banner banner banner
Избранное. Приключения провинциальной души
Избранное. Приключения провинциальной души
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Избранное. Приключения провинциальной души

скачать книгу бесплатно


Моя чуждость была столь естественна, что иногда даже не вызывала протеста, как это бывает в отношении с иноземцами, по понятным причинам не знакомыми с местными обычаями. В середине восьмидесятых я три года преподавала в ПТУ, и тамошние ученики, не знавшие иного языка, кроме мата, приспособились объясняться со мной «по книжному», и, пожалуй, это было моим единственным социальным достижением того времени. Впрочем, возможно, компромисс возник из моей общности с пэтэушниками: и я, и они – были маугли советских джунглей, но это иной рассказ.

Врождённое хамонеприятие, видимо, наследственное, должно быть, некий иммунитет психики. Никогда не матерился папа, а ведь он прожил свою молодость в самую трагическую четверть нашего жуткого века. Юношей учился в Ростове, зарабатывая на жизнь игрой на скрипке. Был он музыкант – самоучка, играл на всех доступных ему инструментах: пианино, скрипке, баяне, аккордеоне, гитаре. Увлекался боксом и умел драться. Говорят, был душой компании и пользовался успехом у женщин. Однажды, в молодости, чуть было не женился. Вернее, даже женился, но сбежал со свадебного стола, обидевшись на что-то, оскорбившее его, и больше не вернулся. В тридцать три года ушёл на фронт. Всю войну был сапёром в боевых войсках, остался жив, дослужился до капитана. Из Германии вернулся в сорок седьмом и привёз пианино.

Ребёнком я слышала, как он играл. На пианино – громко и весело, а на скрипке – печально и страстно, закрыв глаза на скорбном лице. Он совсем не умел врать – его сразу выдавала детская извиняющаяся улыбка. Был страшно обидчив, очень страдал от антисемитизма, не умел приседать перед начальниками и делать карьеру. Помню, что ночами он стоял, склонившись над чертёжной доской, двигая рейсшиной. Это была «халтура» – "левая работа", которую брал домой, пытаясь заработать, но его часто обманывали, и мама не прощала – у неё был больший заработок и беспредельные амбиции. Папу она считала упрямым эгоистом и энергично перевоспитывала до самой его смерти – одинокой и мучительной.

Папа сломался задолго до того, как мы могли бы познакомиться – мы разминулись. Теперь мы с папой сверстники, а тогда ему было сорок пять, мне – пять, и не было милосердия. Пытаюсь понять теперь, как выглядела папина планета. Наверное, там было множество замечательных вещей, лежавших небрежной яркой грудой: «Чардаш» Монти, трофейное пианино с бронзовыми подсвечниками, вкуснейшие горячие пирожки с горохом из ростовского НЭПа, моя бабушка Галя, похожая на Жанну Самари, и, может быть, я? Был ли у нас с ним вечный приют? Нужно вспомнить – воссоздать, иначе, угодим в Пандоров Ящик – тоже вечный, в который уносит в несчастливые мгновения душевной слабости. У меня есть из чего воссоздавать – папа оставил мне стихотворение, написанное им в войну:

"Ночь без сна, часы раздумья вяло, медленно текут. Тяжело оковы жизни душу пылкую гнетут. Вверх посмотришь – тихо, ясно звёзды блещут, вдаль маня – там тревога есть и радость – грязь и горе вкруг меня… Если б воля, если б крылья… но напрасно – тьма кругом. И для сердца утешенье остаётся только в том, что, быть может, в это время с той звезды, что так блестит, пылкий юноша – мечтатель в глубь эфирную глядит, и ему наш мир убогий, этот грязный ком земли тоже кажется светилом – блещет звёздочка вдали…"

* * *

…Макулатуру, в институте «Гипрометаллург», мы прятали у себя под столом, а начальница с подружками – в раздевалке за занавеской. Институт был большой, макулатурной интеллигенции было много, и раз в месяц грузовик из утильсырья приезжал к нам. Никто не знал, когда они приедут, и все опасались, что это произойдёт в их отсутствие. Потому у нас была круговая порука и сотоварищества на предмет "я сдам – за тебя, а ты – за меня". Периодически возникали макулатурные облавы "по причине повышения пожароопасности помещения". Тут, как раз, был незаменим наш гов. Серёня. Он оживал из-за стола, словно слышал трубы последнего суда, и лазал под нашими ногами, уличая и обличая. Невинными оказывались всегда только начальницы с подружками, потому что их добро-то, если помните, – за занавеской.

Слева от меня за кульманом трудилась Фаина. Это была полная крашеная блондинка, лет пятидесяти, с внешностью и манерами еврейки из анекдота – добродушная «несерёня». Как-то во время занятий по гражданской обороне нам велено было натянуть противогазы и простоять в них несколько минут. Мы уныло стояли вокруг стола начальника и смотрели, как Фаина выделывает какие-то странные па, а затем рушится на пол. Оказывается, она не открыла клапан подачи воздуха, на который и не претендовала, полагая, что противогаз – это устройство, чтобы не дышать. Фаина терпела отпущенные ей богом бездыханные секунды, как и положено советской инженерше, достойной стать эталоном доверия и терпения в одну Фаину. У неё был устроенный быт и красивые книги, которые она любила платонически. Я подарила ей стишок: "О, прекрасная Фаина, ну зачем я не мужчина – я б роскошно издалась, Вам навек бы отдалась".

