
Полная версия:
Имя твоего волка
Женщина перехватила Риткин взгляд:
– Знаешь, что, девочка… Знаешь, что нужно сделать сначала? – и договорила, не дожидаясь Риткиного ответа: – Придумать ему имя, – и она осторожно погладила щенка по пушистой мордочке.
– Имя? – недоуменно переспросила Ритка. Женщина серьезно кивнула:
– Имя…
Старуха, ведьма без имени
– Имя твоего волка …– пробормотала старуха. Хрипло и устало. – Имя.
И опять замолчала, слепо глядя в черные угли, над которыми еще совсем недавно плясало пламя.
Костер умер на рассвете. Так, как умирают почти все костры.
На рассвете.
В бесцветный час между умирающей ночью и еще не рожденным утром. Когда небо, роняя пушистые клочья влажного тумана, так близко нагибается к земле, что до него можно дотронуться. Когда приснившиеся сны еще не потеряли свой цвет, и кажется, что до них тоже можно дотронуться – как до неба. Дотронуться и пережить заново. И тогда может оказаться, что именно они, а не то, что происходило (будет происходить?) за их гранью – именно они и есть твоя настоящая жизнь. А то, что ты считал раньше своей жизнью – на самом деле, сон. Сон, который забудется к полудню – и потом так легко будет сделать вид перед самим собой, что ничего и не снилось…
Надо только сейчас прикрыть усталые веки – и не смотреть. На черные угли мертвого костра. На старуху, горбящую костлявые плечи и утопившую неподвижный взгляд в черной трухе этих углей – так, как будто над ними до сих пор плясало яркое живое пламя, теперь видимое только старухе…
– Когда люди приручают… – снова тихо заговорила старуха.
Было непонятно, кому она это говорит. То ли сама себе, то ли мертвому костру, то ли щупленькой темноволосой девочке лет десяти-двенадцати, испуганно смотрящей на старуху широко открытыми, черными глазами.
– … Видишь ли, девочка, люди приручают не только зверей. Они приручают реки и озера, и землю, и цветы, и… и других людей. И, приручая, они дают имена…
Девочку звали Марго. Сейчас, слушая старуху, она думала, имеет ли это какое-то значение. Имеет ли значение, что почти все взрослые называют ее Маргаритой – и ей хочется поежиться от того, как они это произносят. С опаской и неприязнью – как будто при этом они пытаются обойти змею, пригревшуюся на солнцепеке. А старуха называет ее Марго – и девочке нравится, как это звучит, несмотря на то, что старухин голос почти всегда брюзглив, резок и строг. Но иногда, очень редко, этот голос становится задумчив и тих – и почти нежен. Именно тогда, почему-то, старухин голос пугает девочку. Как сейчас.
– …Имя – для того, чтобы звать. Для того, чтобы вспоминать. Для того, чтобы проклинать. Для того, чтобы шептать это имя – с любовью и нежностью. Даже если никто не слышит. Потому что, даже тогда это придает силы. А иногда – только это. Потому что иногда больше ничего не остается – только имя, набитое воспоминаниями – как звериная шкурка, которую чучельник набивает опилками, чтобы сохранить вид мертвого зверя. Имя прирастает, как вторая кожа. Его можно оторвать только с кровью, памятью – и болью. В имени – весь смысл …или – бессмыслица …
Старуха говорила, а ветер трогал ее волосы – осторожно перебирал спутанные седые пряди. Марго, стараясь, чтобы ее взгляд был таким же легким и незаметным, как прикосновения ветра, разглядывала старуху.
