
Полная версия:
Охота на самоцветы
Тай завозился на сидении, перевернулся и нагло устроил свою голову у меня на коленях. Я непроизвольно тут же почесал его за ухом.
С одной стороны, встреча прошла лучше, чем я ожидал. Меня не собирались похитить (вроде как) или, обокрав, выбросить у обочины с мешком на голове, и наличие смешно сопящего пса невольно заставляло меня отбросить предосторожность. С другой же стороны, с каждым пройденным перекрестком на меня надвигалось странное чувство потерянности. Я смотрел сквозь мутноватое стекло и видел, как все, что я знаю и понимаю, уплывает куда-то за край оконной конструкции. Дома, дороги с серым асфальтом, люди. Я словно бы чувствовал: вот сейчас мы проедем этот бесконечный мост и все, что было, исчезнет. Растворится в тумане, растает миражом, и никто и никогда не сможет доказать, что когда-то там был город. Может быть, я и сам никогда о нем больше и не вспомню.
Я прислонился лбом к окну. Почему-то только сейчас до меня медленно начинало доходить, что же я все-таки сделал. Еще вчера вечером у меня было все. Работа, квартира, какая-никакая карьера, симпатичная девчонка, с которой, вполне вероятно, могло что-то получиться. План. Стабильность. А теперь? Я как анахорет, аскет и отшельник, отринувший цивилизацию, в один миг перечеркнул все, что имел.
Ведь наверняка через пару часов кто-то придет в офис, плюхнется в кресло потрещать с коллегами, нальет кофе, оглянется и спросит “а где этот?” – кто-то пожмет плечами, уткнется в компьютер, согнувшись креветкой: “проспал опять, наверное. тебе-то что?”
Да, так, ничего. Нет меня, и что с того? Стоит, пустое, мое рабочее место, выключен монитор. Никто не придет. А разве что-то изменилось бы, если бы я пришел, подумал я. Включился бы монитор, зашумел процессор, кофе снова пролился бы на клаву. Вещи бы случились, но случился бы в них я?
IIIЯ не заметил, как задремал. Наверное, меня так утомил перелет и бесполезный, слишком короткий ночной сон, что на бодрствование просто не осталось сил. Едва продрав глаза, чувствуя ломоту и тяжесть во всем теле, я обнаружил, что сполз вниз по сидению и спал, запрокинув голову с по-идиотски открытым ртом. Как ребенок на экскурсии, ей-богу. Помешкав, я осторожно убрал морду Тая с колен (он недовольно сощурился на меня и, зевнув, демонстративно свернулся клубком) и блаженно вытянулся, чувствуя, как в онемевших ногах, покалывая, восстанавливается кровообращение.
Я сонно поглядел на пейзаж за окном. На языке у меня осталось странное послевкусие, такое, что приветствовало меня так часто по утрам в родном городе, когда я оказывался выброшенным на берег реальности из глубины сна, и сопровождало до самого вечера. Смесь морской воды, запаха соли и тревоги. Свободной рукой я растер грудь, нащупывая биение своего сердца. Мне был знаком этот сон. Километры воды над головой, километры под. Грудь горит, сдавленная со всех сторон тоннами пустоты, и тусклый свет, пробивающийся сквозь переливающуюся поверхность, тянется ко мне косыми лучами-тросами, но не может достать. Между нами так много воды, что плыть наверх уже не хватает сил, да и как можно, когда руки растворяются, разъедаемые солью, а ноги обвивает приближающаяся морская бездна. Я поворачиваю голову. Мимо меня проплывает огромное черное нечто, неизмеримое в человеческих масштабах, и смотрит так, что я весь умещаюсь в радужке его глаза. Надо бороться, думаю я, но это ложь. Надо покориться, говорит он, и я, не способный смириться с этой мыслью, просыпаюсь.
Иногда я видел силуэты его тела. Плавники, лопасти хвоста, белые полосы на воображаемом лбу. Он появлялся из ниоткуда, возникал, будто дух, присланный, чтобы спасти меня, но исчезал, едва я пытался заговорить с ним. Он общался со мной мыслеобразами, фрагментами и картинками, но я не всегда мог понять его. Да и что можно понять, когда тонешь в морской пучине?