Справа от меня сидела «Мушка» – Олечка Мухина – милый и безответный человек. Она всё никак не могла устроить свою судьбу, выйти замуж. Её всё время обманывали, и она или не замечала, или легко прощала, сама отыскивая мотивы, извиняющие её обидчика: почему и как он бедненький. Даже "наше г-но" выходило у неё бедненьким. Однажды я стала доверенной одного её романа, обещавшего так много и закончившегося разочарованием. Молодой человек был красивым, порядочным, вежливым, Мушка светилась и летала. Но потом возникло всё усиливающееся недоумение – он "не приставал". Мушка устраивала уединение и полусвет с музыкой, но он оставался красивым и вежливым. Я по заданию Мушки проштудировала главу «импотенция» в Советской энциклопедии, и мы обсудили план генерального соблазнения. Мушка забрала из "чёрной кассы" свой пай и купила французские духи "Мисс Диор" на все двадцать рублей, но порядочный не дрогнул. Мы приуныли, изверились и решили расстаться, чтобы не метать зря французский бисер перед… единицей в одну порядочность.

* * *

Советская трагикомедия летела к своему естественному финалу: макулатурное ружьё готовилось к выстрелу. Цивилизованный мир мыслил в компьютерном ритме, а мы строили муравьиную кучу, самозабвенно неся себя во вселенский утиль. Я стояла на автобусной остановке, окоченевшими пальцами впиваясь в сумки со старыми газетами, и взвешивала свои шансы попасть в очередной автобус. Без сумок шансы были, с сумками – нет. Попыталась, было, улизнуть на съемки фильма, но "не верила" – не верила, подобно великому режиссеру: всё было преувеличенно не смешно, не грустно, а просто безобразно – в миллионы серёнь… Ничего не связывалось – ну на что мне "Тёмные аллеи" Бунина, добытые так, когда я – сама – не женщина, а муравей с бумажкой… Я поставила сумки на тротуар и ушла домой. С этой минуты режиссерское вдохновение покинуло меня – иллюзии более не спасали, Энск стоял насмерть, и эмиграция была предопределена.

Живые души

Я всё не могу нарадоваться, что у меня есть своя комната. Острота владения не притупляется, а, напротив, растёт. Так бывает, должно быть, с каждым настоящим чувством, которое с годами становится только богаче. Моя комната не лжёт, не предаёт. В её периметре я чувствую себя надёжно. Я так долго мечтала о ней. Знаю, что есть люди, которые не выносят одиночества и тишины – не умеют оставаться наедине с собой. Возвращаясь из толпы домой, первым делом включают телевизор, звонят по телефону. Для них "на миру и смерть красна". Дома они «опускаются», а "на люди" выходят в полном блеске.

Думаю, внутренний и внешний миры у каждого человека – нечто, вроде сообщающихся сосудов, и жизнь заполняет один, когда скудеет в другом. Кто, каким образом подвесил эти сосуды, и что движет ими? Не знаю. Я представляю их чашами весов, похожих на те, что у Богини правосудия. Возможно, есть закон, который человек преступает в каждое время своей жизни, приводя в движение эти чаши. В своей комнате я живу так свободно, легко и просто, что чувствую уравновешенность. Окошко – продолжение моих глаз, и за ним сосна, глиняный кувшин с розой и деревянная балка веранды. Стол, компьютер, книги, кувшин с букетом ромашек, картинки на стенах, что нарисовала сама – всё возникло во времена уравновешенности, когда исчезали границы миров, и душа была доверчива как ребёнок, защищена родными стенами и гуляла на свободе сама по себе, трогая вещи и наполняя собой всё вокруг.

Думаю, что человек всё время воспроизводит себя, но, в зависимости от обстоятельств, его ипостаси выходят либо прекрасными, либо уродливыми. Должно быть, мудрость в том, чтобы как-то научиться выбирать обстоятельства, потому что выбрать «я» он не властен. Теперь моя комната – обстоятельство места, где не однажды отдыхала душой – мой вечный приют, как речной пляжик и детская, где рассказывала сказки детям. "Быть или не быть?" – спрашиваю я себя каждое утро – быть… моей комнате, сосне за окном, пониманию данности и компромиссу, достаточному, чтобы заплатить за съём экологической ниши с видом на "покой и волю"… мне довольно… Истина в том, что не хочу птичьего счастья и, вообще, ничего чужого. Я люблю свою сосну – она для меня так же хороша как Ниагарский водопад – перед вечностью…

Иногда мне не хватает общения; хочется поделиться мыслью или минутой. Но теперь я знаю, что для меня это роскошество, без которого вполне могу обходиться, как давно научилась обходиться без сахара в чае. Спрашивают: "Не любите сладкое?" – Да нет, люблю, но могу обойтись: «есть хочется, худеть хочется»… общения хочется, двумыслия не хочется…

Впрочем, слава богу, о каком недостатке общения можно тосковать теперь, когда оно разлито в воздухе, и слово материализуется чудесным образом, в сравнении с которым скрижали Моисея и тень отца Гамлета – детские игрушки. Я имею в виду ТВ, компьютеры и прочие электронные штуки, которые создают невиданную прежде информационную свободу, когда библейские яблоки протянуты из вечности каждому человеку, и есть или не есть – быть или не быть – решать самому в каждое время своей жизни.

