
Полная версия:
Последние римляне
С той минуты, как в его голове созрел план похищения Фаусты, он почувствовал себя более спокойным. Ему казалось, что он приблизился к цели, которая так давно отгоняла сон от его ресниц.
Он уже более смелой походкой возвращался назад по старой дороге.
Месяц показался из-за огромного дворца Калигулы и разогнал серые тени ночи. Очертания деревьев рисовались еще отчетливее, а мраморные изваяния умерших весталок точно оживали под его лучами.
Всякий раз, как Фабриций проходил мимо какой-нибудь каменной жрицы, он крестился и наклонял голову – они производили на него впечатление видений с того света. Издали они казались такими воздушными, чистыми и безмолвными. Иногда ему казалось, что они двигаются, не касаясь земли.
Он знал, что это был обман зрения, и все-таки спешил выйти из этого места, где царила торжественность. Какой-то таинственный голос доносился до него от этих изваяний, деревьев – от всего, что окружало храм Весты, и проникал в сокровеннейшие тайники его сердца. Он не мог подавить в себе неприятного сознания совершенного святотатства.
«Эти девы служат ложным богам, – успокаивал его эгоизм любви. – Тот угодит истинному Богу, кто обратит хоть одну из них в Христову веру».
Он дошел до стены и осторожно выглянул на улицу. Она была пуста… Взяв воткнутый в землю факел, он перескочил на другую сторону, вздохнул всей грудью и быстро пошел вперед.
Но едва он сделал несколько шагов, как услыхал за собой подозрительный шелест. Схватившись за стилет, он стремительно обернулся.
Вдоль стены двигалась какая-то тень… Кто-то следил за ним, был свидетелем его дерзкого поступка… Никто не должен знать, что воевода Италии обесчестил святую обитель весталок.
Фабриций бросился на шпиона и схватил его за горло, но его руку, точно клещами, сжала такая же сильная рука.
– Не убивай верного слугу! – отозвался хриплый голос.
Фабриций опустил стилет.
– Ты следишь за моими шагами, Теодорих? – недовольно проворчал он.
– Я оберегаю вашу голову, господин, – спокойно отвечал старый аллеман. – Я узнал от Германика, что вы отослали слуг около сада весталок, и тотчас прибежал, чтобы на всякий случай быть около вас. В городе мне говорили, что лишь одна смерть не боится ночью переступить за эти стены. Вы чересчур рискуете своей молодой жизнью, господин.
– Откуда ты мог знать, что найдешь меня в саду Весты? – резко спросил Фабриций.
– Глаз старого слуги бывает так же наблюдателен, как глаз матери. Вы чересчур долго останавливаетесь на улице, когда по ней проходят весталки, чересчур часто стучитесь в ворота атриума, чтобы я не заметил, в какую сторону обращаются ваши печальные мысли. Простите мне, господин, но я не из любопытства проникаю в ваши тайны. С первого момента, как мы приехали в Рим, нас окружает глухая ненависть. Я вижу ее в каждом взгляде, слышу ее угрозу в каждом ропоте черни. Идолопоклонники ждут только удобного случая, чтобы заплатить нам унижением за унижение, а вы…
Фабриций нахмурил брови.
– Ты злоупотребляешь моей слабостью к тебе, – перебил он Теодориха.
Но старый аллеман не испугался его гнева.
– Я оберегаю только вашу голову, – ответил он, – как оберегал ее, когда она была меньше моего кулака. Весталка не дочь какого-нибудь неизвестного иберийского жреца, помните об этом, господин.
Фабриций и без того помнил об этом и в первую минуту не был доволен проницательностью Теодориха. Даже и этот верный слуга не должен был заглядывать в его сердце.
Но любовь завела его так далеко, что он простил Теодориху его излишнее усердие. Для выполнения его планов ему был необходим какой-нибудь помощник. Сам он не мог похитить Фаусту, потому что за каждым его шагом следила тайная полиция префекта преториума. Если он на более или менее продолжительное время удалится из Рима, то этим самым облегчит труд языческих ищеек…
Он дружески обнял старого солдата и сказал:
– А все-таки одна из весталок будет твоей госпожой, или… Или ты хочешь, чтобы я повторил угрозу моего отца?
Теодорих приложил палец к губам и осмотрелся вокруг.
– В этой стороне даже и камни имеют уши, – прошептал он.