Она была почти уверена в том, что еще этой ночью старухины волосы были черны, как вороновы перья раскинувшего свои крылья ночного неба. А вот этот тускло-серый, похожий на половую тряпку, рваный плащ, который сейчас обнимал тощие старухины плечи – еще совсем недавно переливался матовым тяжелым блеском дорогого шелка на плечах высокой черноволосой женщины, которая с виду была моложе старухи самое малое, лет на сорок. А голос? Ее голос, который сейчас стал таким хриплым, слабым и измученным?…
Как будто… Как будто в сером рассвете, потихоньку выползающем из-за восточного края земли, все вылиняло почти до бесцветности. И небытия. Огненно-черное звездное небо, старухины волосы, шелковый плащ, звонкий старухин голос… Как будто …
Как будто это все не могло быть опять каким-нибудь сном…
Пан Владислав
Как будто это могло быть чем-нибудь другим, кроме сна… Потому что в глазах, ослепших от бессонницы, уже рябило и плыло. Огоньки свечей, отражаясь от блестящей крышки гроба, дрожали и искрились ярче солнечного света в летний полдень. И казалось, как будто не над покойником истекают восковыми слезами и горестно гнутся две белые тростиночки, а полыхают десятки, а то и сотни, зажженных свечей – как в бальной зале, ожидающей прихода гостей. Помолиться бы надо было, да что-то никак не шли на ум, да на язык благочестивые слова молитв, которые должны умиротворять, смирять и примирять – даже с тем, с чем примириться невозможно – бестолковую мятущуюся душу. Не получалось молиться. А может, не хотел бог принимать молитву старого пана, слишком поздно решившего обратиться к благочестию. А, может, и сам старый пан не слишком-то старался… Сидел, горбя худые плечи, моргал воспаленными глазами на огни свечей, и осторожно поглаживал дрожащими пальцами лакированное дерево гроба. Закрытого гроба. То, что было под его тяжелой крышкой, было слишком страшно даже для смельчака старого пана…
Огни свечей расплывались желтыми пятнами в воспаленных от невыплаканных слез глазах старого пана. Сотен свечей, как будто в бальной зале, ожидающей прихода гостей… А гости… гости скоро пожаловали.
Он не заметил, как она вошла. Ему никогда не удавалось поймать этот миг – когда она появлялась.
Дуновение прохладного ветра – как сквозняк от приоткрытой двери, дрожь свечей, длинные тени, испуганно метнувшиеся по стенам и потолку…
Она подошла неторопливо и бесшумно – как и положено призраку, чуть склонив голову к левому плечу – как обычно. Распущенные волосы сияли золотом, в зеленых задумчивых глазах отражались огоньки свечей. Подошла и присела на деревянную резную, крытую мягким ковром, лавку. Рядом со старым паном, который вежливо подвинулся, освобождая место. Поправила узкой бледной рукой пушистую прядь волос, сползающую на лоб, дрогнула губами – то ли в улыбке, то ли в беззвучном приветствии – мол: “ Ну вот, я пришла. Ждал?”, и молча задумчиво посмотрела на пана…Его мука, проклятие, наваждение снов, и видение бессонных ночей…
Длинное белое платье тихонько шелестело при каждом ее движении. Это все было таким реальным – шорох платья, нежность едва заметной улыбки, сияние глаз… Таким, что хотелось протянуть руку – и дотронуться до нее… Но пан знал, что этого делать не стоит – если он не хочет сойти с ума, прямо сейчас. Потому что… потому что, вдруг его рука встретит не пустоту? а, и в самом деле, скользкую прохладу шелкового платья, тепло женской руки… Или – не тепло; а холод. Смертельный холод закоченевших тонких пальцев. Ведь она мертва, уже много лет, как мертва. И ее руки, и улыбка, и сияние глаз – уже давно просто горсть сухого пепла и несколько обгорелых костей… И все равно, она продолжает приходить к нему все эти годы. Его мука, проклятие, наваждение снов, видение бессонных ночей…
… Вот так, как сейчас. Сидит рядом, на лавке, задумчиво склонив голову, а в ее взгляде – не то сочувствие, не то упрек. Не то просто – грусть.