Напрасен спор – кто прав, кто виноват – закон мы постигаем до рожденья. Затем забыть его дано и в муках осознавать, как будто, вопреки. Как в страшном сне, отчаянно спасаясь, стучим в ворота памяти и криком взрываем вечность: "Быть или не быть?" Не быть… вернуться… Лету переплыть… забыться в созерцании законов бессильных…

* * *

Впервые слово «информация» возникло в моём лексиконе в одном из самых безысходных тупиков Энска. Это была середина восьмидесятых. Мы тогда переехали на улицу Кремлёвская, пережили кошмар ремонта, и я на остатках энтузиазма повезла детей в Москву, чтобы… припасть… к чему-то, что должно было дать… нечто… чего не хватало, как будто…

В Москву! Мы вышли на Красную площадь и одиннадцатилетний сын ворчливо сказал: "Ну, и что? Это и есть твоя Красная Площадь?" Затем братья-нигилисты углубились в извлечение гвоздя, застрявшего между камнями мостовой. Кремль был похож на открытку и казался не настоящим. К мавзолею стояла длинная очередь. Привычные к стоянию в затылок дети потянули меня к хвосту, и тут я прорекла нечто, ради чего, может быть, и принесло нас к святым советским местам: "Нет, дети, мы не пойдём туда. Это – великий грех, и нам нельзя". Согласитесь, не так уж плохо – для начала…

Потом мы купили в фирменном немецком магазине люстру с густо красными плафонами за тридцать пять рублей и торт "Птичье молоко" за четыре двадцать. Дома оказалось, что кто-то уже успел съесть половину нашего торта, а люстру мы повесили, и по вечерам в нашем окне плотоядно светились три красных фонаря. Эффект ирреальности Красной Площади стал повторяться с мучающей меня настойчивостью, как будто сути вещей покидали свои земные воплощения и жили сами по себе, дразнясь и высмеивая брошенные чучела.

В то время я ненадолго возникла в шарашке очередного «ВНИИ». Это был метастаз, в котором нашли, казалось, вечный приют несколько жён партийных и комсомольских работников, пара функционеров в отставке, несколько случайных шестёрок и несгибаемая мать-одиночка. "От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей" – ехали и летели Хомо командировочные к нам за ехали и летели Хомо командировочные к нам за подписями. Везли бутылки коньяка и коробки шоколада, стояли в коридорах и скреблись в дверь. Куражился начальник – вселенское Хамо, коллектив изображал деловитость и бдительность.

Кажется, неблагодарная тема описывать теперь, после всего, советскую бытовуху – так много об этом сказано-пересказано. Так бывает, когда меняют старые деньги на новые. Старых монет так много, что выбрасываешь их, и кажется, что никогда они не исчезнут, но потом, глядишь – уже нет… и жаль, что не припрятал вовремя, чтобы сохранить старинную денежку.

По причине явной профнепригодности мне дали чёрную работу – толстые пыльные папки, которые я должна была листать и отмечать: то есть листнула – пометила и так далее. Я должна была создавать присутствие, движение и звуки, убеждающие ходоков в их ничтожности перед нашей всесоюзной миссией. Сплочённый коллектив ВНИИ мутировал на моих глазах. Мерещилась группа СС, загоняющая командировочных в газовые камеры и подглядывающая в глазок. Я листала всё хуже, пока не отправили меня в ссылку – разнорабочей на долгострой при институте – многоэтажный бетонный скелет, в котором, для придания ему признаков жизни, копошились несколько тянущих срок «химиков», да пяток ссыльных инженеров. К моему счастью, место это было близко от дома. Я могла продефилировать – туда-сюда – с парочкой кирпичей в руках, покрутиться у месилки с бетоном, а затем, огородами, домой – к хозяйству и беспризорным детям. За свободу платила своей бригаде домашними бутербродами, и так протянула еще пару месяцев недоразумения своей жизни.

Всё рушилось, распадалось, и я чувствовала, что нечто злое происходит со мной и миром, догадывалась, что нет и не было не только Мухи-цокотухи, но и берёзовых ситцев, докторов Айболитов, лихих зимних троек – вовсе нету… или только для меня? Вокруг всё враждебно и ненадёжно – всем? – или только мне? Зачем… живём так… странно… никчемно… нездорово? Мир был похож на собаку Павлова, которая выделяет желудочный сок по звонку. Люди с отвращением шли на постылую работу, ждали звонка, а затем с тоской возвращались домой – к неразрешимым семейным проблемам. Жизнь была лишена смысла, живого наполнения, внутренней силы и держалась на ритме: звонках, обрывках оптимистических песен, бое курантов, тиканье часов. Я всё чаще выпадала из ритма, все вокруг казалось мне фальшивым, и я сама несла чушь, чувствовала это и страдала.