Они ускорили шаги. Когда они миновали сад весталок, Теодорих сказал:
– Та из весталок, которую вы мне укажете, будет моей госпожой, но не вы похитите ее. Невелика беда, если такому старому волку, как ваш верный слуга, перепадет что-нибудь при этом опасном предприятии Мне уже пора идти к Доброму Пастырю. Почти каждую ночь мне снятся мои предки. Я слышу звуки каких-то огромных рогов и шум необъятных лесов. Кто-то зовет меня…
Он замолчал, как бы прислушиваясь к этому звуку рогов и призыву иного мира, а потом продолжал:
– Но не вы похитите ее. Мне вас жаль, господин. Скажите только, что надо сделать, и это будет. Теодорих не обманет доверия своего сокола.
Фабриций задумался и лишь после долгого молчания сказал:
– Мне говорили, что одна из весталок раз в месяц удаляется в Тибур, чтобы совершить какой-то языческий обряд. Узнай, когда придет черед Фаусты Авзонии. Запомни хорошенько это имя. Фауста Авзония, племянница префекта преториума.
– Я не забуду, господин: Фауста Авзония.
– Ты узнаешь также, кто сопутствует ей, кроме ликтора.
– Вы завтра же будете знать, сопровождает ли весталку по дороге вооруженная стража.
– Ты выудишь из притонов Рима нескольких негодяев, которые за деньги готовы убить родного отца. Только такие в этом гнезде идолопоклонников и поднимут руку на весталку. Норы этих голодных зверей тебе, конечно, укажет Симонид. Но только помни, что бездельник, изменяющий одному господину, изменит и другому.
– Хитрые глаза этой лисицы не проскользнут в мою душу. При разговоре с ним я не буду давать воли ни своему языку, ни мыслям.
– Денег не жалей. Держи этих негодяев под рукой, чтобы мы были готовы в каждую минуту.
– Все будет по вашему приказу, господин.
IX
Темная, хмурая ночь нависла над садом весталок. Иногда северный ветер, вырвавшись из-за Капитолия, ломал сучья деревьев, срывал последние пожелтевшие листья и гнал их вперед, мешая с уличной пылью.
В круглом храме, в среднем отделении, на низком мраморном алтаре, в глиняных сосудах горел священный огонь. Не искра, высеченная из камня рукой человека, зажгла его, а солнечный луч. Происходит он с неба.
С одной стороны его охраняла статуя богини, с другой – Фауста Авзония, сидевшая на золоченом кресле, похожем на священное.
К коленям жрицы прижалась четырнадцатилетняя девочка. Прижавшись головой к груди Фаусты, она тихо плакала. И на ней была одежда весталок, но только без покрывала и пояса. Она была послушницей[11].
– Сознание выполненной обязанности скоро подавит в твоем сердце эту тоску первой молодости, которая напоминает тебе, что ты родилась на свет женщиной, – мягким голосом говорила Фауста Авзония. – Быстро промелькнет эта земная жизнь, кара же богов вечна.
Послушница подняла свое лицо, орошенное слезами.
– Моя ли в том вина, что эта тоска преследует меня днем и лишает покоя ночью? – жаловалась она. – И на улице и в театрах – всюду жизнь влечет меня к себе своей властной рукой. Счастливые улыбки моих сестер, когда они нянчат своих детей, гордый блеск их глаз, когда они слышат похвалы своим мужьям, тихий шепот обрученных, статуи и картины, элегии наших поэтов, сладкие дорические песни, страстные александрийские танцы – все, все напоминает мне права молодости и женщины. Напрасно я повторяю себе твои мудрые советы, упиваюсь ими, вбираю в себя, чтобы они вошли в мою кровь и остудили ее жар. Эта горячая кровь тянет меня к людям, к их радостям и печалям, к их безумию и разочарованиям. Помоги мне побороть эти искушения, Фауста. Ты всегда была так добра и снисходительна ко мне. Перед тобой одной не боюсь я открыть свое грешное сердце.
Она с мольбой обняла ноги жрицы.
– Помоги мне, помоги!..
Фауста ласково погладила ее по голове рукой.
– Жертва не была бы жертвой, – ответила она таким же мягким голосом, – если бы не отнимала у человека счастья. Для блага всего народа мы, стражи его Палладиума, должны провести жизнь без обычных человеческих радостей.