Однажды, на одной из вечеринок знакомых знакомого (еще когда я учился на филфаке) я поделился этим с каким-то парнем из аспирантуры, и он обронил, мол, повторяющиеся сновидения это “по-фрейдовски”. Зашифрованные послания бессознательного и все такое, растягивая гласные, прокричал он, раскрашенный всполохами светомузыки, почитай сонник. Я кивнул, как болванчик, жуя мармеладного червя, и подумал, что дядюшка Фрейд, считавший сны о выпадении зубов проявлением подавленного страха перед кастрацией, едва ли мог мне помочь. Хотя позже я, разумеется, перерыл тысячи этих “сонников”. Миллера, Нострадамуса, Фомы Аквинского, но ни у кого и нигде не нашел ответа на свои вопросы. Никто из них, старых алхимиков, не мог объяснить мне, зачем он приходит ко мне и почему исчезает, когда я нуждаюсь в нем больше всего. С самого детства.
Я растер лицо руками и, зевнув, окончательно проснулся.
Мы неслись по пустой дороге – хотя мне казалось, что мы летим над ней, отрастив пару крыльев – и на километры вокруг, не важно из какого окна я смотрел, не было ничего. Ни линий электропередач, ни домов, ни вывесок. Здесь как будто бы кто-то невидимый переключил настройки графики и все знакомые модели урбанистического пейзажа откатились до заводских настроек. Вместо панелек нас приветствовало, ликовало нашему присутствию необъяснимо воздушное небо. Холмы и горы катились синхронно с вращением колес – такая синусоида тундры, зеленая и острая, с крошечными елками, косыми валунами, рекой, виляющей, бурлящей порогами, и той самой… тишиной.
Для того, кто никогда не бывал настолько далеко за пределами больших городов, было довольно тяжело описать то, что открывалось передо мной. Я с детства был косноязычен в том, что не касалось кричащих заголовков. Но если бы вы вернулись назад, туда, в первый класс, где на уроке окружающего мира учительница в толстых очках впервые говорит вам открыть учебник, вы бы, наверное, увидели то, что видел я.
– Уже проснулся?
Я едва не подпрыгнул от внезапного громогласного оклика Романа, и он засмеялся.
– Сонное царство. Через пару километров будет КПП. Так что, это, подготовь документы.
Я заторможенно кивнул.
– Долго я спал?
– Минут сорок. Но ехать еще часа два, так что можешь после снова вздремнуть.
Я автоматически кивнул.
В окне, куда я уставился, борясь с вялостью пробуждения, показался обрыв. Мы взлетели по серпантину на покатый бок холма, обогнули крутой выступ, и пространство справа от нас, оборвавшись, со всей силы ухнуло вниз. Я вцепился в ручку двери, холодея от ужаса (говорю же, ненавижу высоту), но никто не разделил моего страха – Роман бесстрашно держал руль, как штурвал наземного корабля, и, казалось, дорога сама по себе удерживала наше суденышко от падения в бездну. Там, внизу, в бурлящем потоке, ворочающем огромные валуны, где гремящая, белоснежная от порогов река бежала из ниоткуда в никуда, открывалась водная пропасть: чудовищно огромная, которую не перешли бы вброд и великаны Ётунхейма, и мое бедное сердце, болезненно сжавшись, упало куда-то в желудок. Под нами было метров двадцать чистой высоты, не меньше. Извилистая дорога безжалостно вела нас по самому краю обрыва, и, наверное, там, где кончалась эта река, если она вообще кончалась, начинался вход в мир мертвых. По крайней мере иначе я не мог объяснить, почему от одного взгляда на нее я немедленно воображал свое бледное, безвольное тело, раздираемое на части течением.
Хотя, возможно, это просто воображение играло со мной злую шутку, и река, какой бы могучей она ни была, была просто рекой. И не было великанов, не было Модгуд, сторожащей врата в Хель. Просто речка, крошечный горный ручей.
Но в тот момент я куда охотнее поверил бы в обратное.
Через каких-то двадцать минут мы затормозили у шлагбаума. Посреди тундры, где за весь путь мы видели разве что с десяток машин, избушка пограничников выглядела нелепо. Бетонная коробочка, оцепленная егозой, с красной шапочкой-крышей и двумя овчарками у двери была словно вырвана из старого советского фильма и вклеена сюда как детская аппликация. Нелепо и немного жутко.
Суровый погранец с автоматом за плечом рассматривал наши документы так долго, что я невольно успел запереживать, не объявили ли меня в розыск те немногие мои знакомые, которые могли заметить мое исчезновение. Но нет. Спустя мучительно долгие несколько мгновений он, наконец, вернул нам документы, и, смягчившись, они с Романом разговорились про рыбалку.