В ту весну в Литературной газете появилась статья знаменитого режиссёра об экономике в театре, и я, прочитав, прошептала: "Это революция". Скоро взорвался реактор Чернобыля. В список дефицита прибавился йод. Фильм больше не снимался, макулатура не сдавалась, и даже святое святых каждой советской женщины тоже не вдохновляло – не консервировалось! (Кто не знает, это – занятие каждой порядочной советской семьи: летом и осенью превращать свою квартиру в небольшой консервный цех и проводить в нем вечера и выходные дни.)

Я стремительно теряла порядочность. Трудовая книжка пухла от записей. Работники отделов кадров суровели, и меня начали гипнотизировать развешенные на тамошних стенах плакаты с изображением противных крылатых человечков с подписями "Позор летунам". Я понимала, что это, и вправду, обо мне и радовалась, что хотя бы никто не знает о ночных полётах.

Мои претензии к работе формулировались, как мне казалось, всё проще: "Немного здравого смысла и чтобы начальник – не хам" Но, разумеется, я ошибалась принципиально и желала того, чего не было в советской природе. Я всё ещё верила, что мне просто не везёт – невезуха такая обвальная. Ведь я… такая хорошая в общем-то: сообразительная, исполнительная, вежливая – просто недоразумение какое-то. О-хо-хо, грехи наши… Я безнадежно выпадала из сплочённых рядов, пока не занесло меня в последнюю по списку тамошнюю иллюзию, за которую зацепилась, как за гвоздь в заборе.

Кампания по поголовной компьютеризации докатилась до Энска. Никто ничего не знал, но аппарат уже заработал. В школах появились уроки информатики, и понадобились учителя, которых набирали из преподавателей математики и инженеров. Появились вакансии, и я, наконец-то, сумела соответствовать главному требованию образовательного шоу – я ничего не смыслила в этой области и была полна энтузиазма, замешанного на неосознанном отчаянии – адская смесь, необходимая для революционеров, преподавателей ПТУ и прочих смертников. Меня взяли в последний круг родного ада, не подозревая, конечно, что я – Хомо сомневающееся, а значит еще живое и тем чрезвычайно вредное для советской системы образования. Действие моей трагикомедии с информатикой разворачивалось, как и всё, что припасено в моей судьбе – под куполом и без сетки.

Слово «информатика» звучит по отношению к своему смыслу – информация, подобно тому, как «иудаика» – к иудаизму. И в первом, и во втором случае, уводит Хомо доверчивого от сути явления. Потом, в Израиле, я прослеживала эффект подмены живой культуры иудаизма, мёртвым культом иудаики. Гениальное явление растворяется в собственной тени, где люди могут «не быть и видеть сны».

В середине восьмидесятых на шестой части суши из братских могил была извлечена кибернетика и сооружен Франкенштейн на устрашение всем, кто готов был предать сложение в столбик. Каюсь, я посильно участвовала в этой затее и благодарю Бога, что это была всего лишь компьютеризация, а не коллективизация, например, и мой энтузиазм реализовался без чернухи. Мой пэтэушный роман развивался, как у Мушки: от летания, свечения и генеральной битвы – до глубокого разочарования в потенциях объекта – информационного кладбища, на котором довелось родиться. Но суть открывающегося мне явления – слова, которое было в начале… длящегося во время моей жизни… потрясло. Конечно, от трагической наивности, в которой пребывала тогда, и до этой фразы – многолетний изнурительный марафон, как это бывает с теми, у кого нет своей комнаты…

Говорят, что страдания как-то особенно проясняют мысли. Не знаю, не уверена… скорее, они прочищают мозги, а это не одно и то же. Думаю, на этой грани жизненно необходима своя комната с закрывающейся дверью…

Слово застало меня врасплох – в глубине жизни, когда не выбраться, не переждать, и нужно продолжать тащить воз своего семейного подвига и образовываться, как Бог даст. Я пыталась вести себя разумно, но была мучительно несвободна… Ребёнком я думала, что ветер оттого, что листья качаются: в начале – один, от него – другой, и вот уже всё дерево, и то, что рядом; а затем уж и весь лес шумит. Приблизительно так же советские люди воспринимали «перестройку»: царь раскачал лодку, зашумело море и пошли клочки по закоулочкам. Вот и теперь, спустя годы, я слышу всё те же сказания о Гильгамеше.

Прочла однажды, что ещё в древней Греции некий интеллектуал, рассчитывая условия существования полиса, доказывал необходимость присутствия в обществе живых душ – тех, кто осознает Жизнь, без чего никому не выжить. Живые души спасут, если их не станут губить с особым усердием. Но их губят с неумолимостью капающего по звонку желудочного сока, обрекая на крестную муку осознания безумия.

