banner banner banner
Избранное. Приключения провинциальной души
Избранное. Приключения провинциальной души
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Избранное. Приключения провинциальной души

скачать книгу бесплатно


Потом был короткий опрос на тему "быть или не быть", и что есть добро и зло, этика, культура, цивилизация и почему отец Норберт Винер не завещал нашему ПТУ хотя бы один годный компьютер. Поговорили об отсутствии свободы информации в нашей стране и о «перестройке», как реанимации усопшего общества, не владеющего своей энергией и материей – своими взрывающимися атомными электростанциями, сгорающими травами и исчезающей колбасой. До электроники – всяких шифраторов, дешифраторов и прочего высокого пилотажа разговор не дошел из-за вечных проблем со сложением в столбик. Новый материал был опять о собаке: мол, у попа была собака, он её любил…

Не всё ли равно кто у кого что отъел – для вечности, в безмолвии несущей слово. В собаке были все источники и составляющие бытия: материя, энергия, информация, и она ни в чём не проигрывала в сравнении с иными зеркалами компьютеризации советского калейдоскопа. Древняя как мир трагедия съеденного мяса – преступления, влекущего наказание – позволяла бесконечно иллюстрировать слова Норберта Винера и Льва Толстого о том, что невозможно противиться злу насильственной компьютеризацией пэтэушника, неспособного улучшить собою мир. "Мене, мене текел, упарсин" – оранжево пылали над доской свежеокрашенные письмена вопиющих в пустыне отцов… Моя башня стремительно рвалась к небу. Поселяне вдохновенно читали скрижали, галёрка портилась квартирным вопросом, в царской ложе шелестело возмездие – толпа не превращалась в народ.

Затем прозвенел звонок, всё засуетилось – началось столпотворение. В столовке в честь открытого областного урока давали по полной программе. Мне достался компромисс в дюжину ванильных сырков с изюмом – на поминки по моей последней советской иллюзии.

В пустыне дождь.
Не дождик – дождь серьёзный:
стеной, потоком, страстный, обложной —
– Дождь Победитель – вал девятый, шторм,
небесных вод ликующая щедрость!
… по капле всем песчинкам…
по глотку иссохшей глине
– водопад на камни стихии первобытной,
что хранит Потопа тайну —
древнюю мечту о чистоте грядущей.

Крест

Странно здесь, в Израиле, ощущается новогодняя ночь. Нет снега, нет ощущения таинства смены годов, кажущегося единственной возможностью прикосновения ко времени. Вот, был декабрь прошлого года, и – ах – уже январь будущего. И словно что-то мелькнуло, как будто, совсем близко… тень… чего-то мощного и огромного – зверя, бегущего свободно и ровно без устали. И, вот уж, след простыл, и я улыбаюсь растерянно вдогонку… А потом смеюсь и пью вино: "Знаешь, я, как будто, видела его. Нет, точно, видела. Это – пёс с мощной грудью, и он мчится против течения реки с такой лёгкостью, словно по тропинке на склоне балки. Теперь, ночью, он чёрный, но утром – розовый, а днём золотой. Жаль, что ты не видел…"

У меня всегда последняя минута перед боем часов, как перед смертью: вот, остались секунды и нужно успеть подумать самое важное. Свершается нечто чужеродное и неодухотворённое, пересечение которого с моим Я неизбежно, и только мысль, собранная как чемодан, останется со мной, когда часовая стрелка отделит меня от прошлого. С годами встречи со временем становятся всё проще – всё легче собирать самое необходимое. Так бывает с опытным любителем путешествовать налегке, когда всё умещается в компактный рюкзак. И последняя мысль всё больше похожа на молитву – несколько прозрачных слов ни о чём.

Теперь точка пересечения годов оголена – слабая беззащитная плоть будней. Шаманский – прежде – бой курантов слышен по российскому ТВ в одиннадцать часов лукавого местного времени. Здесь новогодних минут – сколько просит душа. Та, прежняя, с ёлкой и Дедом Морозом – для торговцев. Для тех, кто что-то продаёт и покупает – дома, труд, развлечения. Это Новый год для денег, у которых своя важная жизнь: для счетов, зарплат и расписок, для продажи себя в рассрочку и оптом.