– Разве для жертвы народу непременно нужны слезы беспомощного ребенка? Сколько опытных мужей посвящают себя отчизне… Зачем Риму нужно отчаяние маленькой серой птички, бьющейся о стены клетки? Вынужденная жертва не может быть приятна богине, а меня никто не спрашивал о моем желании, когда заперли в этом золоченом гробу. Мне было всего шесть лет, когда отец отдал меня на служение Весте. Почему же верховный жрец выбрал непременно меня, когда моя душа не переносит уединения и сгибается под тяжестью жертвы?
– Намерения богов скрыты от глаз людей. Должно быть, ты родилась на свет с достоинствами весталки, если выбор верховного жреца пал на тебя.
– Чем же я могла заслужить расположение богини, когда мое сердце рвется к наслаждениям и свободе? Если Веста выбрала меня из множества девиц, то почему она не угасила в моей крови человеческих вожделений? Этот жар изнуряет меня, душит, пожирает. Я не чувствую в себе духа благочестия…
Послушница развязала на шее шнурок туники, как будто ее действительно что-то душило, и разразилась громкими рыданиями.
– Не выдержу я этого заключения, не выдержу! – повторяла она.
Фауста обхватила ее голову руками и привлекла к себе. Она молчала несколько минут, предоставив слезам девочки литься без помехи. Потом она наклонилась над ней и шепотом заговорила:
– Не удерживай слез, когда они горькой и жгучей волной будут подступать к твоим глазам: горькие и горячие слезы очищают душу. Когда молодежь будет тебя искушать лукавыми обольщениями, замкнись в своей комнате и плачь до тех пор, пока изнурение не лишит тебя сил. Но только пусть никто не видит твоего отчаяния. Оно одно сжалится над тобой и вознаградит спокойствием за одинокие слезы. С горячими и горькими слезами мало-помалу иссякнут все страсти весенних дней и исчезнут все греховные искушения. Тоску свою не проклинай, потому что только великое и глубокое страдание побеждает окончательно злых демонов, которые живут в каждом человеке.
– Правда ли это, Фауста? – спрашивала послушница, снова обращая к жрице свое бледное лицо. – Доживу ли я до того времени, когда злые демоны не будут иметь ко мне доступа?
– Доживешь, доживешь, – утешала ее Фауста. – Боль сердца испепелит в тебе тоску, которая теперь кажется тебе невыносимой; горячие и горькие слезы погасят со временем пламя, которое тебя пожирает; неустанная молитва и глубокие страдания в конце концов вознесут тебя превыше будничного человеческого счастья, и ты будешь с мягкой улыбкой снисходительно взирать с высоты бесстрастного долга на земные наслаждения.
– О, эти обязанности весталок так холодны и суровы, как каменный лик нашей богини, – проговорила послушница, окинув тревожным взглядом мраморное изображение Весты.
– Холодна и сурова всякая обязанность, которая требует отречения от обыкновенного счастья, – ответила Фауста, – но только такая обязанность, обязанность жреца и гражданина, приближает нас к бессмертным богам. Все остальное человек имеет наравне с животными – и любовь, и голод, и жажду. Сокровища воды, земли и воздуха, благотворное тепло солнца и умиротворяющую темноту ночи мы делим с птицами, рыбами, четвероногими обитателями полей и лесов, даже с гадами. Только одна жертва личных желаний, попранных ради чужого благоденствия, ставит нас выше всех живущих тварей. А мы, весталки, жертвуем собой для блага неисчислимых масс, для счастья римского народа. Наши слезы смывают грехи тысячи тысяч, наши молитвы поддерживают дух в угнетенных детях славного Рима. Для такой цели стоит отречься от тех мимолетных впечатлений, которые люди называют наслаждениями. Всякий раз, как жажда молодости заставит тебя тяготиться служением народному огню, вспомни, что ты римлянка, и твое горе растает в божественном сознании исполненного долга.
Послушница с напряженным вниманием следила за словами Фаусты, приникнув к ее коленям. Слезы высохли на ее щеках. Только ее губы болезненно подергивались, подбородок дрожал, как у не успокоившегося еще ребенка.
– Мудры твои слова, – заговорила она утомленным голосом, – но они холодны и безжалостны, как старческий разум. Не каждому дано властвовать над стремлениями молодости с силой зрелого мужа. Боги мое тело изваяли не из камня.