* * *

Самое выразительное объяснение «перестройке» я услышала на открытом (обязательном для всех) партийном собрании ПТУ. Заместитель парторга, подполковник в отставке, преподававший гражданскую оборону, вышел к доске и попытался воспроизвести голосом и мелом то, что велено было ему полковниками. Видимо, он надеялся на авось, не понимая, чего от него хотят, чтобы он изобразил тут, про…

Подполковничья плоть рвалась, натягивая пуговицы, из формы – на свободу – к запотевшей бутылочке водочки, хлебушку с салом, лучком и огурчиком. Тучный седой мужчина в погонах со звёздами висел в позе «вольно», водил в воздухе слабой рукой, беззвучно разевал рот, загнанно глядя на тихо веселящуюся аудиторию поверженными глазами вечного двоечника, ждущего звонка. И вот, я думаю, а если бы, каким-то волшебным образом, этот подполковник вдруг… стал бы человеком – осознал себя? Увидел бы своё существо и смог узнать себя? Что сумел бы он изменить теперь? Может быть, пошёл бы странником по миру, впервые доверчиво рассматривая творение божье, страдая и радуясь, и стал бы похож на старого человека с непросто сложившейся судьбой?

Мне противна идея последнего суда – кого судить? Подполковников с полковниками, всё счастье которых в непонимании своего несчастья? Энчан, подобно кукушатам, выбрасывающим из гнёзд все, к чему прикасается их бессмысленно протестующая плоть?

Конечно, я не думала так тогда. Так размышляет моя благополучная ипостась, расположившись в белом пластиковом кресле на веранде у кувшина с розой. А тогда… мысли были похожи на чувства и не воплощались в образы и слова, из которых возникает понимание, как из островов самодостаточности возникает планета. Я хорошо помню себя тогда, живущей в хаосе неосознания, когда опорой может быть лишь мир предметов, и любая вещь владеет тобой: грязные парты, наглые выходки, шушуканье за спиной… Царь Соломон сказал: "Много знаний – много печали". Хорошо, я согласна.

Толпа

Происходит великая путаница понятий, смыслов: вавилонское столпотворение, и мы – в процессе. Так, должно быть, бывает всегда, когда рушатся безумные супербашни.

Сколько замечательных домов могли построить на берегах Тигра и Евфрата, в плодоносящей долине. С верандами и красными черепичными крышами, утопающими в садах и ленивом плеске равнинных рек. В долине самодостаточности, где было всё для счастливого человеческого детства: добрая зеленоватая река, песочные острова в окружении серебристых ив, лунных даже под блеском полуденного солнца. Можно было украшать дома пёстрым перламутром, расписывать глиняные таблички простодушными буквами: Д – дом, О – солнце. Буквы – птицы, буквы – деревья, буквы – впечатления, из которых возникали слова, наполненные ясным смыслом и тексты материализующегося в письменах сознания.

Должно быть, когда рушились стены Башни, и дождь хлестал по щекам, мешая забыться, люди кричали друг другу что-то очень важное и думали, что это вой ветра мешает им услышать и понять друг друга. Но потом, когда буря улеглась, успокоилось небо, настала полуденная тишина, и в ней возникли знакомые голоса. Вначале это был плач и причитания из стонущих гласных, затем все горячо заговорили, и воздух наполнился криками птичьей стаи. Испуганные люди трясли друг друга за плечи, впивались глазами в глаза и кричали, не понимая друг друга, одно и то же: "Господи, неужели это случилось со мной?!" Наступили времена катастрофы – забвения слова, которое было в начале.

Бедный Хомо, это случилось с тобой. Именно с тобой, а не со всеми. Нету «мы» – давным-давно рухнуло – и в Вавилоне, и в Энске, а ты и не заметил, что живёшь среди обломков: один-одинёшенек. Раньше случалось с ними – там, в предалёкой Месопотамии. А теперь – с тобой, говорящем на беспечальном языке перепутанных понятий, смыслов, когда слово может быть никогда не услышано в суете выживания.

– "Позвольте, как же это? Меня заставляют играть в какой-то пошлой комедии, играть роль какой-то бутафорской вещи! Не понимаю…"

– Увы, Антон Павлович, я понимаю. Да, именно так. О-кей, всё понимаю: связала причины со следствиями – всё замечательно сходится. Полная победа ума и ясность превосходная… Превосходность ясности… над чем? Что дальше? Достигла высот необыкновенных: покаялась, почистила зубы, помыла полы. Что мне за это будет?

– Ничего

– Позвольте, как же это?

Этот гриб в прелестной шляпке есть нельзя. Я не сказала уничтожить – он прекрасен – совершенство в своём роде, но не ешь – ты не осилишь. Твой желудок слишком нежен, и менять его не стоит из-за этого гриба. И заметь, я не сказала: "Сволочь – гриб" – я не судила. "Не суди, судим не будешь"… Впрочем, если хочешь – ешь.

* * *

Всё лето я готовилась читать лекции о компьютерах и обо всём, что с ними связано. Это была совершенно безумная затея – очередная вавилонская башня. Но, странным образом, мне дорога тогдашняя иллюзия, вернее, фантастический опыт мучительного отказа от прекрасной идеи сеять «разумное, доброе, вечное».

Мой фильм, должно быть, вырвался на волю – на сцену, к зрителям, к свисту и топанью ногами. Что-то произошло с сообщающимися сосудами: разбилось сердце или лопнуло терпение. Может быть, моя планета вошла в область метеоритов или пережила извержение вулкана… мне пришлось надолго покинуть её.

