – Брюхатая?
– Да ну ей, халду, про ей неча и сказ’вать. Я про ту Прасковею, что шерсть прядет, д’ по-за околицей. – Анисья толь титьку выпростала – д’ робятенку сосец мимо рта и сунула: нешто Павлуша к Хведосье хаживал? Робятенок в крик – Анисья и поуспокоилась, потому иде это видано, чтоб сосунец старицу полюбовничал.
А попадьица ин дивится:
– Эт’ кого рожна ты подковкими, отец, антересуешься? Нешто счастия лытаешь на старость лет? – А отец и в бородищу не свищет! – А толь подковки те я сама Хведосье и пожал’вала: почитай, с уха сняла. – А отец завей горе веревочкой! – Потому не след отцовой-т полюбовнице в простых сережках хаживать. – Толь молвила – сейчас робятенок в крик. Отец ин покряхтывает, а попадья: прости, мол, Господи, бес попутал, грешницу!
Подковки-т те Хведосье, мол, самолично сунула, дабы отвадить ей, мол, от тобе, отец! А сама сказала, мол, от дядь Коли то, от Гужева, мол, присох совсем. А подковки-т те снесла, мол, к Рязанихе, эт’ чтоб пошептала на их, повитуха ты, мол, старая, д’ толку чуть. И замахнулась на баушку, а та что мышь какой, потому барыш взяла за пошепт-то, д’ ноне от его один шиш – тады ж весь и вышел.
А девки Гужевы-т, Устинья д’ Аксинья, ’от халды-то: мол, тятька-т к Хведосье хаживал, а та его приваж’вала: там поила что, кормила что, там постелю мастерила пуховенную. Д’ толь больно нужна она ему, шалавая, с ейной постелею, кады у его своя есть распуховенна! А отец разошелся, что лёгкая в горшке:
– А рожна хошь? – И кажет девкам лыч. – Язычино-т пудовенный, ’от потому никто взамуж-т и не берет. А толь эт’ Хведосье он, дядь Коля-то, больно нужон, сама сказ’вала! Потому работать он мальчик, а жрать мужичок!
А попадья:
– Ты-то, гляжу, весь в прах изработался: трепать толь и знаешь боталом! И кады ж эт’ она тобе сказ’вала, уж не на той ли постеле пуховенной?
А отец:
– Кады-кады – а тады, кады сповед’валась: мол, так и так, отец, дядь Коля, мол, Гужев не нужон мене.
А попадья в раж вошла:
– Охальник ты, отец, вот тобе мой сказ. Обрядился в бородищу д’ в рясу – и охальничаешь. И как толь землица-т дёржит эд’кого грешника!
А отец:
– А то воля Господа, а не твое дело собачье. Как Отец наш Вседержитель постановил – так и вертится.
Робятенок сейчас в крик, потому язычино-т попридярживай, коли Господом-т Вседержителем поставлен людям д’ батюшком!
А девки Гужевы, Устинья д’ с Аксиньею:
– А ишшо тятька сказ’вал: мол, Хведосья с им понатешится – и пошла на отца нашёптывать, мол, бородища-т у его сивая, пропастинная, брюшина-т, точно куль стопудовый, набитая, а мошна-т пустым-пуста!
А отец осел, что пустой мешок, толь губищами-т и чакает. А попадья:
– Так тобе и надобно, полюбовничек! – И сейчас в сенцах ровно что по лбу как громыхнуло. Онуфрий-то язычино и поджал, потому пакостить пакостил, а кары небесной пужался пуще кого пуж’ного! ’От сидит, бородищей толь и потряс’вает д’ на дверь тихохонько подсматривает.
А Анисья: и кого, мол, лешего черти несут на ночь глядя – д’ Прохора в темя-т и торкнула. Тот покуд’ва раззявил пасть – дядь Коля, Гужев-т, в избу и шасть. Сейчас сивуху завидел, лыч свой поскрёб, потому унутре жгёть. А девки-то Гужевы, эт’ Устинья с Аксиньею, на тятьку что собаки какие цепные кидаются, никакого почтения: куды, мол, запропал со всем своим потрохом?