– Вот видишь, как оно все… получилось, – тихо сказал ей старый пан, гладя дрожащими пальцами деревянную крышку гроба. – Видишь…
И краем глаза, так и не решаясь посмотреть на нее в упор (как будто боялся… чего? – что она обидится на бесцеремонность – и исчезнет; просто тихонько растворится в воздухе, как и положено призракам…), заметил, что она кивнула. Качнулись, вспыхнув зелеными огоньками, изумруды в серебряной вязи старинных серег – любимых, мужем на свадьбу даренных… С ними и похоронили… То есть, их-то и похоронили – серьги, вместе с горстью пепла и обугленных костей. И такими же огоньками вспыхнули ее заблестевшие (уж не от слез ли? – да какие слезы у призраков…) глаза, взглянувшие на пана грустно, и, вроде как, с укоризной. Мол, я-то вижу, а ты, пан – ты-то что недоглядел?
И старый пан сгорбился еще сильнее – от ее взгляда.
– Простишь меня когда-нибудь, а? – спросил тоскливо, и зажмурил на секунду глаза. Заслезились вдруг – от света ярко вспыхнувших свечей? или от света в ее глазах? Негоже перед женщиной нюни распускать… призрак она, или нет… Вот, так бы и сидеть – с закрытыми глазами, смотреть в спокойные сумерки закрытых век, и притворяться перед самим собой, что нет ничего, кроме этого. Нет и не было. Сон это все и больше и ничего....
Анджей
А чем это еще могло быть, кроме сна… Дурного сна, тяжелого и муторного, скорей бы уж закончился, что ли…
Он умирал. И знал, что умирает. А потому сердился – и отбивался, слабо и бестолково, от влажных, пахнущих горькими травами тряпиц, которые упрямая девка все лепила и лепила на больную обожженную кожу. И, не находя сил – разглядеть, узнать, вспомнить – ту, что склонялась над постелью, сипел измученно, с трудом раздирая запекшиеся, в кровавых волдырях, губы:
– Да, оставь, дура… оставь меня в покое…
А она не слушала – или не слышала. И новая тряпица, истекая влажной прохладой, опускалась на пылающую огнем кожу; пальцы легонько и нежно разглаживали очередную повязку; а голос – знакомый, а вроде, как и незнакомый, не то бормотал, не то напевал что-то – дрожащим шепотом, сдержанным плачем, ласково-бессмысленным лепетом… Вроде как – уговаривал. Упрашивал. Убаюкивал. Кого? Человека, с сердитым мычанием ворочающегося на сбитой постели? Боль, адовым огнем сжигающую тело снаружи – как будто так и не затушили опалившее его пламя – и ледяным ознобом колотящуюся внутри? Смерть, которую уже видно – близко-близко – из-под воспаленных с обгоревшими ресницами, век?…
И ведь уговорила… убаюкала… Боль замерла, свернулась сонным змеиным клубком под пряно пахнущими повязками, задремала. И человек успокоился, перестал метаться и кричать и звать свою смерть – ишь, нетерпеливый… Уснул, спокойно и безмятежно, как спят не умирающие – а выздоравливающие. И смерть, уже жадно и любопытно заглядывавшая под его обожженные вспухшие веки, отступила, засомневалась – звали, не звали? Прикорнула было рядом – подремать-покараулить, подышать в затылок ледяным холодом. А к рассвету, позевав разочарованно, поклацав зубами, покосившись досадливо на девушку (которая так и сидела – по другую сторону постели и осторожно держала в руках ладонь спящего – изуродованную, обожженную – как невесть какую драгоценность держала – мол, мое, не отдам…) – и так и уползла потихоньку… по делам… много дел у нее, неугомонной…
Проснувшись, он долго смотрел, больно прищуривая правое воспаленное веко (левое совсем распухло и не открывалось), удивленно вглядывался в полумрак незнакомого дома. Дом, не дом, так себе, хижина, сеном пахнет, какие-то пучки сушеных трав под низким темным потолком… И все опять показалось ему сном. Странным, невозможным.