Для Человека – Новый год здесь приходит осенью, с Тишреем – в день рождения Адама. Он наступает, как тогда – в шестой день творения, с появлением первых ярких звёзд, среди которых теряется прозрачный серп еврейского светила. Человек рождается, как и молодой месяц, слабым и одиноким, и, даже познав полноту своей жизни, остается один… под небесами. В полнолуние весеннего равноденствия, в Нисан, с наступлением ночи вечерние звёзды едва заметны в свете тяжелой оранжевой планеты. Над миром безмолвно льются лунные капели, и людям снятся тревожные сны о злой доле рабства. Эта Новогодняя ночь – для тех, кто помнит себя в Египте и помнит луну благословенную, светящую под ноги беглецам и – проклятую, бегущую по пятам с вооружёнными солдатами фараона. В эту ночь в волшебном фонаре видны тени Каина и Авеля; тени прокураторов Иудеи, храмовых жрецов и Иешуа, которому осталась неделя до вечности, тени его уснувших учеников – будущих апостолов будущего календаря… для торговцев.

Но главные минуты у каждого свои, и они причудливо вплетены в узор бесконечной сложности, похожий на рисунок судьбы, что на ладони. Моя минута напоминает о себе болью вот уже пятый год. Мой календарь отмерен наперёд – шесть лет. Шесть лет моей жизни расчленены на минуты несвободы от времени, зависимости от чужих календарей, когда мысль не спасает, а только уточняет мою вину, и комната с окошком в сад становится ловушкой.

Три года отслужил в армии старший сын и, вот, три года – младший. Я должна была не допустить, но не сумела. Тогда, осенью, он взял за ручки пластиковый пакет с зубной щёткой и, неуверенно улыбаясь, спустился по лестнице, а я вышла на балкон. Внутри было отчаянно пусто, как будто больше нечего было терять, и уже случилось всё, что не смела осмыслить. Сын вышел из подъезда и оглянулся – близорукая мягкая улыбка, пожал плечами… Что я сделала, господи, неужели это со мной? Как не домыслила? Ведь, предупреждали: "принесите, звери, ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю. Бедные, бедные звери воют, рыдают, ревут, в каждой берлоге и каждой пещере злого обжору клянут. Да и какая же мать согласится отдать своего дорогого ребёнка…»

Потом он позвонил, и голос был весёлый: "Меня взяли в Голани – это очень хорошо, мама" – "Это очень хорошо – повторяла я – взяли в Голани". А потом позвонил: "Всё хорошо, мама… но… нет свободных минут…". – "Нет свободных минут…" – повторила я – "совсем нет?" – «Совсем» – голос был моего сына, но звучал, как на пластинке, поставленной на другие обороты – так звучит потерянность во времени – со своим днём рождения, своим Новым годом и плюшевым подарком под ёлкой…

Я перестала плакать. Это случилось со мной – со мной, и мне нужно жить три и три года, опять научиться верить и надеться… как будто и не одна я вовсе – во всей вселенной… И я начала новый календарь – от потерянной минуты.

Сынок, я подожду тебя ещё три года. Виноват в моей ты жизни… Я не смею уйти – тебя молитв своих лишить. Но как тревожно мне. Леплю обманы: божков лукаво-миловидных – их на заре леплю, чтоб в полдень разбить и в острых черепках блуждать до первых снов… И снова день, и утро тороплюсь скрипичной переполнить суетою, аккордами далёкого рояля – сильнее, шире, чтобы хоть на миг задеть во мне за то, еще живое, что для тебя любовь хранит…

В субботу я выходила на балкон и смотрела в далёкую точку пересечения дороги и неба, из которой мог возникнуть мой сын. С каждым часом боль была все сильней. Во что наливается душевная боль? Кажется, полным-полно, уже пролилось в пальцы, и они тяжелы и непослушны. Но всё мало, и волны захлёстывают сознание, и мерещатся ужасы всех катастроф. Забыто слово – то, что было в начале. И я молюсь свирепому идолу, пожирающему детей, торгуюсь с ним, лгу, угрожаю и ненавижу – отчаянно, безумно, зло. И где-то, должно быть, на моей заброшенной планете, в пустыне рождается смерч, и острая жаркая пыль вонзается в небеса как нож вендетты. Кто знает, чем обернулось миру молчание Марии у ног распятого сына… Не знаете? Скверно, господа – беда на нашей датской планете, где детям с восемнадцати лет запрещается жить без автоматов.

Отец с неловкой улыбкой берёт автомат из рук сына: "Лучше бы я – я бы смог…"

– "Да, лучше бы ты – но это уже случилось с сыном. Ты должен покаяться".

– "В чём?"

– "Ты ел кислый виноград".

– "Я не знал".

– "Ты не хотел знать. Помнишь, я пыталась понять – тогда, когда мы слушали второй концерт Рахманинова и казалось, что вот-вот можно понять, но ты отвернулся".