А тот:
– ’От халды-то! Потому вас никто взамуж не берет! Не даете отцу чар’чку пропустить для сугреву крови-то! – И сейчас осерчал на ей, на сивуху-то, нолил собе, сколь положено, д’ в рот и опрокид’вает. Отец Онуфрий толь и сглотнул слюну, толь и зачакал губищами. А дядь Коля уж которую опрокид’вает – и не закус’вает. ’От рот отер, присвистнул, потому зубов кот наплакал, д’ сам такую речь и ведет:
– Анисья, слышь, что ль, коль не шутишь, робятенок, сказ’вают у тобе дикованнай. Все уж видали, один я не видал. Дозволь глянуть, не то.
А Прохор:
– Анисья д’ Анисья! А я нешто пришей кобыле хвост? Семя-т мое, потому золотое!
– И то, Проша, твое, чье ж ишшо… – А сама сробела, д’ одним глазком, слышь, на робятенка и косурится: не удумал бы криком кричать, потому душенька-т ейна грешная!
Потому Прошка-т ишшо в жанихах хаживал, а она, Анисья-то, сошлась с одним цыганом. Ну, сошлась и сошлась, а толь там цыган-расцыган: там что красавец – глаз не отвесть! А толь эт’ цыган-то увидал Анисью – моя, кричит! И что ты думаешь, тую ж ночь, как криком кричал, – а он, цыган, стоял с табором в селе-т, – и окрутился с ей, с Анисьей-то: потому у их, у цыганов, такой закон. Там любил ей до полусмерти, сказ’вают, там зацалов’вал, там что замилов’вал. Мол, сказ’вали, с собою звал жизню вести вольную. А Анисья: да куды ж, мол, я, Боянушка, – потому его Бояном прозывали, цыгана-т самого! – тут, мол, уродилася, тут, мол, и кость сложу. А то, сказ’вали, слезьми обливался, потому порода у их такая, у цыганов: всё б им трепаться по свету белому, нешто несть им пристанища? ’От простился Боян с Анисьею, нагаечкой коня свово хлестнул по бокам, свистнул, – а зуб ин блестит женчугом, – д’ толь его и видели… А Анисья-т, сказ’вают, стыд прикрыла Прохором, потому взамуж пошла ровно за стену каменну.
’От дядь Коля другой раз речь завел, потому видит: не в собе она, Анисья-то:
– Слышь, Анисья, робятенка-т кажи.
А Анисья:
– Д’ на что он тобе с пьяных глаз? Дите ить малое, на кой ему твоя рожа-т сивушная?
А отец и вставил словцо д’ не в свою строку:
– И в церкву не ходишь, антихресть ты, песье отродие! – Д’ перстом и тычет в личность дядь Коле Гужеву.
А тот толь поплевывает, завей горе веревочкой, потому сама Хведосья сказ’вала: отец, кады зачнет с ей полюбовничать, крест с пуза сымает, прости Господи, – д’ ишшо, сказ’вала, бородищей что мочалом каким трет тело белое! ’От баба-т иде ядреная… А сам ин облиз’вается, потому шибко соблазная, не гляди, что старица: ишшо иному мальцу пондравится! Сказ’вали, Павлуша-т, Прасковеин сын, эт’ которая шерстит, Прасковея-то, – так энтот Павлуша раз стукнул к Хведосье в окны-т, кады она почивать уж удумала. ’От и стукни, а она, как есть, в одной рубахе, простоволосая, и отвори ему окны-то, полоротому. Тот в избу и шасть, что тать. А Хведосья: кого рожна, мол, надоть. А Павлуша, сказ’вали, шары выпучил на прелести Хведосьины, язычино заглотил и стоит что стуканом, ин не колыхнется. А Хведосья – ведьма чистая! – рубаху скинула и, в чем матерь ей выродила, на Павлушу кинулась телеса-т казать. Тот, сказ’вали, еле живой ноги-т унес, д’ после, сказ’вали, три дни и три ночи с полатей на земь не сходил, в рот маковой росины не просил, Прасковея уж и отпевать у отца у Онуфрия его удумала, Павлушу-т, сынка родного: один ить он у ей. Д’ спасибо знахарю: пошептал над им, над Павлушею, по-песьи кого-т рожна: чур, мол, д’ расчур – тот сейчас с полатей и сошел, молока кринку испросил, а про Хведосью-т: эт’ в окны-т к ей стукивать – и помнить запамят’вал. А толь что отцу Онуфрию, что дядь Коле Гужеву шепчи – не шепчи – одна Хведосья и крендель сахарный, и вино терпкое, потому сама в роток просится.