Я не был уверен. Возможно, все дело было в моем воспаленном после пробуждения разуме, а, может, в естественной магии этой земли, но с каждым пройденным метром, с каждым поворотом меня безвозвратно поглощала эта северная красота. За всю свою жизнь я не видел ничего прекраснее. Я видел океан и видел горы, я видел холмы Зауралья и экзотику южной Азии, видел джунгли, пальмы, статуи языческих божков, пирамиды, пещеры и затерянные каменные города Петры. Видел Рим, Айя-Софию, творения Гауди, водопады реки Квай. Я видел сотни прекрасных мест, но все они обращались в ничто, блекли и рассыпались в беспощадном, безмолвном величии здесь.
Даже пограничник – этот суровый вояка в камуфляже – был скорее каким-то призраком или духом, стражником Севера, пропускающим только тех, кто достаточно смел и добр, чтобы понравиться вечной мерзлоте. Леший без леса, Баба Яга без бородавки. А калаш за спиной – это так, для придания веса духовным аргументам.
Мы проехали еще около четверти пути и снова затормозили. Тай выл и мяукал почти всю дорогу от КПП, потому что ему страсть как нужно было по своим собачьим делам (при том, что остановку у погранцов он показательно проспал), и мы съехали с трассы на обочину. Я выбрался из машины, кряхтя и потягиваясь, и пытался просто дышать. Мы остановились на верхушке одного из холмов, и всюду, куда ни кинь взгляд, были горы. Горы-горы-горы, покатые, маленькие, зеленые, с проблесками золотого мха и разлитой киноварью лишайника. Не Тянь-Шань и не Уральский хребет, но они волновались, как океан, и пахли так одуряюще, так сладко, что от запаха соли и сырой земли, казалось, я делался пьяным. Я не мог надышаться этой чистой, божественной эссенцией минувшего лета. И если бы воздух здесь можно было пить, я бы собрал его к себе во фляжку и провез контрабандой домой. Если бы у меня, разумеется, еще был дом.
Чуть дальше, на одном из холмов, стоял крест. Простое деревянное распятие около двух метров в высоту, сколоченное руками тех, кто, вероятно, ездит по этим тропам, слегка покосилось от времени. Местами с него осыпалась известка, а цемент, в который оно было вмонтировано, пошел трещинами. Жалкое и жуткое зрелище. Заброшенный, стоящий слишком высоко, чтобы кто-то сподобился ухаживать за ним, он выглядел как-то обреченно. Никогда не любил кресты. Всю эту печальную христианскую символику. Как вид того, на чем умер Спаситель, вообще может вселять надежду? Тем более в пути. Но Роман, выпустивший Тая из машины, отвернувшись от меня, тоже посмотрел на крест, а затем неожиданно сказал:
– А, это, – пророкотал он с оттенком странного смущения. – Здесь в войну проходила линия фронта, – пауза. – Единственное место, где за все дни войны не смогли прорвать оборону. Тут, куда ни ступи, все братская могила: от сих и до моря. Муста-Тунтури никого не пустила. Все здесь остались.
– Муста-Тунтури? – переспросил я.
– “Черная гора”, – ответил Роман. – Хребет между большой землей и полуостровом. Дальше нее войска противника пройти не смогли. Вот крест и поставили, и памятник там, внизу, защитникам Севера.
Он посмотрел на меня и добавил.
– Ты сам как, верующий?
От неожиданной смены темы я смутился и пожал плечами. До этого времени я никогда не задумывался о своих, как это сказать, отношениях с Богом. Меня вполне устраивало, что мы с ним вроде как друг друга не касаемся. Я живу, и он где-то там живет, высокий и недосягаемый. И хотя мне никогда не хватало смелости назвать себя атеистом (да и никому, наверное, в постсоветском пространстве), воцерковленным я себя никогда не считал. Я снова взглянул на крест.
– Крещеный, – сдавленно ответил я, не зная, к чему был этот интимный вопрос.
Роман понимающе покачал головой, а затем перекрестился и приложил руку к груди. Он сделал это так легко и естественно, что мне моментально стало неловко.
– Это хорошо, – почему-то произнес он, как будто не мне, и я невольно напрягся. – Дальше – Север. А на Севере почитай богов Севера.
А затем, бросив быстрое сейчас, пропал на пару секунд, хлопнул передней пассажирской и вернулся с походным коробом. Как будто этого разговора и не было.
