
Полная версия:
Архив ненаписанных писем
Ему принесли солянку – густую, огненную, в которой плавали кружки лимона, похожие на маленькие утонувшие солнца. Истомин ел медленно, чувствуя, как горячая еда возвращает его в реальность из архивного полусна.
Скрипнул стул напротив.
Андрей поднял глаза. Перед ним, без спроса и церемоний, усаживался человек. На вид ему было лет пятьдесят: лицо, будто грубо вытесанное из мореного дуба, глубокие морщины, в которых, казалось, скопилась въедливая речная грязь. Глаза у незнакомца были светлые, почти прозрачные, с тем немигающим выражением, какое бывает у людей, привыкших долго смотреть в темноту.
– Не помешаю? – спросил он голосом, в котором слышался хруст гравия. – А то скучно одному жевать. Да и места тут… – он обвел рукой пустой зал, – хоть пляши.
Истомин пожал плечами, отодвигая хлебницу.
– Садитесь. Я – Андрей.
– Гена, – коротко бросил тот. – Местные кличут «Кессон».
Официантка, сонная и равнодушная, поставила перед Геной графин водки и тарелку с селедкой, укрытой шубой из лука. Видимо, заказ был привычным.
– Историк? – вдруг спросил Кессон, опрокинув первую рюмку и даже не поморщившись.
– Почему вы решили? – удивился Андрей.
– Глаз у тебя такой. Цепкий, но печальный. Будто ищешь то, чего уже нет. Да и одет ты… не по-нашему. Не по-деловому, но и не как турист.
Андрей усмехнулся. Проницательность случайного собутыльника интриговала.
– Угадали. Историк. Приехал в архивах поработать.
– Архивы… – Гена хмыкнул, вытирая губы тыльной стороной ладони. Ладонь была широкая, вся в мелких белых шрамах. – Бумага врет. Чернила выцветают. Настоящая история, брат, она не в папках лежит. Она на дне.
Он подался вперед, и от него пахнуло не перегаром, а речной тиной и холодным железом.
– Слыхал про Березовку?
– Затопленное село? – Андрей кивнул. – При строительстве ГЭС в пятидесятых ушло под воду. Стандартная история.
– Стандартная… – передразнил Кессон. – Для тебя это строчка в отчете. А я там бываю. Часто.
Истомин отложил ложку. Профессиональный интерес, тот самый «охотничий инстинкт» исследователя, мгновенно вытеснил усталость.
– Вы дайвер?
– Я – мародер, – спокойно, с циничной прямотой поправил Гена. – Ныряю за цветметом. Медь, латунь… Провода срезаю, что от старой линии остались. Иногда иконы попадаются. Медные складни, кресты. Коллекционеры за них хорошие деньги дают. Им плевать, что вещь с покойника или из затопленного дома. Им патина нужна.
Он налил себе вторую, посмотрел на свет сквозь стекло.
– Знаешь, как там, внизу?
Андрей покачал головой, боясь спугнуть рассказчика.
– Там тихо. Не так, как здесь, – Гена постучал пальцем по столу. – Там тишина густая, как кисель. И город… он живой, Андрей. Жутко живой. Вода его не убила, она его законсервировала. Как в формалине.
Кессон прищурился, глядя куда-то сквозь Истомина, сквозь стены кафе, в свою ледяную глубину.
– Плывешь по улице – а там заборы стоят. Сгнили, конечно, но стоят. Ворота течением туда-сюда водит, скрипят они, будто хозяев ждут. В дома заплываешь через окна… А там сомы. Огромные, черные, как бревна. Лежат прямо в горницах, на полу. Усами шевелят. Хозяева теперь они. Смотрят на тебя, и в глазах у них – вечность. Не злоба, а именно вечность. Мол, ты тут гость, подышишь и уйдешь, а мы тут навсегда.
Андрей слушал жадно, впитывая каждое слово. В его воображении вставали картины русской Атлантиды: зеленый сумрак воды, колышущиеся водоросли вместо занавесок, рыбы, проплывающие сквозь печные трубы. Это была история, к которой нельзя прикоснуться в перчатках, история, которая могла раздавить толщей воды.
– А церковь? – тихо спросил Истомин. – Говорят, там церковь осталась.
– Стоит, – кивнул Кессон. – Купола снесли еще до затопления, а колокольня цела. Я туда в прошлом месяце поднимался… ну, то есть опускался. Знаешь, что самое страшное?
– Что?