А девки Гужевы – эт’ Устинья которая д’ с Аксиньею – сызнова на тятьку кидаются, приступают приступом: пошто, мол, на ночь глядя шастаешь невесть иде? Робятенка он пришел смотреть! Знаем мы, мол, твово робятенка!
А дядь Коля:
– Вырастил на свою-то голову! Глотку готовы тятьке перегрызть! Так в девких, халды, и останетесь, потому взамуж эд’ких не берут!
А знахарь:
– А я, слышь, возьму!
А дядь Коля (ин руки чешутся, потому опостылели халды, никуды от их не кинешься):
– Так ить две их у мене: Устинья д’ с Аксиньею! Нешто у вас, у знахарей, закон такой, что на двух девких зараз обжениваются?
А знахарь:
– На что мене две. У мене, мол, и брат имеется, потому в суседнем селе ворожит.
А дядь Коля:
– Эт’ в Прыганке, что ль?
А знахарь: д’ нет, мол, в Волчьей Гриве, мол.
А дядь Коля:
– Д’ куды ж я ей на край свету спроважу нешто? Выкормил-выпоил – эвон шаньга что пышная! – д’ по-за порог выставил? Можа, вам, знахарям, эд’к-то прописано, а нам, людям…
А девки Гужевы – Устинья что с Аксиньею – у тятьки словцо с уст сымают, что собакевны каки: взамуж, мол, шибко хочем, хушь в хвост, хушь в гриву. А знахарь нам эт’ уж больно глянется. А и то, знахарь-т хорош: там харя ин трескается, там рубаш’чка красная шелковая, там сапожки сафьянные.
А дядь Коля мысалы-т утер: знатно сродниться-т со знахарем, потому сам черт ему брат. Д’ ишшо, сказ’вали, сундук у его ин ломится от добра всяч’ского, а уж сколь деньжищ – там, сказ’вали невидимо!
А отец:
– Не стану венчать в церкве, – кричит, – антихреста! – Потому пред глазищами сундуки знахаревы!
А знахарь сам:
– Больно, мол, надобно. Мы и без тобе в Гриве окрутимся! – И сейчас по рукам с дядь Колей с Гужевым и ударили.
А дядь Коля:
– Слышь, – как тобе звать-величать, – а берешь-т которую? Две ить у мене девки, потому Устинья д’ с Аксиньею.
А знахарь:
– А звать мене, мол, Як’вом Митричем, а беру я, мол, меньшуху которая, потому я меньшой, мол, брат промеж нами, братовьями-знахарями.
А дядь Коля:
– А что твой брат? Каков с лица-т?
А Яков Митрич:
– А таков, мол, что матерь родная нас не различит, потому волос в волос, голос в голос у ей уродилися. Имечко, и то одно…
А дядь Коля мысалы-т утер, потому с лица-т одно, а ну как в мошне пустым-пусто?.. Д’ куды топерича кинешься…
– Забирай, черт с тобой! Устинья, мол, подь сюды! – Потому Устинья-т меньшуха-дочь. Устинья к ему, к тятьке, к дядь Коле к Гужеву, а там раскраснелась что, родимые матушки! А Рязаниха, повитуха ты старая:
– И привалило ж счастие нек’торым! А котор’му хлебать всю жизню горе горькое! Горько! – ’От крикнула, а они, Устинья-т с Як’вом Митричем, со знахарем-т, сейчам и цалуются! Аксинья-т, слышь, толь и закусила губищу до сукрови, потому меньшуха-т вперед ей выскочила. А отец Онуфрий:
– Антихристы! Без венца цалуются!
А дядь Коля:
– И-и, ты-т помалкавай, праведник!