– На вот. Это с капустой, – привалившись к капоту, он проигнорировал мою сонную тормознутость и сунул мне в руки пирожок. – А этот с картошкой и грибами. Белыми, не какими-нибудь. Бери-бери, не стесняйся. Это жонка моя пекла. Ты таких отродясь поди не едал в своих столицах.
Я принял его скромное подношение и вспомнил, что вообще-то почти ничего не ел, кроме кофе и сухих бутербродов, с самого утра. И эти пирожки, нежные, теплые, сладко пахнущие сдобой… Я глянул на Романа, ожидая, что он возьмет и себе, но он только сорвал какую-то былинку у дороги, обтер ее рукавом и зажевал, отмахнувшись, мол, не голоден.
Отбросив подозрительность, я надкусил тот, что был с грибами, и чуть не прикусил язык. Мягкий, ароматный, как будто кто-то взял весь домашний уют, закатал его в тесто, а после сунул в печь, чтоб он хорошенько запекся в любви и сердечной бабушкиной заботе.
Меня словно швырнула, как котенка, какая-то неведомая сила воспоминаний куда-то назад. Туда, в речку с камышами, жаркое летнее солнце, знойный полдень в высокой траве, где куры и утки, стрекоза садится на кончик рогоза, где заноза в пальце и содранные коленки, репей и душистая крапива. Где, уставший, раскинешься на траве, в легких горит, рядом валяется велик, шмель пролетает над головой, и кто-то зовет тебя, но блаженная летняя истома не отпускает, и ты в ответ кричишь, что идешь, хотя знаешь, что не собираешься вставать.
Я доел второй пирожок. Он должен был попасть в желудок, но, мне казалось, застрял и растаял где-то в груди. Расщепился на тепло и уют, и капуста превратилась в покой. Сдоба развернулась, окутав меня, как пуховое одеяло с квадратной дыркой посередине. Как вечерняя тень на веранде, пар от бабы на самоваре. Я поборолся с желанием вытереть руки о куртку – как раньше: схватишь на бегу, сунешь горячущий в рот, пальцы в соке, а вымыть негде, оботрешь о рваные штаны и помчишь дальше вращать колеса, под мышкой держать мяч, солнце печет затылок.
Неужели все пирожки на вкус такие?
– Воно, голодающее поволжье, – протянул Роман, и я невольно смутился своей чувствительности, стоя с набитым ртом. – Говорю же, у вас такого нет.
Я кивнул, прожевав.
– Спасибо, – он заулыбался. – Правда очень вкусно.
Разумеется, это была лишь половина правды. Вкусно – это расплывчатое понятие. Вкусно может быть слопать пластиковую лапшу в поезде ночью или пиццу перед телевизором или пойти в мишленовский ресторан, где подают блюда на тарелках размера большего, чем антенны НАСА. Но это – эти два крошечных пирожка – вовсе не были вкусными. Они были проще всего, что я обычно ел, и все же стали единственным, что за долгое время имело хоть какой-то вкус.
Мне хотелось спросить, нет ли у него еще хотя бы одного, но врожденное чувство меры не позволило наглости взять верх. Я все-таки неловко вытер руки о штаны.
– Слушай, а ты, это, – снова спросил меня Роман, когда Тай показался из-за валунов, довольно гарцуя в сторону машины, – какими судьбами вообще к нам? Фольклорист? Или ты по военной части?
– А? – я отозвался не сразу, и Роман выразительно глянул на меня поверх очков.
– Говорю, тебя сюда каким ветром занесло? Ученый что ли какой?
– Эм, можно сказать и так, – помедлив, ответил я. – Журналист.
Роман уважительно покачал головой.
– Журналистов у нас еще не было.
– А к вам много кто ездит?
– Ну, так, – он пожал плечами. Тай сел, виляя хвостом, и Роман наклонился почесать его плюшевое ухо. – В основном приезжают поисковые экспедиции на раскопки пропавших без вести. Ищут жетоны, кости. Бывает, даже находят всякие артефакты времен войны. Каски, оружие, экипировку какую-нибудь. Иногда, конечно, заглядывают охотники на всяких морских гадов – у нас тут этого добра полным-полно, вот они и едут. Но по большей части просто историки. За местными чудесами редко кто приезжает.