Только когда из этого полумрака вылепилось бледное девичье лицо и голос, измученный и радостный, тихонько сказал:
– Ну вот… вот так…А ты думал, что я тебя просто так отпущу? Я? Тебя?
Тогда, он решил, что это все-таки, наверное, не сон…
– Тс-с, молчи, – прохладная легкая ладонь нежно тронула его губы. – Ты молчи, а то тебе сейчас будет больно говорить…
Он послушно молчал, и послушно пил какое-то теплое горьковатое питье из глиняной кружки со щербатым краем, опять соскальзывал в дремоту, и снова просыпался, разглядывал сушеные травы-цветы под потолком, пытался припомнить свои сны (и не-сны…) и пытался улыбнуться девушке, заботливо склонявшейся над ним. Когда он научился различать – сны и не-сны – наверное, это было началом выздоровления. Потом он вспомнил ее имя – девочки из своих снов. И – из не-снов, потому что теперь эта девочка сидела с ним рядом, осторожно держа его ладонь в своих руках. “А ты думал, что я тебя просто так отпущу? Я? Тебя?…” И ведь не отпустила… Она смотрела в его лицо внимательно и терпеливо – так же, как и всю прошлую ночь, а может, и позапрошлую? Сколько их уже прошло – ночей и дней в сумерках незнакомой комнаты, пахнущей травами? Он точно не помнил. Девушка поймала его взгляд – и улыбнулась. Он попытался разлепить запекшиеся губы – произнести ее имя, и, наконец, сказать то, что он хотел ей сказать давно. Очень давно. В своих снах. Но узкая прохладная ладонь снова торопливо и предостерегающе тронула его губы.
– Молчи, – попросила она. – Больно будет. У тебя, знаешь, горло тоже обожжено. Успеешь еще наговориться. Потом. И знаешь, еще что, – она запнулась, как, будто решая говорить – или нет. Ее темные глаза потемнели еще сильнее – до черноты, горячей и тревожной. – Знаешь, не вспоминай о том, что случилось. Выздоравливать будешь хуже. Считай, что это был как будто сон. И все. Ладно? Повязка-то сползла, дай поправлю.
Прохладные пальцы осторожно погладили лоб; влажная, пахнущая горьким травяным отваром, тряпица ласково улеглась на левом, распухшем, веке и мягким краешком потрогала правое. И, повинуясь этому движению, и завораживающей напевности негромкого голоса, он снова закрыл глаза.
И, опять начиная соскальзывать в сон, успел подумать, что недаром ее называли ведьмой. Вот, ведь он уже почти поверил, что это все было сном; а когда проснется – будет в этом уверен. А потом его обняла и закачала в своей уютной колыбели сонная темнота… Мягкая и теплая… Темнота…
ПЕРВЫЙ СЛОГ
Темнота. Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая. Влажная и сладкая. Вкусная темнота. А потом – сонная.
Но перед тем, как уткнуться носом в теплый лохматый бок темноты и уснуть, он осторожно и любопытно понюхал запах другой темноты – тонкий и еле заметный, легонько пощекотавший ноздри тревожным холодком. Запах чужой темноты, которая улеглась где-то неподалеку – и ждала. Чужая темнота пахла неизвестностью – и будущим, которое еще не наступило. Чужая темнота терпеливо ждала, положив на вытянутые лапы звериную морду с оскаленной пастью. И, почувствовав холодное дыхание этой пасти, он тихонько и растеряно заскулил, не зная – то ли заплакать всерьез, то ли зарычать. Но теплая темнота легонько подтолкнула влажным нежным носом, подышала уютно и тепло – успокоила, и снова заслонила от чужой темноты.
А чужая темнота так и осталась пока лежать неподвижно неподалеку. В ожидании …
Марго (12). Апрель.