И пошли пить-гулять, толь дым столбом. И отец пьет-гуляет, потому сивуха не разбирает, кто пред ей, и попадья, и Анисья с Прохором, потому робятенок-т уторкался д’ посыпохивает, и дядь Коля с девкими Гужевыми: Устиньей д’ Аксиньею, и баушка Рязаниха, и знахарь сам – все гуляют, все хором пьют.
’От пьют собе, завей горе веревочкой, а толь хтой-то как в окны и стукнул тихохонько…
Ну, стукнул и стукнул, Анисья сейчас Прохора и торкнула по темени – Прохор и глянул в окно, а там темь кромешная, нешто кого и высмотришь? ’От он глядел-глядел, ин шары вылупил, покуд’ва хтой-то и не скажи по-человечьему: мол, мимо ишла, дай, мол, думаю, загляну на чуток, потому, мол, пир на весь мир стоит, а я, мол, шибко до пиров охотница. А отец сейчас заслышал речи те медовые, что по мысалам мимо уст текут, ровно кол и заглотил осиновый, ин не колыхнется. А дядь Коля Гужев что вошь кой на гребешке вертится, ин зашелся весь от тех от словес от слад’стных.
А Прохор:
– Ну, заходи, коль не шуткуешь, суседушка. – Д’ какие уж тут шутки, кады отец д’ дядь Коля пропадают пропадом: до пиров она охотница! Вражина ты, разлучница! Попадья толь и сплюнула, а Прохор под белы под рученьки и содит Хведосью в аккурат промеж отцом Онуфрием и дядь Колей Гужевым – тех, слышь, сейчас что оглоблей оглоушило.
А Хведосья принарядилась, шалавая, точно девка на выданье: сережки те самые-т подковкими-т, д’ на грудях брошка пчелкою – то ишшо Захар Архипыч пожал’вал, кады сватов засылал (а Хведосья, слышь, брошку-т взяла, а Архипычу шиш, ’от баба ядреная!), на плечах шал’чка пуховенна – эт’ иного жаниха приношеньице, отца-т Прошкина, Семен Прох’рыча, ныне хрыча старого, потому пьет что питушею, бесстужие его глаза (Анисья, слышь, и на порог его не пущает, сказ’вают). ’От чар’чку откушала, Хведосьюшка-т, д’ и сызнова патоку льет мимо отцовых уст: мимо, мол, случаем ишла, д’ зайтить, мол, удумала, потому пошто не зайтить к добрым людям. И другую чар’чку откушала – а дядь Коля сейчас грибочек ей сопливенный: закуси, мол, Хведосьюшка, чем Бог, мол, послал. Потому, не ему послал-т, скареду – Прохору с Анисьею! Нахлебники чертовы! А та, Хведосья-т, закус’вает и не поперхнется – а робятенок сейчас в крик. Анисья титьку выпростала, а попадья на Хведосью что на вражину зыркнула: мимо она ишла, шалавая! Потому сейчас как отец-т с ей отполюбовничал, дядь Коля залег в постелю ишшо теплую, что в логово. Д’ толь стали миндальничать, в окны стук: дядь Коля пыл и поджал, потому спужался, что то отец возвернулся, Онуфрий-т сам. Хведосья покуд’ва плат на плечь накинула, – Прасковея как тут (эт’ та Прасковея, что шерсть шерстит по-за околицей, а про ту Прасковею, брюхатую, и сказ’вать неча, потому ну ей ко всем чертям, ей саму и мужа ейного: человеком ить был, а как под подол к Прасковее-т самой глянул – каким дурнем и сделался, одно д’ потому на уме). А толь Прасковея-т, шерститка-то, на Хведосью с порогу и кидается: иде, мол, сынка мово укрыла родного, такая-сякая и матерь твоя разэд’кая! А дядь Коля Гужев – леший его дери – возьми д’ с-под дерюжки, что Хведосья-т на его накинула, ногу свою пропастинную и выпростай. А Прасковея:
– А, вот ты иде, песий сын! – И к печи кинулась д’ и сорвала дерюжку тую. А дядь Коля и полёж’вает пред ей что огурчиком: весь пошел пупырушком, потому в чем матерь выродила, толь стыд рукой и прикрыл. Прасковея разошлась, что лёгкая в горшке, ин заходится: там гогочет точно кобылица неподкована. А дядь Коля штаны цоп д’ в окны – и был таков. А Хведосья к Прасковее и приступает приступом: коль укажу, иде Павлуша, мол, залег, не пойдешь по селу про то, что вид’вала, язычином трепать? А у той язычино-т ин чешется. Так Хведосья, сказ’вают, ей куль мучицы снесла, д’ ишшо лытку говяжую, д’ сахарцу, д’ постного маслица, д’ бутыль сивухи поставила, д’ слышь, суконца штуку: а там не сукно – чистый шелк. Д’ ишшо и словцо прибавила: мол, Павлуша-т твой, кады луна на небо проклюнется, к Анисье Прохоровой, как есть, и пожалует, мол, самолично слых’вала про ихны уговоры полюбовные. А Павлушу-т и поминай как звали у Анисьи-то, потому Павлуша нонече-т у Никитишны отлёж’вается.