– Язык у колокола. Он там висит. Сам колокол сняли, а язык оставили. И он там, в воде, качается потихоньку. Беззвучно. Бьет в пустоту. Дзынь… Дзынь… Только никто не слышит.
Гена замолчал, разглядывая свои грубые руки.
– Я там оклад нашел серебряный. Восемнадцатый век. Продал одному в Москве. А себе… – он полез в карман потертой джинсовки и выложил на стол маленький, изъеденный коррозией медный крестик. – Вот это оставил. Не знаю зачем. Жжет он мне карман.
Истомин смотрел на крестик. Металл был темным, почти черным, впитавшим в себя мрак подводного небытия.
– Вы… вы можете меня туда взять? – вырвалось у Андрея. – Не нырять, конечно. Просто на лодке. Посмотреть на воду.
– Посмотреть можно, – усмехнулся Кессон, пряча крестик обратно. – Вода она всех принимает. Только она плату берет. Не деньгами. Душой берет. Посмотришь в нее долго – и сам станешь как тот сом. Холодный и молчаливый.
Он достал из пачки сигарету, покрутил в пальцах, но прикуривать не стал – в кафе было запрещено.
– Ладно, историк. Запиши цифры.
Андрей торопливо достал телефон. Гена диктовал номер глухим, ровным голосом, словно вбивал сваи в дно.
– Звони, если надумаешь, – Кессон поднялся, бросил на стол смятую купюру за водку. – Только помни: то, что под водой, – оно уже не наше. Оно Божье. Или чертово. Тут уж как повезет.
Он ушел, не прощаясь, тяжелой, уверенной походкой человека, который привык ходить в свинцовых ботинках по дну. Андрей остался один. Солянка остыла и подернулась жирной пленкой. За окном все так же дрожал фонарь, но теперь Истомину казалось, что это не свет на ветру, а далекий, размытый толщей воды блик, на который плывет, шевеля усами, огромная темная рыба.
______________________________________
23 октября 1951 г.
Село Спасское.
Здравствуй, Миша.
Дожди зарядили на неделю. Небо опустилось так низко, что цепляется брюхом за печные трубы. Грязь на улицах такая, что сапог не вытащить – чавкает, держит, будто земля уже сейчас пытается нас не отпустить, присосать к себе перед тем, как утопить. Те красные колышки, о которых я писал, теперь едва видны из-под опавшей листвы и глины. Но они никуда не делись.
А на окраине, там, где старая лесопилка у оврага, теперь стучат топоры. Только стук этот не добрый, не плотницкий, когда строят дом или чинят крыльцо. Стук торопливый, злой.
Туда, к лесопилке, третий день гоняют грузовики. Водители чужие, молчаливые, в кабинах не курят, по сторонам не глазеют. В кузовах – столбы. Длинные, ошкуренные, желтые, как кости. И мотки проволоки. Много проволоки, Миша. Она лежит в кузовах черными, маслянистыми кольцами, похожая на спящих змей.
В селе говорят разное. Вчера в сельпо Кузьмич, сторож наш, радовался:
– Склады строят! Для ГЭС оборудование повезут, а может, и продовольствие. Глядишь, и нам чего перепадет, мучицы или сахару, раз уж мы теперь «зона особого назначения».
Люди кивают, надеются. Им хочется верить, что эта стройка принесет сытость. А я стоял, слушал их и не мог сказать правду. Я ведь ходил туда вчера вечером, когда стемнело.
Это не склады, сынок.
Я видел, как они ставят забор. Обычный забор ставят, чтобы обозначить: «это моё, не заходи». А этот ставят в два ряда. И столбы у него особенные – с наклоном внутрь, с «козырьком» наверху. Я знаю эту геометрию. Она придумана не для того, чтобы не пустить вора снаружи, а для того, чтобы никто не вырвался изнутри.
А по углам периметра уже поднялись вышки. Сколоченные наспех, грубые, они торчат над лесом, как уродливые цапли на одной ноге. Скворечники для людей с винтовками.
Страшно смотреть, как меняется пространство. Еще неделю назад там бегали мальчишки, собирали орехи, мы с тобой там когда-то искали грибы. А теперь этот кусок земли вырезали из мира. Обнесли колючкой, отгородили от жизни. Воздух там теперь другой, сгущенный.