На дворе завыл ветер, осыпая храм тучами листьев. В отворенную дверь ворвался холодный ветер и раздул священный огонь. Красный свет озарил мраморный лик Весты, до того времени погруженный в темноту.
Послушница прижала руки к груди, как бы защищаясь от грозящего ей удара.
– Как она смотрит!.. – шептала она с ужасом. – Человеческое отчаяние не найдет снисхождения у нее… О Фауста, Фауста, как страшно в этой позолоченной клетке!..
– Со временем ты привыкнешь к тишине нашей обители, – мягко ответила Фауста.
– Живой человек не привыкает к тишине гроба, – противилась девочка.
– Легион девиц угасал в этом гробе, безропотно слагая свое счастье у подножия священного огня.
– Жертву наших предшественниц облегчала вера, а у нас… – Она не окончила, потому что рука жрицы закрыла ей рот.
– Молчи, несчастная! – прервала ее Фауста. – Моя снисходительность не допускает богохульства.
Глубокая морщина легла у нее на лице над орлиным носом. Звучный голос жрицы стал сухим и жестким:
– Ты будешь три дня отказываться от пищи и мягкой постели. В слезах и молитве ты будешь умолять богиню простить тебе святотатственные мысли. Иди в свою комнату.
Послушница с ужасом глядела на нее.
– Ты меня не выдашь, – умоляла она, опускаясь к ногам Фаусты. – Ты меня не отдашь в руки верховного жреца. Я знаю… Меня бы унесли на Позорное Поле и засыпали, живую, землей… Никто надо мной не сжалится, никто, никто…
И из ее груди вырвалось такое громкое рыдание, что огласило весь храм.
– Прости, божественная. Это не я поносила священный огонь нашего народа… Что-то рвется во мне, бунтует, сопротивляется… Не моя это вина, не моя… Меня обуяли злые демоны…
Суровое выражение лица Фаусты мало-помалу смягчилось, уступая место сочувствию, и голос ее снова зазвучал мягко, когда она сказала:
– Богиня требует не смерти твоей, а верной службы. Встань и иди без боязни. Верховный жрец никогда не узнает о твоей ошибке.
Послушница поднялась с колен и, преклонив голову перед священным огнем, удалилась, шатаясь. Но, не дойдя до порога, она неожиданно обернулась.
– Скажи мне, Фауста, – спросила она, – разве и тебя мучили когда-нибудь нечестивые искушения? Скажи, неужели и ты должна была бороться со злыми демонами – и я легче перенесу мое отчаяние.
– Даже боги не свободны от искушения, – уклончиво отвечала Фауста.
Оставшись одна, она бросила несколько лавровых веток на алтарь, закуталась в плащ и устремила взор на священный огонь.
Уже семнадцатый год она служила символу гения римского народа.
Ей не было еще шести лет, когда ее дядя, Никомах Флавиан, запер ее в атриуме Весты.
«Терзали ли ее когда-нибудь нечестивые искушения?» – спрашивал этот несчастный ребенок.
По губам Фаусты пробежала болезненная улыбка.
Ведь и в ее жилах текла горячая итальянская кровь, такая горячая и страстная, что ей не раз казалось, что она задушит ее своим пылом. И для нее светило солнце, и для нее цвела весна, пели соловьи, наводили чары лунные ночи, ее воображение дразнили элегии, лирические песни, танцы и театр, жизнь и искусство, – и она видела людское счастье.
Бывало, утомленная долгим бдением в храме, она смыкала ресницы, чтобы дать отдохнуть глазам, а предательница фантазия тотчас же обвивала ее воздушной сетью девичьих грез. Перед глазами проходили статные юноши с отвагой на орлином лице, с победными лаврами на голове. Они все шли, а кто проходил мимо, тот складывал у ее ног свои лавры и протягивал руки, как бы о чем-то умолял.
Один из таких порожденных сновидением героев, самый прекрасный, приближался к ней, сгибал колени и шептал дивно мелодичные слова. Они звучали обаятельнее самой сладостной музыки и были так могущественны, что лишали ее сил.
Напрасно сопротивлялась ее девическая стыдливость. Сладкий шепот мало-помалу побеждал ее упорство, лишал ее воли, и наконец она падала в его объятия.
Тогда ее охватывало пламя, от которого зажигалась кровь, угасало сознание, но это безумие наполняло ее таким наслаждением, что она желала, чтобы оно продолжалось без конца. И она, покорная, безропотная, прижималась к любимому человеку и жадно впивалась устами в его уста.