Чудесами? Я моментально оживился. Наверное, разве что уши на моей голове не встали торчком. Я почему-то не мог сказать, открыто выразить одолевшее меня любопытство, но это слово было, по существу, краеугольным камнем моей поездки. И не давало покоя мне, кажется, с самого детства. Я искал это в городах, искал в море, надеялся увидеть хотя бы глазком там, откуда я приехал, и в других странах, но увы. Оно обитало только здесь. Где небо достаточно черное, а ночи достаточно длинные, чтобы поймать его за хвост и удержать хоть на мгновение.
Он похлопал Тая по крестцу и, распрямившись, потянулся.
– Ну, все, давайте садиться, – он выкинул былинку, отряхнул руки. – А то пока мы тут с вами тары-бары, так к ночи только доедем.
И пока я собирался с мыслями спросить, бросить в него свое любопытство – Тай уже запрыгнул на пассажирское, Роман хлопнул багажником, джип дрогнул, загрохотал двигателем, и я, смолчав, так и не решился открыть рот. Еще раз глянул на крест. Солнце подсветило его, и в легкой горной дымке свет разошелся от него косыми лучами. Грустный, кривой, рассохшийся в непостоянном арктическом климате. Было так странно смотреть и видеть, как он разрушается, обдираемый безжалостными ветрами, крошащей бетон мерзлотой, солью и влагой. Как будто хребет, с его лишайниками и мхами, постепенно сживал его со своей сопки. Дальше – Север. А на Севере почитай богов Севера.
Я забрался обратно – Тай любопытно ткнулся мне в руки, смешно сопя, лизнул пальцы и посмотрел на меня жалостливыми глазами. Да, приятель, подумал я, в большой семье клювом не щелкают.
В машине было тепло. До этого момента я этого как-то не замечал. Шерстяной бок Тая, вес его головы, которую он снова пристроил у меня на коленях, жар обогревателя, запах соли и рыбы как-то охватили меня, и я обнаружил, что непроизвольно глажу подставленный псом белый живот, и колдобины, и ямы больше не вынуждают меня хвататься в панике за ручку двери. Я даже не обратил внимания на свой валяющийся в ногах рюкзак. В одно мгновение на меня накатило абсолютно буддистское состояние принятия реальности.
Первые сутки я бежал и трясся, постоянно озирался по сторонам. Бежал, спотыкаясь, умоляя время позволить успеть на ненавистный мне самолет. В панике смотрел на часы, перепроверял документы. Как больной паранойей.
А теперь я был бог знает где, бог знает с кем, и, вероятно, только Бог и знал, что ждало меня, когда окончится эта неиссякаемая дорога, но я больше не мог заставить себя волноваться. Я был сыт, согрет и охвачен предчувствием пути. У меня не было ничего своего, кроме паспорта. Но даже он теперь, когда мы миновали границу, тоже мне не принадлежал. Зачем паспорт там, где нет людей – дороги ведь не просят документов у того, кто идет по ним.
Я откинулся на спинку кресла, зажал кнопку на дверце и опустил стекло. В лицо ударил поток прохладного влажного воздуха. Он растрепал мне волосы, заставил кожу покрыться мурашками, и я, блаженно прикрыв глаза, высунул руку наружу, встретив ладонью ветер.
Наверное, сейчас я могу сказать, что все дело было в том, что я слишком устал. Измучен самим собой. Я был взят под стражу собственной жизнью и просто влачился за ней, бессмысленно и бесцельно. Терпел работу – от выходных до выходных, как каторжник, терпел тусклый свет съемной квартиры, одинаковые дни. Пищу, которую ел. Сны, которые видел. Людей рядом со мной, людей далеко от меня. Терпение, прикрытое благодетельным “потом будет легче”, изматывало и выжимало из меня все соки, портило любое удовольствие. Вечер воскресенья из-за него тух и покрывался плесенью понедельника, а свидание с милой девчонкой кисло и отдавало горечью от вида пустой на утро постели. Я просыпался, чистил зубы, пялился на фикус, надев один носок на левую ногу, и думал. Потом будет легче. И это потом вымарало любую инаковость, оставив только то, что считало необходимым.
А именно – ничего. Рутину.
Разбитую дорогу, вспомнил я, и Тай загудел, требуя, чтобы его не переставали чесать.