Прасковея ношу-т взвалила собе не горб – а и тяжела ты, ношенька, а и жадна ты, Прасковея Михеевна! – д’ делать неча, почапала по-за околицу.
А Хведосья едва и дождала, покуд’ва луна проклюнула на небо. А кады проклюнула – сейчас принарядилась во все баское и к Анисье с Прохором: уж больно слад’стно поглядеть, как Павлушу-то матерь за космы оттаскавать кинется!
’От и третью чар’чку откушала Хведосьюшка д’ закусила грибком сопливенным – и толь тады Прасковея, – а кому ишшо-т стучать: ночь на дворе – в окны-т стукнула (потому всё мучицу, слышь, пер’сыпала в анбар д’ суконце к телесам приклад’вала).
Анисья Прошку в темечко торкнула – всё как у людей – тот раззявил пасть, а Прасковея в избу и шасть! Д’ толь дядь Колю-т увидела – не до Павлуши топерича – насилу и упокоили, потому там ин зашлась от хохоту-т: как живого, видит дядь Колю на печи без исподнего! Дядь Коля стыд-то прикрыл, а Хведосья сейчас ей и погрози перстом тихохонько: нешто помнить запамят’вала про уговор, морда ты суконная? А та, Прасковея-т, что шелковая какая сделалась, потому мучицу-т уж пер’сыпала, пер’лила маслице-т. ’От сидит за столом, как человек: пьет-гуляет д’ закус’вает: мол, мимо ишла, дай, думаю, зайду, мол, на робятенка погляжу, потому, сказ’вают, какой диковиннай, одна я толь и не вид’вала. Робятенок, дело известное, в крик, потому мимо она ишла, шерститка ты старая! Анисья сейчас за титьку хватается…
’От гуляют-пьют – всё чин-чином, всё как и положено.
И сколь уж там времечка-т пропили, один Господь и ведает, а толь за окными темь кромешная, словно и луна на покой склонила головушку…
’От пили они, и гуляли они: и отец Онуфрий пил, и дядь Коля Гужев пил, и попадья пила, и Анисья пила с Прохором, и знахарь пил, и девки пили Гужевы: Устинья пила д’ с Аксиньею, и баушка Рязаниха пила, и Хведосья пила с Прасковеею. Один робятенок не пил, посыпохивал, потому ишшо махонькый: понаелся покуд’ва д’ успокоился.
И толь поуспокоился, робятенок-то, сейчас в окны стук… Анисья Прохора в темя торкнула – тот в окны-т вгляд’вается: темь одна кромешная… А Анисья точно что чуяла:
– Кого там черт принес, а, Прошенька? – испраш’вает.
А Прохор:
– Да чтой-то чернеется, а что, и не разберу.
А Анисья отворила окны-то, ровно сам нечистый ей подначивал: Боянушко… Толь и промолвила д’ застыла что стукан какой…
А цыган, эт’ самый Боян, полюбовничек-т Анисьин, как тут! У их, у цыганов-т, нешто нюх кой особельнай: потому как иде пьет-гуляет хто, они, цыганы, за версту учуют, сейчас и сказ’ваются.