– "Я не помню…"

– "Должен вспомнить и покаяться. Посмотри, у сына уже автомат в руках. Вспомни: я ещё принесла тогда рыбу…"

– "Какую рыбу?"

– "Красную, на поминки по Андропову…"

– "Ты сошла с ума…"

– "Нет, это тогда я была безумной и думала, что ты – Пьер Безухов, а я – солнечный зайчик. Каюсь, думала, что всё это не со мной, что это волшебный фонарь. Мы были безумны – и теперь у нашего сына в руках автомат, и нужно мыслить точно – предельно точно. Мыслить и понимать. Иначе случится непоправимое, и я за себя не отвечаю – это катастрофа".

Мы жили тогда неподалёку от Иерусалима. Ранней весной на пустыре, через который шла просёлочная дорога, цвели маки. Я шла мимо и, если было ещё светло, разговаривала с ними – восхищалась, благодарила, как тогда – в детстве, когда верила, что цветы слышат меня. Мне нужно было начать сначала – вернуться в точку искренности, чтобы разминуться с ложью. Ни тогда, ни теперь цветы не обманывали – простодушно дарили свою красоту и аромат.

Это случилось тогда – тогда, когда я сумела впервые понять свою первую иллюзию… тогда… Да, конечно – я была готова понимать, но в открытость души вошла ложь, и я, не сумев её принять, изгнала всё, захлопнула двери и окна, осталась одна в языческой первобытности. Тогда, в первобытном тумане, Мария казалась мне спасением. Я доверилась кисти Рафаэля и мечтала о сыне, как о Мессии. Я хотела владеть улыбкой, полной достоинства, и сбегала из детских садов, пионерских лагерей, лекций, работ…

Как же так… Мария не успела полюбить, ощутить себя женщиной… познала только материнство, и… сына забрали, и вот он, шатаясь, несёт крест, а она идёт следом… и пальцы переполнены слезами, а глаза сухи?

Господи, и ты знал это изначально? Это было в твоём Слове? Чьи мольбы может расслышать Мария в вечном рёве: "Распни его"… "Неужели это случилось со мной… со мной? Это кричат о моем сыне…" – женщина перестала владеть своим лицом, потеряв улыбку достоинства. Шатаясь, слепо бежала по лабиринту каменных улиц, крики толпы мчались по следу, а тяжелая сытая Луна жёлтой жабой развалилась на крышах Храма и, не моргая, смотрела вслед…

Напрасно молиться улыбкам, полным понимания и достоинства. Опасно верить доброму божеству. Не верьте женщине, у которой казнили сына – она не простит вовек. Греки были честней и проще – рисовали порочных богов и знали, что они – крики толпы. Евреи сказали: "Не знаем – не знаем кто Он, имя которого нам не известно."

А потом я поехала на присягу. Вернее, я не знала, что это присяга. Но получив открытку с приглашением приехать к сыну в армию, поехала. Я была так поглощена ожиданием и встречей, что и там не поняла, зачем все собрались и что происходит. Я привыкла не вдумываться в повестки торжественных собраний, съездов и горящих костров. Любое сборище отражалось в моём сознании, как замкнутое пространство, из которого нужно найти выход и бежать. Побег из армии был невозможен, и это была новая безысходность, осознанная мной. Остывал декабрь. В окнах автобуса возникало всё меньше подробностей людского бытия. Пейзажи дичали россыпью холмов и камней. В креслах, обняв автоматы, дремали мужчины в хаки. В замкнутое пространство, в котором был теперь сын, робко, на цыпочках входила моя нежность – я не могла уйти… и я оставалась. Земля за окном казалась брошенным ребёнком, розово обнажался стриженый затылок солдата на переднем сиденье, в гул мотора вплетался шёпот чьих-то укоров, раскаяний, молитв. Хорошо! Раз так, раз ты берёшь моего сына… я останусь. Но знай – я буду следить за тобой: я не умею больше доверять, и берегись – камня на камне не оставлю! Думай! Думай и берегись – это тебе не Ясная Поляна, и я – не идише-поселянка. Я подписываю договор на шесть лет – шесть лет моей нежности, веры, стихов и благословений, но… берегись… – око за око.