Само слово “рутина”, несмотря на то, что происходит от французского “routine” – “косность”, берет начало от латинского “rupta via”, что и означает “разбитая дорога”. Ну, или “проторенная дорога”. Когда я еще учился на филфаке, наш преподаватель истории словесности рассказывал, что в шестнадцатом (очень темном) веке, когда торговцы везли товары из одного города в другой, они старались не менять своих маршрутов. Товар был ценным, а незнакомые пути предполагали незнакомые обстоятельства, и идти на риск даже ради сокращения времени не было никакого смысла. На одном тракте налог на въезд выше, на другом разбой и плохие постоялые дворы. И исток слова “route” – “путь” – возник из латинского “ruptus”, то есть “разрушенный”, в буквальном смысле означающий “проложенный через”. Горы, леса, города.
Шли караваны, тянулись гужевые повозки, корабли переплывали моря, не сходя с курса. Изо дня в день, из века в век – один и тот же маршрут. Из дома – на работу, с работы – домой. Дверь-парадная-перекресток. Мост, пробка, забытый зонт. Сон – просто переключатель. Хватит на сегодня этого дня, давайте точно такой же следующий. Но даже он был просто иллюзией покоя. Честно говоря, я не мог даже вспомнить, когда в последний раз видел настоящий сон. Не тревожное полубредовое видение, а живой, яркий. Такой, от которого просыпаешься вдохновленным и радостным, готовым покорить мир, от которого танцуешь на кухне, пока жарится яичница, и хочется целовать прохожих.
Пока мы ехали, природа как-то истаяла. Исчезли редкие рощи и изобилие кустарников, пропали даже последние проблески желтой от ушедшего лета травы. Остались только скалы. Камни, россыпи водяники и покрывающий все, куда падал взгляд, мох. Он был здесь царем, вождем этой северной земли. Мягкий, покрытый росой, он выглядел так заманчиво, что я бы не удивился, если бы на ощупь он оказался самой нежной подушкой на свете. Оставь меня здесь, и я с радостью стал бы для него удобрением.
Машина вздрогнула, зашуршал неожиданный гравий под колесами, когда мы свернули с основной дороги, и я обмер, вцепившись в ручку двери, и высунул голову из окна. Между полуостровами, точно по волшебству отделившимися друг от друга, открывалось море. Почти бирюзовое, необъяснимо-прозрачное, лишь слегка обеспокоенное волной, оно сверкало на солнце, чествуя нас и ликуя. Его чайки, его волны, даже пологий берег – точь-в-точь как на моей картинке – казалось, взывали, торопили, заставляя сердце биться быстрее. Море гуляло в бухте, смеялось, выбрасывая пену на берег, и радовалось. Радовалось мне.
Я слышал, что в это время здесь можно встретить китов. В этом холодном северном море, которое никогда не застывает на зиму. Настоящих, черных, таких, каких показывают на National Geographic. Осенью они появляются здесь из-за брачного периода, поют и ищут себе пару, иногда поднимаясь на поверхность, поближе к суше, чтобы сбросить воду, и, если смотреть достаточно внимательно, с берега можно увидеть их блестящие гладкие спины. В детстве, когда все дети были помешаны на динозаврах, я сходил по китам с ума. Вся моя комната была обклеена их рисунками, вырезками из журналов для путешественников, заставлена кривыми пластилиновыми фигурками. Я обожал китов и знал о них все. Вот, например, самым большим китом была самка, забитая у Южных Шетландских островов – она весила почти сто пятьдесят тонн и была около тридцати трех метров в длину. Сто пятьдесят тонн! Вес космического корабля. Она была почти как станция “Мир”, только плыла не в звездном пространстве, а здесь, на земле, под водой. Я был так обеспокоен ее судьбой, что почти не мог есть, думая о том, как китобойный гарпун оборвал ее жизнь почти век назад.
Я настолько любил китов, что они снились мне по ночам. Дрейфуя в потоке Млечного пути, я видел, как к окну моей спальни подплывает кит. Огромный и медленный, он заглядывал в мое окошко – рассмотреть крошечного меня своим умным черным глазом, – говорил со мной на немом языке сквозь стеклянную преграду окна, изучал, а потом, устав, отталкивался, махнув плавником, и устремлялся к поверхности, туда, где лучи преломляются, проходя сквозь толщу воды. Каждый раз я надеялся, что добрый кит заберет меня с собой. Вот сейчас я открою форточку, просочусь через нее, выкарабкаюсь из плена своей крошечной комнаты, и он подберет меня, усадив на горбатую спину. Но кит всегда уплывал раньше, чем я успевал дотянуться до шпингалета.