– Первый слог его имени… Первый…тсс-с, тихо, -зашипела старуха, перебивая саму себя : – Ты чувствуешь, девочка?
– Что? – так же беззвучно – одними губами – недоуменно спросила Марго, оборачиваясь к старухе.
И осторожно повела затекшими плечами в попытке сбросить цепкую старухину руку, пригибающую Марго к земле.
– Тише, – сердито, в самое ухо пробурчала старуха. – Ты чувствуешь?
Повинуясь нажатию сильной старухиной ладони, Марго опять пригнулась и снова посмотрела в просвет между тесно переплетенных ветвей. Туда, где, почти незаметное среди толстых змеино выгибающихся над откосом древесных корней, темнело пятно звериной норы. Лисьей? Волчьей?… Марго прислушалась, вглядываясь внутрь. В темноту. Ворчание, глухое, еле слышное, поскуливание – тонкое-тонкое … Темнота …
… Темнота…Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая …
– Ты чувствуешь? – назойливо переспросила старуха.
– Не знаю, – вздохнула Марго, сдувая со вспотевшего лба прядь спутавшихся волос. И растеряно моргая в привидевшуюся темноту – мягкую и теплую, нежную и ворчливую… Темноту, заслонившую вдруг весь мир – и золотисто зеленые пятна листьев, вперемешку с синими клочьями неба, и рыжий обрыв оврага, перевитый тугими кольцами толстых серых корней…
– Вот и ладно, – почему-то удовлетворенно буркнула старуха, с удвоенной силой вцепляясь в затекшее плечо девочки, и заставляя ее, пригибаясь, медленно и осторожно пятясь, вылезти, наконец, из густых и колючих зарослей, где она с Марго просидела уже битый час.
Марго перевела дыхание, вынырнув на открытое пространство и неожиданно освободившись от цепкой старухиной хватки, и растеряно посмотрела на старуху.
– Ну, что? – фыркнула та. – Что ты на меня уставилась? Может, это и не важно. Не так важно, я имею в виду. А может, и важно. Ты знаешь, что сегодня день твоего рождения, девочка?
– Знаю, – Марго растеряно пожала плечами. – Я даже знаю, что мне сегодня исполняется двенадцать.
– Не остри, девочка. Первый слог его имени – сегодняшний день. Твой день рождения – и его день рождения. Может быть, это и не очень важно… не так, как все остальное. Потому что рождение всего-навсего предопределяет – то, что может быть. Любой предсказатель или астролог… если его принудить к откровенности – о, как они этого не любят! – потому что никто не любит признаваться в своей беспомощности… но если принудить – любой признает, что это так. Рождение предопределяет. Но никогда – не определяет. Не определяет точно. То, что точно будет, или чего точно не будет … когда-нибудь потом. Лет через пять… или семь…
Марго (19). Сентябрь
Лет пять, или семь… она не чувствовала себя так беспомощно. Очень давно. Наверное, с того дня, как умерла старуха – семь лет назад; и мир неожиданно оказался опустевшим – и потускневшим, и обеззвученным. Как надколотая чашка, в один миг потерявшая красоту и совершенство формы; изуродованная черной трещиной, через которую ускользнул вкус, цвет, звук – и смысл. Остались бестолковые черепки – и понимание, запоздалое и ненужное, того, как много места старуха занимала в жизни Марго.