Жители думают, что это стройка века пришла к нам. А я вижу, что к нам пришла тюрьма. Она придвинулась вплотную к нашим огородам. И знаешь, что самое страшное? Мы здесь, снаружи, вроде бы свободны. Но когда я смотрю на эти вышки, мне кажется, что это не их заперли. Это нас всех обнесли забором, просто наш периметр чуть пошире.
Ветер воет в трубе, как живой. Скоро зима. Говорят, первый этап пригонят по первому снегу, чтобы следы было видно.
Береги себя, где бы ты ни был.
Твой папа.
___________________________________________________
Глава 4. Инвентарный номер отсутствует
Пятый день в архивном подвале пах озоном и разложением. Этот запах – смесь электрического выхлопа перегретого сканера и сырого дыхания бумаги – въелся в кожу, в волосы, казалось, даже в роговицу глаз.
Андрей работал как автомат. Взять дело. Раскрыть. Разгладить сгиб ладонью (осторожно, бумага ломкая, как сухой осенний лист). Положить под крышку. Нажать кнопку. Дождаться зеленой полосы света, которая, жужжа, проползает под стеклом, сканируя чью-то исковерканную судьбу. Перевернуть страницу. Повторить.
…Вжжж-вжжж…
Этот звук стал метрономом его жизни. Снаружи, за толстыми стенами, плавился Усть-Каменск, люди пили квас, ругали жару и правительство, а здесь время свернулось в тугую спираль.
Истомин любил эту рутину. В ней была спасительная логика.
Опись № 1, фонд 12, единица хранения 345. Все имело свое место. Все было пронумеровано, подшито и скреплено печатью. Бюрократия – это скелет истории, думал Андрей. Без этих скучных описей прошлое превратилось бы в бесформенную кучу воспоминаний, где правда неотличима от вымысла. А здесь – порядок. Пусть страшный, людоедский, но порядок.
Это успокаивало. В его собственной жизни инвентарные номера перепутались. Брак с Мариной не поддавался архивации, причины развода не укладывались в графу «Примечание». А здесь, среди протоколов допросов 1937 года, все было чудовищно ясно.
К обеду заболела спина. Андрей выпрямился, хрустнув позвонками, и посмотрел на стеллаж. Он добрался до «мокрого сектора» – угла подвала, где по трубам сочился конденсат. Здесь полки прогнили, и папки лежали неровными стопками, слипшись в единый бумажный монолит.
– Ну что тут у нас? – пробормотал он, надевая латексные перчатки.
Он сверялся со списком, присланным из областного управления.
«Дело № 204-Б. Отчет о лесозаготовках в зоне затопления». Есть.
“Дело № 205-Б. Списки спецпереселенцев, деревня Моховое». Есть.
«Дело № 206-Б…»
Андрей потянул за корешок двести шестой папки, но она застряла. Что-то мешало ей выйти, что-то, задвинутое в глубину полки, к самой стене. Он посветил фонариком телефона в щель между полками.
Там, в пыльной темноте, опутанная паутиной, как коконом, лежала коробка.
Не стандартная архивная папка с завязками, а именно коробка. Плотный, побуревший от времени картон, углы обиты дерматином. Похожа на те, в которых раньше хранили шляпы или обувь, только тяжелее. Гораздо тяжелее.
Истомин с трудом вытащил находку на свет. Пыль взметнулась серым облаком, заставив его чихнуть.
Коробка была странной. На ней не было ни штампа «Хранить вечно», ни грифа «Секретно», ни даже инвентарного номера. Только на крышке химическим карандашом, который от влаги расплылся в фиолетовое пятно, было выведено: «Личное. Не вскрывать. К.Р.»
Андрей нахмурился. Это было нарушением всех правил. В архивах НКВД не бывает «личного». Все личное становилось государственным в момент ареста. Любая бумажка, любой фантик изымались, нумеровались и подшивались. А эта коробка лежала здесь, словно контрабанда. Словно кто-то спрятал ее за спинами официальных дел, укрыл в тени казенной отчетности.
Он открыл ноутбук, пробежал глазами по электронной описи. Никаких упоминаний. Ни в основном фонде, ни в резервном. Коробки не существовало.
– Инвентарный номер отсутствует, – констатировал Андрей вслух.
В этом было что-то тревожное. Архивариус в нем возмутился: нарушение порядка, халатность! Но историк почувствовал тот самый охотничий укол в сердце. Неучтенная единица хранения – это всегда дыра в ткани реальности. Это тайна, которую забыли задокументировать.