И вот, совсем недавно стихия угомонилась… и я, после долгого мучительного марафона, в своей комнате, у окна, за которым видна сосна, и дальше, у забора, на границе с пустыней, два старых эвкалипта…

Избавиться от мыслей я пытаюсь сонетом. Вернуться в сад, без знанья добра и зла – об этом все мысли. Замкнулся круг – и вечной чередой движенье лиц, рук…

Пэтэушники официально обретались на дне системы советского образования. Но в иных системах, например, в солнечной, занимали иное место – под солнцем – и мне каким-то мистическим образом удавалось быть… относительно – понимаете? Я в упор не видела советской башни вместе с её сияющей вершиной. А люди… казались мне людьми, словно и не карабкались вверх вопреки земному притяжению. И Марк Крысобой… тоже… казался мне добрым человеком. Идея равенства тогда трансформировалась в моём сознании буквально – на уровне "сравнительного образа". Любого Хомо я сравнивала с собой и Таней Лариной, и, обращаясь к среднеарифметическому в ожидании взаимности, мастерила бутафорские диалоги…

Заметьте, как независимы от прилагательных некоторые существительные – такие, как земля, дерево, дом, человек. Эти слова хранят изначальные сущности и своей мелодией, начертанием, неожиданными однокоренными связями молят об осознании заключенных в них смыслах. «Училище» звучит, как «чистилище» – воплощение идеи принуждения. Теперь, спустя годы неполучения зарплаты, выпускники училищ продолжают отлынивать от жизни. Они прячутся по притонам и стоят на панелях, настойчиво отдаваясь произволу.

Главной наукой в училище было преодоление природного отвращения к насилию. Тамошний преподавательский состав мастерски прочищал мозги и вытряхивал души, разделывая литературу на сравнительные образы, а историю – на пятилетки.

У меня обманчивая внешность божьего одуванчика. На базаре торговки уверенно кладут мне на весы самые скверные картошки – быстро-быстро. И не сразу замечают, что и я так же – быстро-быстро – выкладываю их обратно и заменяю хорошими. В результате этого стремительного блица уношу домой два кило вполне съедобного компромисса.

Но училище – место, где компромисс невозможен, и спаси боже от длительных партий – в затяжном обмороке душа гибнет, бросая своё тело на произвол чьих-то пошлых башен, и возникает системная плоть, воспроизводящая саму себя.

Не знаю, кому на Руси жить хорошо? Может быть, жителям Арбата, в лирических переулках которого не пропадали поодиночке больше чем поэты – чего уж больше? Арбат – рай, Евангелие – от Воланда, партия – честь и совесть, социализм… с человеческим лицом? Думаю, что тот, у кого всё это укладывается в его башню, определённо пребывает в аду, где на кругах – круговая порука и вечный приют для любителей дармовой выпивки из сообщающихся сосудов. А прочие – у кого всё рушится к чёрту и нет своей комнаты, пропадать или спасаться приходится поодиночке…

В училище попадали, в основном, наследственные двоечники по чистописанию – главному критерию всеобщей порядочности. Это были молодые Хомо, пребывающие в хронической, вялотекущей разрухе. Если бы каждого из них можно было вовремя прислонить к тёплой стенке на Нью-Йоркском авеню и подключить к искусственному сообщающемуся сосуду, то вышло бы вполне симпатичное Хомо-безвредное. Но в забытом Арбатом Энске пэтэушники были смертельно больны врождённым рабством. Им нечего было терять, кроме иллюзии своих цепей, и они заискивающе-угрожающе бряцали ими, напоминая о своих правах: дипломе о всеобщем, пайке в сообщающемся и пропуске в вечный приют за выслугу лет.

Всё лето я готовилась преподавать. В пять утра молилась: "Господи, спаси, Господи. Дай мне немного сил и ума, Господи, дай выбраться из шарашки, молю…" Я читала, писала, проговаривала слова, складывала из них тексты и зубрила наизусть. Мне нужно было преодолеть косноязычие и болезненный страх. Я исхудала, плохо спала. Моё семейство безропотно ело суп из горохового концентрата. За неделю до начала занятий завуч на ходу сообщил, что я буду читать ещё два курса: «экономики» и "автоматизации производства", а также должна подготовить класс – побелить стены, покрасить парты и пол, помыть окна, написать транспарант – эдакую цитату из компьютерщика в законе. Меня познакомили с коллегой по будущей воспитательной работе мастером Людой – бойцом а-ля Чингисхан.

Я продемонстрировала свой свеженаписанный наскальным шрифтом транспарант: "Компьютеризация поможет человеку при условии, что этика и культура будут соответствовать сложной технике" Н. Винер."

– "Кто этот Винер?" – спросили товарищи, зевнув странный текст (в том году было много странного, например, эстетика, которую должна была преподавать лейтенант милиции Капитанова).

– "Отец кибернетики" – радостно сообщила я.

– "А…" – сказали товарищи, оглядывая умытый моими слезами класс. – "Ну ладно" – успокоились начальники – перед ними вдохновенно светились ожившие мощи великомученицы, и беспечальное существование экономики с кибернетикой было обеспечено на ближайший учебный год практически на-шару. И откуда… ещё берутся такие… чокнутые?.. Ох, и богата мать – земля русская…

Славная была охота. Пятьдесят уроков в неделю, самосуды педсоветов, линчевания воспитательной работы, набеги Чингисхана сотоварищи, дружеские советы старшего лейтенанта по эстетике Капитановой "размазать всех по стенке"… Славная была сеча: кто кого крушил – не понятно, но все были в процессе, и остров советской самодостаточности процветал.