Интересно, почему осознание любви настигает тебя как раз тогда, когда ты уже теряешь ее? Почему ты понимаешь, что умираешь от жажды только тогда, когда чашка с волшебной живой водой выскальзывает из твоих пальцев? И остается только растеряно смотреть, как она разбивается вдребезги на камнях возле ног – и понимать, что теперь ты уже точно умрешь в этой проклятущей, пыльной и бесконечной пустыне …
…Марго замерзала. Холод вползал под тонкую ткань платья, щекотал ознобом кожу на спине, гладил ледяными ладонями бедра, дышал вечерним ветерком в шею. Как нетерпеливый любовник, который торопится обнять и зацеловать-заморозить насмерть глупую девицу, которая пришла … ведь сама пришла, дурочка! … в конце сентября, когда ночи уже пахнут морозом, и рассыпают седой иней на жухнущую траву, зачем-то пришла в лес. На поляну, окруженную черным ельником. Чтобы посмотреть, кусая губы, как пурпурное солнце соскальзывает в оскаленную взъерошенными елками пасть леса? Пришла в легких домашних туфлях, насквозь промокших по дороге от вечерней росы, и в тонком шелковом платье, совершенно неподходящем для прогулок по осеннему лесу…
Платье… ей так и не пришло в голову надеть что-то другое, у нее не было ни желания, ни сил, ни времени. Сегодня утром рука просто слепо потянулась и наткнулась на смятый возле кровати, небрежно брошенный, сияющий шелк. Какая разница… ей было все равно – шелк или дерюга, бальное платье – или нищенские обноски. А ведь еще вчера она впервые примеряла это платье перед зеркалом, с удовольствием приглаживая тонкую ткань на своих плечах, и дрожащая, с трудом сдерживаемая, улыбка рвалась на губы. Марго думала о мужчине, за которого она собиралась выходить замуж через несколько дней. От его поцелуев горели губы; и хотелось рассмеяться, глядя на себя – такую неузнаваемо прекрасную в этом новом платье. А перед тем, как выйти из своей комнаты, она приостановилась на секунду, с неожиданным испугом снова обернувшись назад. К своему отражению. Как будто пытаясь разглядеть там, под серебристой безмятежной гладью, в черном омуте зеркальной глубины – то, что могло ее напугать. И не разглядела. Или не захотела разглядывать? “Интересно, понравлюсь ли я ему – в этом платье? “ – вместо этого подумала она. Снова, на этот раз чуть озабочено, трогая струящийся с плеч прохладный шелк, и объясняя этим вопросом себе – и своему, невесть чего испугавшемуся, отражению – торопливый взгляд и мимолетный страх.
Еще вчера…
Интересно, почему ты понимаешь, что умираешь от жажды – только тогда, когда чашка с волшебной живой водой выскальзывает из пальцев? И остается только растеряно смотреть, как она разбивается вдребезги на камнях возле ног…
Марго стояла на краю поляны, вцепившись в плечи окоченевшими пальцами. Вглядывалась в серый туман сумерек, уже почти растворивший в себе контуры ближних деревьев. Старалась не шевелиться. Потому что, сейчас от любого неверного движения, слова, даже вздоха, могла зависеть ее жизнь.
Он пришел, когда Марго уже почти перестала ждать.
Лучше бы она, действительно, перестала ждать. Повернулась бы спиной к угрюмому отряду хмурых елок, и заторопилась назад – по узкой, извилистой, хорошо знакомой тропинке. Домой.
Как будто, она могла вернуться – после того, что случилось. Как будто, она когда-то считала этот дом своим домом…
Марго сначала не заметила его. Наверное, он стоял некоторое время в тени горбатых елок, разглядывая ее блестящими глазами. Стоял неподвижно и тихо. А когда, наконец, решил пошевелиться – тень одной из елок вздрогнула, разрываясь пополам – и Марго с трудом сдержала испуганный крик.
Потому что, наверное, он пришел для того, чтобы убить ее. И она это знала – когда звала его.
Марго смотрела как он идет – очень медленно и неохотно, напряженным, скользящим шагом. Так, как обычно подкрадывался к добыче.
С бесшумностью тени. Гибкостью кошки. Изяществом сияюще-черной змеи, ускользающей в копну сухих листьев, не потревожив ни один из их хрустящих ломких лепестков. Широкогрудый и поджарый; с узлами напряженных мускулов под обманчивой мягкостью шерсти; с усмешкой и смертью на кончиках острых клыков и в расплавленном золоте блестящих глаз. Огромный, темно-серый, почти черный, волк.