Кто-то входил в храм… слуга или жрец. Фауста открывала глаза, и холодная дрожь охватывала ее тело. Напротив нее белела статуя Весты, освещенная отблесками страшного огня. Тот, кого посвятили на служение этому огню, должен отречься от человеческих чувств и радостей.
Все это послушнице говорили ежедневно перед утренней молитвой и грозили ей в случае неповиновения смертью на Позорном Поле.
И Фауста запиралась у себя, бросалась на мозаичный пол и боролась с искушением до тех пор, пока сон не усмирял ее несчастье. На другой день она бежала от этих сладких видений, как от смертельных выстрелов. Дорого она расплачивалась за обманчивое блаженство минутного забвения.
Она никому и никогда не жаловалась, в ее крови кроме человеческих страстей жило римское самолюбие, унаследованное от рода поколений воинов. Как ее предки, пронзенные копьем или мечом на поле сражения, умирали спокойно, чтобы не доставить радости счастливому победителю, так и она хоронила свою боль в глубине души. Никто из окружающих не мог даже догадаться, сколько тихих вздохов вознеслось из ее груди к небу, сколько горьких слез оросило ее ложе.
По мере того как она переступала границы первой молодости, в ней мало-помалу смолкал ропот на судьбу за то, что она лишила ее счастья женщины, и вместе с тем возрастала гордость, к которой на помощь вскоре пришла другая, не менее могущественная сила.
Что-то должно же было полюбить ее горячее сердце. И вот она всей душой отдалась священному огню, в котором соединялись все традиции Рима.
Фауста, принадлежавшая к роду, известному своими гражданскими добродетелями, поняв значение культа Весты, привязалась к своей безрадостной доле с покорностью патриотки.
С того времени, когда сознание гражданских обязанностей наполнило всю душу Фаусты, искушения стали навещать ее реже, но иногда и в ней пробуждалась женщина и напоминала о своих правах с удвоенной страстностью.
Сегодня жалобы послушницы раздули в ее сердце пепел угасших весенних снов.
Но неужели эти чарующие сны стали уже пеплом?
Неужели гордость вместе с гражданским долгом действительно убила все человеческое, что оставалось в весталке? Неужели никогда не возвратятся те сладкие мечты, чтобы напомнить, что она никогда не прикасалась к пенившемуся кубку любви?
Фауста всматривалась в священный огонь широко раскрытыми глазами. Ей казалось, что она не видит ничего, кроме мигающего пламени, который с жадностью голодного зверя пожирал ветки лавра и извивался, как змея.
Осенний ветер все сильнее тряс деревья и увлекал за собой сухие листья. Всякий раз как мраморные колонны, окружавшие храм, отражали его натиск, он быстро поворачивал и с большей яростью набрасывался на сад.
Фауста плотнее завернулся в плащ. Однообразный шум, который проникал сквозь стены, и тихий ропот пламени действовали на нее усыпляюще.
Ее голова мало-помалу откидывалась на спинку кресла, глаза закрывались, руки безвольно падали на колени.
Искусная пряха – златокрылое воображение – начала осторожно подкрадываться к ней. Сперва она напомнила ей годы, проведенные в доме дяди, няньку, которая забавляла ее куклами, подруг, одевавшихся в подвенечные платья, старших сестер, мальчиков, переносящих девочек через порог дома. И ее, маленькую Фаусту: как-то раз маленький сын Флавиана схватил ее в объятия и унес в курятник, где он построил себе дворец из обломков кирпича. «Ты моя жена, я твой муж!» – кричал шалун мальчишка.
Фауста с отрадой улыбнулась этим невинным воспоминаниям.
А пряха работала свое.
И снова, как в первые годы ее жреческого служения, перед глазами проходили статные юноши с отвагой на орлином лице, с лаврами победителей на челе. Один из них, самый прекрасный, самый храбрый, приблизился к ней, преклонил колени и стал шептать сладостные слова. Густые светлые волосы кудрями падали на его плечи; черные, огненные глаза горели на смуглом лице. Он уже наклонился, чтобы заключить ее в свои горячие объятия.
Фауста быстро выпрямилась в кресле, протерла глаза и протянула руки, как бы отталкивая кого-то. Этим статным юношей был Фабриций, враг ее веры и народа.