Он положил руку на крышку. Картон был влажным и холодным, словно кожа земноводного. Открывать или нет? По инструкции он должен был вызвать Синицына, составить акт об обнаружении неучтенного документа, присвоить временный номер…
Андрей посмотрел на мигающий курсор сканера. Потом на дверь, за которой шаркал где-то вдалеке завхоз.
К черту инструкцию.
Он поддел крышку ногтем. Картон подался с неохотным, чмокающим звуком.
Внутри не было аккуратных стопок бумаги. Там царил хаос. Тетради в черных клеенчатых обложках, перевязанные бечевкой. Какие-то свернутые в трубки чертежи. И – что совсем уж дико для этого места – засушенный цветок. Крупный, расплющенный временем цветок, похожий на чертополох, лежал поверх тетрадей, словно печать.
Андрей осторожно, пинцетом, сдвинул цветок в сторону. Под ним обнаружилась фотография. Черно-белая, с фигурными краями. На ней – молодой мужчина в светлой рубашке с закатанными рукавами и женщина в легком платье. Они стояли на фоне какой-то стройки. Мужчина смеялся, щурясь от солнца, а женщина смотрела не в объектив, а на него. С такой нежностью, которую невозможно подделать и невозможно скрыть даже спустя семьдесят лет.
На обороте фото тем же химическим карандашом было написано: «Июль 1952. Последнее лето».
Андрей достал первый конверт. Адрес был написан химическим карандашом, нажим сильный, бумага почти прорвана. «Москва, Кремль…». Наивно. Страшно.
Он чиркнул зажигалкой, но не чтобы сжечь письмо, а чтобы прикурить. Огонек осветил дату: 30 октября 1952 года. День, когда вода начала подниматься.
Андрей знал: если он сейчас прочтет эти строки, обратной дороги не будет. Его уютная московская жизнь, гранты, кафедра – все это растворится в этой черной воде. Но он уже зацепил край конверта ногтем. Бумага подалась с сухим треском, похожим на хруст ломающейся кости…
Истомин взял верхнюю тетрадь. Она была тяжелой, разбухшей от влаги. Раскрыл наугад. Почерк был мелким, убористым, «инженерным» – буквы стояли ровно, как солдаты в строю, но нажим выдавал нервозность.
«…Вода поднимается быстрее расчетного. Они не понимают, что мы делаем. Мы не просто перекрываем реку. Мы останавливаем время. Вчера видел, как затапливали церковь в Березовке. Крест спилили, но купол остался. Когда вода дошла до окон, мне показалось, что церковь пьет реку, пытаясь спастись. Это не гидротехника. Это убийство ландшафта. Я должен сохранить хотя бы память. Если они найдут эти записи, меня расстреляют не за шпионаж, а за то, что я посмел жалеть…»
Андрей оторвался от текста. В горле пересохло.
Это был не отчет. Это был голос. Живой, испуганный, сомневающийся голос из пятьдесят второго года. Голос человека, который строил этот мир и одновременно ужасался ему.
– Кто же ты такой, К.Р.? – спросил Истомин.
Сканер рядом тихо гудел, ожидая работы. Но Андрей захлопнул крышку ноутбука. Цифра подождет. Сейчас перед ним лежало то, что не переводится в бинарный код. Чужая боль, спрятанная в коробке из-под обуви.
Он оглянулся на дверь, словно ожидая, что сейчас войдет конвой, и быстро переложил коробку в свою сумку, задвинув ее поглубже, под свитер и смену белья. Впервые в жизни педант Истомин совершил должностное преступление. Он украл историю.
В подвале стало как будто еще холоднее, хотя пот тек по спине Андрея ручьем. Он понял, что командировка перестала быть просто работой.
Коробка без номера только что изменила правила игры.
Глава 5. Обратный адрес
Ночь в гостинице «Речник» была душной, липкой, как пролитый кисель. Кондиционер хрипел, выплевывая порции теплого воздуха, но прохлады не давал. За окном, в темноте, угадывалось дыхание огромного водохранилища – тяжелое, влажное, пахнущее тиной и мазутом.
Андрей сидел на кровати, скрестив ноги по-турецки. Перед ним, на казенном покрывале с выцветшими розами, лежала украденная коробка. В желтом свете прикроватного бра она казалась артефактом иной цивилизации, черным ящиком погибшего самолета.
Он открыл первую тетрадь. Страницы, когда-то белые, стали цвета топленого молока. Чернила местами выцвели до бледно-сиреневого, но текст читался ясно. Почерк «К.Р.» – Константина? Кирилла? – был стремительным, буквы накренялись вправо, словно их сдувало ветром грядущей катастрофы.