А толь увидала Бояна свово желанного Анисья-т – сейчас что лихоманка и наскочи на ей: там, сказ’вают, кровушка в жиле взыграла, потому при живом муже, при Прохоре-т при Семеныче, к цыгану на грудь кинулась – и ну зацалов’вать, ну замилов’вать! ’От халда-то, люди ить кругом! А она – завей горе веревочкой: аль забыл, мол, мене совсем, Боянушко, аль разлюбил мене совсем, Боянушко, испрашивает. А коль нет, пошто тады не кажешь лику свово, Боянушко? Так, сказ’вали, у попадьи с тех слов Анисьиных слеза с глазу сползла д’ в стакан с сивухою и капнула, потому и она, попадья, женчина…
А цыган, Боян-то сам, Анисью с груди снял: на робятенка, мол, пришел поглядеть, потому семя-т, мол, мое. А Прошка в раж вошел:
– Эт’ пошто твое-т, чёренное, кады мое, золотое, мол! – кричит д’ на цыгана и кидается.
А Боян:
– Мое, – кричит. – Потому, сказ’вали, робятенок-то всё про всё, мол, ведает, видит наскрозь, мол, кажного!
А отец:
– ’От антихристы, а? Ну чистый вертеп! – И пузо крестить кинулся.
А знахарь:
– Так пошто ж ты, святой отче, в вертепе-т сидишь? Ступай отсель на все четыре стороны!
А отец:
– И ты антихресть! Не гляди что православного обличия! – А сам на Хведосью во все очи глядит, ин облиз’вается, д’ слюну заглат’вает, потому она, Хведосья-то что удумала: сронила крошечку промеж грудей и наминает их, бесстужая, что шаньги пышные! А дядь Коля, песий ты сын, мигает глазом своим масляным: позволь, мол, подмогну, суседушка, – и тянет ручищу-т к прелестям Хведосьиным! ’От ить место срамное, прости Господи! – Пойдем отсюд’ва, мат’шка, неча нам, божьим людям, тут более делати! – Неча, како же: понаелся, что бык на шее-т Прох’ровой, – а тому спозорань сызнова на зар’боток, потому горбатиться!
А попадья:
– Ты ступай, отец, не задярживаю, а я туточко посижу чуток.
Отец язычино-то и прикусил до сукрови, потому куды кинешься…
А цыган одно д’ потому: кажи, мол, д’ кажи робятенка ему. А Прохор: рожна, мол, а не робятенка тобе, на-кося, мол, выкуси! А с тобой, мол, подлая, – эт’ Анисье-то, – опосля потолкуем с глаз на глаз. А сам на цыгана кидается, а там кулачище-то с добрый пуд д’ ишшо пухом рыжим ровнешенько оброс, что щетиною, – ну чисто лапа звериная! Получишь промеж глаз – сейчас кровушкой-т и умоешься. Д’ толь цыган-то – на то он и цыган: такова порода ихная, таков закон – не будь дурак: покуд’ва Прошка кулачищем-т размахавал, от кулачища того и отворотил личность свою – так сейчас, сказ’вали, пух тот рыжий в аккурат припечатал харю знахарю, что печатью кой. Знахарь на Прохора, Прохор в раж вошел, потому и отцу досталось, и дядь Коле Гужеву… Страсть одна! А девки-т Гужевы: Устинья-т д’ с Аксиньею – увидали, что у знахаря харя-то расплылась, что млин по сковороде, – сейчас на Прохора: убивец, мол! А тут дядь Коля ишшо поднач’вает: поддай, мол, ему, – потому девки-т: там что кровушка с молоком, силищу-т девать некуды! А отец Онуфрий-то, больно ты нужон кому, толь пузо и пер’крещивает д’ в рясу с бородищей и ушел, как есть, потому лик свой, слышь, бережет от кулачища-т от Прошкина: завтрева-т читать пастве с клироса, ’от он и морду-т и отворач’вает. А покуд’ва Прохор-т сам разошелся ровно легкая в горшке, Анисья-т что удумала, потому матерь, как ни крути: робятенок-то пошто помалк’вает, нешто посыпохивает в эд’кой-т ереси? ’От удумала д’ сейчас к люльке и кинулась – пустым-пустёхонька люлька-т, толь и покач’вается туды-сюды…