Не первый раз образ этого ненавистного галилеянина нарушал ее спокойствие. Давно уже он преследовал ее, как угрызение совести, вторгаясь ночью в ее сны, днем – в ее мысли.
«Зачем судьба его поставила именно на пути ее грешных мечтаний?» – не в первый раз уже спрашивала себя Фауста. Римская патриотка может питать лишь только ненависть к последователю восточного суеверия. Или, может быть, боги хотят испытать ее?
За дверями послышался какой-то шорох. Фаусте показалось, что она слышит осторожные человеческие шаги. Несомненно, то обман слуха… Другая жрица сменит ее только после восхода солнца, слуги же не осмелились бы приблизиться к храму без приказа главной жрицы.
– Отгони от меня это искушение, – молвила Фауста, – и искорени в сердце моем остатки женских вожделений. Пусть нечистые желания не мешают мне служить тебе, о божественная Веста!
За дверями снова что-то зашелестело. Кто-то вошел в преддверие.
Фауста в изумлении осмотрелась вокруг. Может быть, это новая послушница. Она наклонилась и стала прислушиваться… Шорох прекратился… Должно быть, это ветер наносит листья на ступени и производит шорох, похожий на людские шаги.
Фауста оперлась головой на руки и погрузилась в раздумье.
Эта бедная девочка была права, когда называла обязанности весталки холодными и суровыми.
Даже и ее, римлянку старых обычаев, погруженную в созерцание образцов древней доблести, не раз тяготила и обдавала холодом обязанность жрицы Весты. Ведь смертный не бог. Ему трудно долго держаться на холодных высотах отречения. Если бы отчизне потребовалась ее жизнь, она отдала бы ее без раздумья, но вечная борьба с человеческой природой страшно изнуряла ее. Легче отважно погибнуть на поле битвы, нежели целые годы противиться искушениям крови. Ресницы Фаусты Авзонии опять смежились.
Грешные видения служат единственным утешением печальной судьбы женщины, лишенной радостей этой жизни. Если за них нужно каяться, то весталки достаточно расплачиваются за них своим вечным одиночеством.
Мечты – это еще не действительность, жажда любви – еще не любовь. А впрочем… И боги упиваются наслаждениями жизни.
И снова предательница пряха развертывала перед Фаустой видения, желанные для каждого женского сердца. И снова к ней приближался возлюбленный, побеждал и покорял ее волю. Светлые волосы кудрями спадали на его плечи, и она гладила их.
На этот раз слух не обманул ее… Кто-то действительно всходил по лестнице… отворил дверь…
Фауста подняла голову, и дыхание замерло у нее в груди… На пороге храма стоял Фабриций. Что это – его тень или плод ее воображения?
То был он, живой образ того, кого она видела минуту назад в сладком сне. Он отбросил с головы капюшон плаща, подошел к ней, преклонил колени и заговорил быстро задыхающимся, страстным голосом:
– Ненависть и предрассудки целых веков меня отделяют от тебя неприступной стеной, но для моей любви нет неприступных стен, кары твоих богов, мести твоего народа, позора и смерти. Моя любовь пойдет за тобой через горы, моря, как завистливую гадину, подавит все предрассудки и угрозы, победит все препятствия и охватит тебя таким пламенем, что твое гордое сердце растопится в нем и сольется с моим. Фауста, я люблю тебя. Люблю тебя больше всего на земле, больше, чем воинскую славу, чем обязанность слуги цезаря, больше памяти матери. Ты душа моего тела, кровь моего сердца, первая и последняя моя мысль. Твой образ преследует меня днем, убаюкивает ко сну вечером, живет во мне ночью. Я не могу дышать без тебя, воздух и тот кажется мне отравой. О Фауста, Фауста!..
Он упал лицом на пол и припал к ее ногам.
– Полюби меня, будь моей! – шептал он.
В эту минуту она забыла, что враг Рима и галилеянин оскорбляют в ней своей любовью римскую патрицию и жрицу Весты. Она видела перед собой только воплощение своих мечтаний, возлюбленный образ своих фантазий, которому угрожала страшная опасность.
Произошло неслыханное дело. Мужчина осмелился вторгнуться в обитель Весты и пренебрег жестокой карой закона.
– Уйди отсюда, уйди, несчастный! – воскликнула она побелевшими губами. – Покинь немедленно это страшное место, его охраняет позорная смерть, пожалей себя!