«24 августа 1952 года.
Сегодня начали жечь Моховое. Приказ по зоне затопления № 45: „Санитарная очистка ложа“. Казенный язык – страшная вещь. Он превращает апокалипсис в хозяйственное мероприятие. Я стоял на холме и смотрел, как горят избы. Срубы, которые стояли по сто лет, вспыхивали, как спичечные коробки. Дым стлался по реке низко, тяжело. Бабы не выли. Стояла тишина, только треск огня и мычание скотины, которую сгоняли на баржи.
Я инженер. Я строю ГЭС. Я должен верить в электрификацию, в светлое будущее, в то, что киловатты важнее дедовских могил. Но когда я вижу, как огонь пожирает резные наличники, мне кажется, что мы сжигаем не дерево. Мы сжигаем душу этой земли. А потом зальем пепелище водой, чтобы никто не вспомнил, что здесь жили люди».
Андрей перевернул страницу. Пальцы дрогнули. Между листами дневника были вложены письма. Конверты без марок, треугольники, сложенные из тетрадных листов. Некоторые были вскрыты, некоторые – заклеены хлебным мякишем.
«Обратный адрес: д. Березовка, зона затопления».
«Обратный адрес: с. Усть-Руда, подлежит сносу».
Это были голоса тех самых «маленьких людей», которых история обычно перемалывает в щебень для фундамента великих свершений. К.Р., кем бы он ни был, собирал их. Зачем? Как улики? Или как оправдание?
Истомин развернул один из треугольников. Бумага была шершавой, дешевой.
«Милый мой сынок Ванечка!
Пишет тебе с поклоном мама твоя, Евдокия. Ты там в армии служишь, береги себя. А у нас тут светопреставление. Приезжали уполномоченные, сказали – уходить. Да куда ж я пойду? У меня ноги не ходят, и корова Зорька стельная. Говорят, дадут квартиру в новом городе, в каменном доме. А как я Зорьку в каменный дом возьму? А как я тятю твоего оставлю? Кладбище-то, говорят, переносить не будут. Зальют так. Грех это, Ваня. Великий грех. Вода на мертвых пойдет. Я решила – не поеду. Спрячусь в подполе. Пусть топят вместе с избой. Все одно – без корней не жить…»
Андрей отложил письмо. В горле стоял ком. Он представил эту Евдокию. Маленькую, сухую старушку в темном платке, сидящую в темном подполе, пока вода – холодная, равнодушная ангарская вода – медленно поднимается по ступеням, заливая половицы, иконы, печь.
Он брал следующее письмо, и следующее. Это был хор. Хор обреченных.
Учительница, умоляющая спасти школьную библиотеку, которую велели сжечь за неимением транспорта для вывоза.
Председатель колхоза, пишущий тайный донос на самого себя, лишь бы его сняли с должности и не заставляли руководить уничтожением родной деревни.
Девочка, которая прощалась со своей любимой березой.
Масштаб трагедии, сжатый до размеров обувной коробки, оглушал. В официальных отчетах, которые Андрей сканировал уже несколько дней подряд, это называлось «переселением трудящихся в благоустроенные поселки». Там были цифры, графики, проценты выполнения плана. Там был триумф воли над природой.
А здесь была боль. Живая, пульсирующая боль, от которой не было лекарства.
К.Р. не просто фиксировал события. Он вел диалог с совестью.
«10 сентября 1952 года.
Вчера нашел на берегу икону. Николай Угодник, потемневший, расколотый надвое. Кто-то выбросил или обронил при погрузке. Я спрятал ее в эту коробку. Я чувствую себя Ноем, который строит ковчег наоборот. Ной спасал живых от потопа. А я пытаюсь спасти память о погибшем мире, который мы сами же и топим.
Я знаю, что за мной следят. Начальник особого отдела косится на мои записи. Если они найдут эту коробку, меня сотрут. Но я не могу остановиться. Я должен сохранить хотя бы имена. Иначе эта вода будет не водой, а кислотой, разъедающей историю».
Андрей закрыл глаза. Ему показалось, что стены гостиничного номера раздвинулись. Он больше не был в 2024 году. Время, как и предсказывала Марина, оказалось условностью. Он сидел на берегу той, старой Ангары, которой больше нет, и смотрел на черную воду, скрывшую под собой целый мир. Атлантида была не где-то в океане. Она была здесь, в Сибири, под толщей бетона и лжи.