Но потом, через полгода, среди дыма и визга картечи до моих оглохших ушей стал доходить невнятный, поначалу, шепот. Я потихоньку приходила в себя и оглядывалась первобытными глазами. Слава Богу, в кадре проявилась не растерзанная плоть, а смертельно уставшая женщина, одиноко царапающая плохим мелом замысловатые знаки на грязной доске, перед вяло хулиганящим классом. Буйный период сменился лёгким помешательством с просветлениями. Я удивлённо знакомилась со своей историей болезни. Выяснилось, что больная является крупным специалистом по информатике в масштабах Энска… Страдает языком – изъясняется на литературном русском, что затрудняет общение с коллективом. Слабосильна на предмет физического воспитания – уклоняется от рукопашных схваток и плохо смотрится в строю: так себе – ни рыба, ни мясо – но жилы есть, и пока тянет, а там… видно будет.

Близилась весна. В моём расписании распахивались окна… и в них зовуще синела река. Появилась первая редиска. Снегурочка становилась всё печальней. Я недоверчиво вглядывалась в толпу, валяющуюся на партах, причудливо раскрашенную, дефилирующую без правил движения, невнятно жестикулирующую, издающую птичьи крики… Толпа жила скрытой от меня жизнью, и мне показалось, сдуру, что это – народ. И я… пошла в него, в чём была – будить, сеять, пожинать…

Начались суровые будни моего подвига: листовки, сходки, заговоры, слежки, террор, аресты, ссылки и побег в так кстати подвернувшийся Израиль. Это была классная буря в стакане воды, и я, должно быть, утонула бы на этот раз, если бы не вывел меня иудейский Бог на высылки – в Ханаан, как и праотца моего Авраама. Видно, и праотец наш, в своё время что-то не поделил с вавилонянами, должно быть, истину – и был сослан в чистилище Израиля.

И вот, только теперь, наконец-то, одумалась – опомнилась, покаялась, связала причины со следствиями, и, слава Богу, у меня своя комната, и я ищу слова: сама – себе. Калачом меня не выманишь. В каждый божий день своей жизни отправляюсь в прошлое и будущее, ворошу его, пересматриваю, чтоб не пропало, чтобы не завелись там привидения, и всё время нахожу что-то невероятно мне важное и думаю: "Господи, как же я жила без этого, как убога была моя планета прежде и как великолепна теперь, когда я раздобыла… была… была…"

Правда, правда – истина проста. Нужно только правильно найти точку – фокус, секрет которого прост… и неуловим…

Должно быть, я азартна особым образом. Вот, недавно, знакомая художница научила меня рисовать яйцо в рюмке. Господи, сколько тайных законов в его простой, казалось мне, сути. Там есть законы света и теней – собственных и отражённых; есть законы у принимающего его пространства. Теперь всё человечество делится для меня на тех, кто посвящён в тайну яйца и нет, кто соблюдает закон… и нет – на добрых и нет. Закон прост, как "не убий": "Вещи имеют сути, и человек свободен познавать их, но не волен владеть. За всё, чем владеет, всегда приходится платить, и цена неизвестна – сути вещей свободны от людского суда, и только Бог знает…"

– "Чего вы тут делаете?" – спрашивала я пэтэушников.

– "А Вы – чего?" – спрашивали они меня.

– "А я тут… зарплату получаю, и отпуск у меня два месяца, и ещё можно между уроками сбегать в магазин и домой – детей покормить, прибрать, то да сё по хозяйству. А вы? Ведь вы всё равно тут ничему не учитесь, весело, что ли?"

– "Да нет, чего там весёлого? На Вас смотреть? До смерти надоело. А что поделаешь, до восемнадцати на работу не берут, и без аттестата пропадёшь. Эх… жаль, что немцы нас не завоевали, жили бы теперь в Германии, жвачку бы жевали, джинсы бы носили".

– "Да вы что, пэтэушники, белены объелись? Да они бы нас всех в концлагеря посадили".

– "Сами Вы – пэтэушница, Татьяна Иосифовна, что ли, теперь не сидим? Вот, Вы у нас – надзиратель, а у Вас – завуч надзиратель, и вот доложим ему как Вы тут нам уроки – ля-ля-ля – ведёте, будет Вам и концлагерь, и какао с чаем".

– "А я вам двойки сейчас поставлю»

– "Не поставите – не положено, а то получите от завуча… парты красить".

– "Ну ладно, а чего вы хотите… кроме жвачек?"

– "Мы не знаем… а Вы чего?"

– "Я хочу жить на необитаемом острове… чтобы был у меня дом и сад, и не торчала бы я здесь перед вами пугалом огородным".

– "И мы хотим".

– "Что вы повторяете – это я придумала. Я там буду детям своим сказки рассказывать, а вы чего? Небось, съедите друг друга – недаром вас на жвачку тянет".