Ее волк.
Его глаза всегда казались ей золотистыми. Когда он был еще щенком – месяц от роду – его глаза были голубыми, младенчески безмятежного небесного цвета. Но не бессмысленными, как часто бывает у младенцев. Уже тогда – умными. И уже тогда Марго различала в их глубине золотистые прожилки. В день их первой встречи Марго было двенадцать и один месяц, а ему – один месяц, разница в двенадцать лет, день в день. Он был таким забавным – мохнатый колобок с неуклюжими толстыми лапами, мягким плюшевым жемчужно-розовым брюхом. Играя, он иногда прихватывал своими острыми зубками руку Марго – но никогда не делал ей больно, держал ее руку очень бережно и осторожно, и улыбался – так, как могут улыбаться дети и некоторые звери. Искренне и доверчиво.
Через несколько лет забавный щенок превратился в могучего и безжалостного зверя. В убийцу, душащего кроликов и оленят для утоления голода. В убийцу, способного легко и не задумываясь перегрызть горло человеку. Маленькая девочка, которая, смеясь, бесстрашно вкладывала ладошку в щенячью пасть и ласково поглаживала мягкую бархатистую шерстку на мордочке волчонка, выросла. И, через несколько лет, холодным осенним вечером, дрожа от холода, пришла в лес – чтобы позволить волку убить ее.
Так, как прошлой ночью он убил человека, для которого она надевала это платье.
…Когда он повзрослел – в полгода, или чуть больше, его глаза изменили свой цвет. Так, как это часто бывает с детьми – человеческими и звериными. Безмятежная голубизна в его глазах потемнела – до светло-карего, почти рыжего цвета. Золотистого – если вглядываться в них пристальнее. Цвета нежности – когда он смотрел на Марго.
Цвета смерти – когда он смотрел на Марго сейчас.
Марго смотрела, как он идет, и думала, что еще несколько шагов – и он приблизится достаточно, для того, чтобы прыгнуть. Прыгнуть – и разорвать ей горло.
…Разорванное горло – черная рана вместо шеи, бледный треугольник запрокинутого подбородка, гримаса, закостеневшая на неподвижном лице. Незнакомая гримаса – на знакомом лице. Ужас и безнадежность. Ужас – потому что он успел понять, что происходит; безнадежность – потому что он понял это слишком поздно. Поздно, для того, чтобы хотя бы попытаться сопротивляться – звериному телу, придавившему к кровати, клыкам, крошащим позвоночник. Ужас и безнадежность, навсегда исказившие глаза, которые Марго помнила веселыми и влюбленными, и губы, вкус которых Марго еще помнила на своих губах. Вкус… как насчет вкуса крови? И запаха, приторного, сладковатого запаха крови, толчками выплескивавшейся из рваной раны – черной дыры с клочьями сухожилий, на том месте, где должна быть шея…
“ Я не должна об этом думать, “ – Марго попыталась справиться с тошнотой, подкатившей к горлу. Так, как будто она сейчас чувствовала этот запах. И вкус. Как будто запах и вкус крови въелся в это воспоминание, а воспоминание въелось в память. И теперь его никак не вырвать оттуда. Разве что вместе с памятью, дыханием и жизнью… Разве что, перегрызть горло – той, которая все это помнит.
Марго смотрела, как он идет, и как смерть пылает в его золотых глазах. Смотрела, вцепившись замерзшими пальцами в дрожащие плечи. Запоздало понимая, что ей не следовало сюда приходить. И что, если сейчас она развернется и побежит, это все равно ничего не изменит. Ни в том, что уже произошло, ни в том, что произойдет несколько секунд спустя – когда волк, медлительно и неохотно растягивающий свой каждый шаг, подойдет достаточно близко…