Он встал и подошел к окну. Внизу, в свете фонарей, блестел мокрый асфальт. А дальше, за чертой города, лежала тьма водохранилища. Теперь Андрей знал, что там, на дне, стоят дома. Срубы, которые не сгнили в холодной воде. Церкви с крестами, опутанными водорослями. И кости тех, кто, как баба Евдокия, отказался уезжать.
– Я слышу вас, – прошептал он в стекло. – Я вас слышу.
Он вернулся к столу. Взял смартфон, сфотографировал страницу дневника. Потом еще одну. Это было нарушением всех инструкций. Это было непрофессионально. Это было опасно.
Но теперь у Андрея Истомина, московского архивиста, появилась своя миссия. Не оцифровать архив НКВД. А спасти ковчег инженера К.Р.
Он аккуратно сложил письма обратно в коробку, стараясь не повредить хрупкую бумагу. На дне коробки что-то звякнуло. Андрей пошарил рукой и вытащил маленький, тяжелый предмет.
Это был ключ. Старый, ржавый, с замысловатой бородкой. Ключ от двери, которой, скорее всего, уже не существовало. Или…
Андрей посмотрел на дневник. Последняя запись обрывалась на полуслове.
«Если я не успею, ищите в…»
Дальше чернила были размыты, словно на страницу упала капля воды. Или слеза.
Истомин сжал ключ в кулаке. Металл быстро нагрелся. Обратного адреса не было.
Но теперь был путь.
___________________________________
17 ноября 1951 г.
Село Спасское.
Здравствуй, сынок Миша.
Сегодня выпал первый снег. Ты знаешь, как я всегда любил этот день. Мир становится чистым, словно кто-то перевернул исписанную страницу и положил перед нами белый лист: живите набело, не грешите. Но сегодня этот белый лист замарали сразу, грубо и навсегда.
Шел третий урок. У меня в 6-м «Б» была геометрия. В классе было тихо, только мел поскрипывал по доске да в печке гудело. И вдруг эту тишину разрезал звук. Нечеловеческий, Миша. Это был лай. Не брехня наших деревенских дворняг, которые лают от скуки или на кошку. Это был низкий, ритмичный, захлебывающийся хрип сотен глоток. Овчарки.
Сначала мы ничего не поняли. А потом дети, забыв про дисциплину, про меня, про теоремы, бросились к окнам. Я хотел их остановить, крикнуть «Сядьте!», но слова застряли в горле. Я подошел к окну сам.
По главной улице, прямо по свежему, девственному снегу, текла серая река.
Это был этап. Их гнали со станции к той самой зоне у лесопилки. Сотни людей. Одинаковые серые бушлаты, одинаковые шапки-ушанки, опущенные головы. Они шли плотной колонной, плечо к плечу, по пять человек в ряд. Сверху, со второго этажа школы, они казались единым существом – огромной, измученной серой гусеницей, которая ползет умирать.
По бокам, разрывая белизну сугробов, бежали конвоиры в тулупах. И собаки. Огромные псы рвались с поводков, брызгая слюной.
В этот момент в коридоре задребезжал звонок с урока. Наша тетя Паша, уборщица, давала его по расписанию, старым медным колокольчиком. Но этот звонок – звонкий, детский, мирный – потонул. Его просто смяло, растоптало ревом овчарок, матом конвоиров и тяжелым, шаркающим звуком тысяч подошв по снегу.
Дети прилипли носами к стеклам. Стекла запотели от их дыхания, и они протирали их рукавами, чтобы лучше видеть.
– Арсений Петрович, кто это? – спросил тихонько Вася Кошкин. – Это фашисты? Пленные?
Что я мог ему ответить, сынок? Что там, внизу, может идти его отец, пропавший без вести? Или мой брат? Или просто человек, рассказавший анекдот?
– Это строители, Вася, – сказал я. И язык мой не отсох от этой лжи, но горечь во рту стоит до сих пор. – Они будут строить ГЭС.
Колонна шла долго. Снег под их ногами превратился в черное месиво. Когда хвост колонны скрылся за поворотом к оврагу, в классе стояла мертвая тишина. Никто не бегал, не смеялся. Урок закончился, но перемена не началась. Дети повзрослели за эти десять минут. Они увидели лицо того времени, в котором живут.
Теперь я знаю, кто будет вбивать те самые красные колышки. Нашу Атлантиду будут топить руками рабов.