– "Нет, мы тоже хотим сказку…"

– "А вы не умеете. В пять утра не вставали, не читали, не писали, не проговаривали, Богу не молились… и туда же… Да у вас уже челюсти устроены не для сказок, а для жвачек. Вот, расскажите мне про курочку Рябу…"

– "Ну, блин… значит… эта…"

– "Садись, Хомо, три пишем, два в уме. Пока яичко не нарисуешь в фокусе, не видать тебе, простодушному, необитаемый остров…"

Разумеется, все эти разговорчики в строю и прочие фокусы в ПТУ даром не проходили. За удовольствие говорить, что думаешь, приходилось платить. Мой блиц с системой двигался к кульминации – битью по голове. Постепенно парторганизация с директором, похожим на крепкий кукиш, обнаруживали системный вирус.

Из нормальных классных комнат во время уроков доносились здоровая ругань и звон булатный, а из моего – нет. И на перемены я выходила без красных пятен на физиономии – главного признака честно выполняемого долга. Начальники не ошибались. Я смирилась с тем, что мои замечательные открытия информационных миров пока ещё преждевременны… для Хомо-пэтэушного, и с безумством храброго, стала искать искорки угасающего сознания, раздувать их, подбрасывая лучинки слов – рассказывала сказки – единственное, что могли они ещё слышать, и, таким образом, была предтечей постсоветской Санта-Барбары.

Кстати, думаю, что сериалы и реклама – данность безнадёжно полезная, как и оскорбляющая лучшие чувства постсоветских эстетов реклама гигиенических средств. Увы, как ещё образумить народ-мутант, приученный оберточную и туалетную бумагу перед употреблением марать типографской краской? Это тот самый летальный исход, когда приходится использовать высокую технику при низкой культуре, и оскоплённая в лучших чувствах интеллигенция, вынуждена пожинать плоды своей страшной близости к народу. Кап, кап – капает собачий сок из терзаемой любознательным Павловым дворняги. Клип, клип – клипает телевизионные памперсы замученное население. "У попа была собака, он её любил…" – страдает информатикой обделенное информацией училище.

В наш класс, на погребальный костерок пэтэушного сознания всё чаще наведывались начальники и терзали мне печень. Дальше становилось всё скучней – начался экшен с погонями и перестрелками, и это сто раз описано в лагерной классике. Чего-чего, а загонять и уничтожать в Энске умели не хуже, чем у людей… Так, за плохо покрашенные парты дают в лоб, а за сломанные стулья – по лбу. Для должного эффекта важен темп и глубокий звон: в лоб – по лбу, в лоб – по лбу – таким звоном и полна, матушка, земля русская…

Моя пэтэушная карьера двигалась к своему естественному завершению – аутодафе с увольнением по собственному желанию. Но напоследок состоялся прощальный бенефис, афиша которого украшает теперь мою планету. Завуч объявил мой открытый областной урок – то есть, аншлаг мне был обеспечен. Завуч был старым битым лицедеем с выразительной лепкой последнего предупреждения во всём облике и хорошо отрепетированной невнятной бурностью. По коридору он бежал, как падает в обрыв между скал раненный в бою сокол. Про учеников говорил: «континент» и нежно любил ловить рыбку. За тридцать серебряных линьков на зорьке продал бы весь континент оптом и в розницу. Для грядущего спектакля я выбрала группу электронщиков, которым рассказывала самого Бредбери. Они ещё проявляли признаки жизни и потому были в опале, но начальники их побаивались и вели себя осторожно – не зарывались. И мастер был… вполне – с ходу пасти не рвал. Сценарий у меня был давно: пылился на полке не хуже иных. И вот, наконец, такая удача – аутодафе…

"Любите ли вы театр, как люблю его я?" – одиноким творением диалогов, света, звуков, обещаний висящего на сцене ружья и декорациями из гениальных яичных теней… Группа актёров была чудной – прирождённые любители повыделываться. Я раздала всем бумажки со словами и велела откликаться только на мой голос и свои имена. Рассадила, прорепетировала – поселяне смотрелись убедительно и трогательно в своём стремлении к знаниям в области компьютеризации всей страны.

Народу привалило множество (манила весна, а наше училище стояло на берегу реки). Галёрка была забита, стояли в проходе. Класс был похож на пещеру дикого племени – его стены украшали мои самодельные картины со сценами охоты на информацию.

Это была показуха в лучшем смысле слова – попурри на темы не пройденного. Вначале мы поговорили о вечности, материи, энергии, пространстве, времени, Боге и о том, что мир несёт информацию о себе, но только человек разумный может воспринять её, осмыслить, понять мир и себя самого. О том, что понимание и есть человеческое предназначение – смысл жизни и условие гармонии в мире: здоровья, благополучия и счастья – всего того, чего мы желаем себе.

Затем мы определили, что причина всех бед, болезней и войн – в непонимании, незнании себя, окружающего мира и вечных законов – самой важной информации, необходимой для жизни. Мы объясняли, что человек живёт, пока мыслит и поступает на уровне вечных законов нравственности. А всякие отговорки про то, что виноват кто-то другой, не принимаются: преступил – не живёшь, и большой привет с соболезнованиями вечным жмурикам и косящим под них.