Автобус остановился на перекрёстке, похожем на середину небрежной шахматной партии. Слоны ещё держали каре, серьёзные фигуры вяло толпились в углу, но меня завораживали пешки. Между машинами переодевались несколько десятков полуголых фигур. Парни прыгали на одной ноге, целясь второй в штанину, в воздух взлетали, взмахивая рукавами, рубашки, холодный ветер рвался между пуговицами, заплетая пальцы. Сына я увидела сразу и не поверила. Всё время, что ехала, не верила, что из этого странного дня, переполненного чужими подробностями, может возникнуть прикосновение рук и вспышка забытой радости между двумя тревогами – не встретиться и расстаться. Он был уже одет и держал в руках ящик сложного вида с длинной дрожащей антенной. Сказал мне, как будто я вышла из соседней комнаты:

– "Вот, смотри сюда, вот эта штука нажимается так, а затем так. Ты слышишь меня?"

– "Да, конечно, так и так. Скажи, что происходит?"

– "Не пугайся, но я сильно хромаю – у меня трещина в кости. Это не опасно, но очень больно".

– "Очень больно – повторила я – Тебя отпустят?»

– "Не знаю".

– "Должны отпустить: трещина в кости – ты не можешь… Они не могут…"

Когда-то давно, когда ему было годика три, мы пришли в зверинец – один раз – и больше никогда не ходили. За решётками внешнего периметра страдали звери, а по внутреннему кругу ходили зеваки с билетиками за двадцать пять копеек. Из крайней клетки – грязной будки в углу – топорщился куст длинных трепещущих игл – серых с сединой на концах. Вдруг он метнулся вбок, с сухим щёточным звуком мазнул стену, и на нас взглянули кроткие бусинки с печальной мышиной физиономии. Так я вижу армию – со всеми её танками, антеннами и прыганьем в надутые ветром подштанники – катастрофой провинциального зверинца, с линялыми флажками и свирепообразным хищником на пыльной афише у окошечка кассы. Любители поглазеть не понимают, что и внутренний круг – та же клетка.

В тот приезд я принесла узелок с изюмом, орехами и шоколадом. Израильтяне приезжали на своих машинах большими семьями. Привычно сооружали бивуаки, и скоро вся шахматная доска покрылась пёстрыми лоскутками – из термосов валил сытный парок, бывалые отцы и старшие братья подтрунивали над своим зелёным солдатиком, младшие трогали автомат, мамы и тёти привычно вздыхали и подсовывали куски изголодавшемуся ребёнку. Мы с сыном воробьями сидели на заборе чужой пирушки, чужой клятвы, прижавшись друг к другу, молчали, смотрели на знакомые звёзды.

А спустя три года, опять была присяга и те же звёзды, Мы тогда уже жили в Негеве, в маленьком городке в горах у Мёртвого моря. Прошли первые дожди, на несколько минут затопив пустыню, но она стремительно вынырнула, отряхнулась как пёс, и брызги растаяли вдогонку исчезающей туче.

Холмы дождей не принимали. Ручьёв испуганных стада несли истерзанные воды в лазурный влажный рот. Природы здесь чудо смерти – море слёз. И в каждой капле здешней горечь души неутолённой – травы здесь не растут…

Тесная площадь у двухэтажного дома, словно, единственно уцелевшего после бомбёжки, напоминала Римский театр. Вверх, на естественную каменную горку поднимались грубые ступени. Внизу, на круглой арене, был установлен фанерно-героический лис с мощной грудью, тонкими кривыми ногами и хвостом, похожим на пилу с редкими зубьями. Чаши факелов закоптились от частого использования. Гости, незлобиво толкаясь, толпились на горке, выглядывая «своих». "Вот он" – узнавала я всякий раз сына в другом солдате – там, внизу, в неясном строю на дне амфитеатра…

Странно высоким пламенем взметнулись огни факелов, жадно придвинулась ночь, толкнув в спины стоящих в кольце людей. Взлетел, рассыпаясь, белый шар ракеты, и тень дома бросилась вслед, словно курица с отрубленной головой. Удивительно чисто и нежно заговорила в микрофон девушка в солдатской форме. Я ждала мурашек марша, но это были стихи – спираль слов свободно улетала прочь из, казалось, безнадёжно замкнутого круга. И я очнулась, задохнувшись узнаванием – всё так, как было всегда – круг… капище: древнее и вечное – тайное тайных этой земли, её материализовавшееся подсознание. Наточен клинок, голоден нетерпеливо озирающийся идол, жаден закопчённый алтарь, дико пляшут тени, и безмолвствует толпа завороженных родителей… Прекрасен низкий зовущий голос молодой жрицы, требующий жертвы… и я стала молиться: "Нет, он принадлежит себе! Не слушай глупого мальчишку, бездумно перебирающего красивые чётки чужих слов – его клятва ничего не стоит. Слушай меня – я его мать и помни наш договор: око за око!"