
Полная версия:
Последние римляне
Соображения воеводы, сначала неясные и колеблющиеся, становились с каждой минутой все определеннее. Почему бы и ему не вырвать из завистливой руки судьбы свое счастье, как это сделал его отец? Его ли вина, что образ Фаусты Авзонии лишил его спокойствия? И что в том, если любовь к весталке в Риме считалась святотатственной? Для христианина не обязательны обычаи язычников.
– А отец учил мою мать правилам нашей веры? – спросил он Теодориха.
– Ваш отец поручил вашу мать попечениям пресвитера Севера, – ответил старый аллеман.
– Как скоро моя мать забыла заблуждения своего народа?
– Ваша мать слишком любила вашего отца, чтобы долго противиться голосу истины. Через месяц она сама пожелала облечься в белое платье оглашенной.
– Не много же усилий пришлось употребить священнику Северу.
– Любовь быстрее несет время на своих орлиных крыльях.
– Может быть, – прошептал воевода.
– В этом мой сокол убедится и сам, потому что молодость без любви все равно, что весна без соловья. В старые же лета…
Теодорих махнул рукой.
Воевода молчал.
Он все искал способ сблизиться с Фаустой Авзонией, но то враждебное положение, которое он занял по отношению к язычеству, преградило ему дорогу к ней. Всякий раз, как он стучался в двери атриума Весты, жрица или исполняла свою службу, или была в городе; с патрицианскими же домами, которые она посещала, он не имел никаких сношений. Римская аристократия не допускала его к себе.
Отрешенный от общества Фаусты Авзонии, он встречал ее временами на улице, но и тогда к ней было трудно пробиться сквозь ее многочисленную свиту, не говоря уже о том, что это противоречило и обычаю. Такая неприкосновенность весталки раздражала его нетерпение.
Когда он обдумывал, каким бы способом удалить преграды, отделяющие его от Фаусты Авзонии, ему на помощь пришел случай.
В Рим проездом из Константинополя в Виенну прибыл граф[10] Валенс, начальник телохранителей императора Феодосия, который занимал когда-то в древней столице его теперешнее место. Граф, по-видимому, не был таким ревностным слугой истинного Бога, как Фабриций, потому что разгульная римская молодежь устроила в его честь пир в доме трагической актрисы Эмилии, известной своим развратом в целом государстве. На этот пир, согласно желанию гостя, был приглашен и воевода Италии.
Несколькими неделями ранее Фабриций не воспользовался бы любезностью язычников, теперь же, томимый жаждой приблизиться к Фаусте Авзонии, радостно ухватился за представившийся случай. У веселой исполнительницы печальных произведений Софокла, Еврипида и Эсхила он, несомненно, встретит какого-нибудь родственника или знакомого весталки, – всем было известно, что у знаменитой актрисы собирается самая богатая молодежь Рима. Фабриций завяжет с ними знакомство и войдет с его помощью в патрицианские дома.
– Дай мне плащ, – сказал он. – За носилками пойдут десять легионеров.
Когда Теодорих ушел, Фабриций надел на шею золотую цепь с портретом Валентиниана и посмотрелся в полированное серебряное зеркало.
Назначенный час прошел уже давно, но воевода нарочно медлил – до такой степени ему было противно общение с язычниками.
По Широкой улице в гору, к Марсовому полю, шла блестящая процессия. Впереди бежали два подростка в желтых туниках, разгоняя ротозеев длинными камышовыми палками, и постоянно выкрикивали:
– Место воеводе Италии!
За скороходами шли в три ряда пятнадцать невольников, рыжеволосых гигантов из лесов Галлии, в плащах из леопардовой шкуры. Носилки из цитрового дерева несли восемь черных нубийцев с большими золотыми кольцами в ушах. Потом шли опять пятнадцать невольников, а в самом конце блестели доспехи легионеров.
Теплый осенний вечер вызвал бедный люд на улицу. На пороге лавок и мастерских сидели купцы и ремесленники и радовали свои усталые глаза видом детей, которые играли на тротуаре. Отцы беседовали вполголоса; матери смотрели на шалости своих детей; молодежь скакала с резвостью жеребят, выпущенных на луг.
Гистрионка Эмилия жила в собственном доме, возле театра Помпеи. Воевода никогда не восхищался знаменитой актрисой на сцене, потому что его ненависть ко всему, что напоминало старый Рим, заставляла его пренебрегать театром, амфитеатром и гипподромом столицы, но об Эмилии он много слышал. О ней часто говорили и в Виенне, восхищались ее красотой и талантом или негодовали на нее за то гибельное влияние, которое она оказывала на богатую римскую молодежь. Священники называли ее публичной блудницей и добивались от императора, чтобы он наказал изгнанием распутную актрису.
Фабриций без любопытства приближался к дому Эмилии. Для него жилище актрисы было вертепом греха, а она сама воплощением преступления.
Этот вертеп греха, по крайней мере снаружи, не производил впечатления грязной норы, оскверненной оргиями. Носилки остановились перед портиком, колонны которого искусная рука украсила миртовыми гирляндами. В дверях, открытых настежь, стоял гигант германец в блестящей тунике жемчужного цвета и держал в руках длинную камышовую трость с золотым набалдашником.
– Воевода Италии! – крикнул один из скороходов, подбегая к привратнику.
Германец обернулся и громко повторил:
– Воевода Италии!
В ту же минуту из передней выбежали два негритенка и помогли воеводе выйти из носилок.
На пороге приемной залы появился грек и показал ему дорогу дальше; по коридору его проводил сирийон; каждую новую занавеску приподнимал невольник новой народности. На всех невольниках были светлые туники, на головах венки, на лицах виднелись здоровье и довольная, веселая улыбка.
Актриса Эмилия, по-видимому, была доброй госпожой, если распространяла вокруг себя веселье.
Когда воевода вошел в столовую, то глаза его залила волна такого сильного света, что в первую минуту он не мог различить ни людей, ни предметов. На него отовсюду лились красные, фиолетовые, желтые и зеленые лучи, изливающиеся из алебастровых ламп, заслоненных прозрачными тканями. Воздух был пропитан сильным благоуханием нарда.
Воевода поднес руку к глазам и пытливым взглядом окинул вертеп «публичной развратительницы».
Его удивил необыкновенный вид этого вертепа. Большая полукруглая зала имела вид грота. Ее стены состояли из скал, увешанных индийскими кустарниками, на которых красовались пурпурные раковины. Посредине бил фонтан, выбрасывающий струю воды, которая в виде пыли падала в бассейн из коринфской меди. И струя фонтана и водная пыль отливали всеми цветами радуги.
С трех сторон фонтана в виде подковы стояли два длинных стола и один короткий. За столами, на ложах из черного дерева, покрытых китайскими вышивками, возлежали гости Эмилии.
Воевода хорошо рассчитал время. Обед подходил уже к концу, о чем говорили усталые лица богачей, окружавших актрису блестящей свитой. В городе было известно, что каждый из них поочередно пользовался расположением Эмилии.
А где же она, эта блудница, о которой столько говорили в Виенне?
Фабриций, не замеченный еще хозяйкой, искал ее сумрачным взглядом. Ее заслонял фонтан. На ложе, поставленном на изгибе полукруга, виднелись только желтое платье и маленькие ножки, обутые в красные сандалии, искрящиеся рубинами. Из этого места лился свет, как из храма Юпитера Капитолийского, потому что на стене сверкали золотые лавровые венки, трагические маски и таблицы с надписями. Это были трофеи актрисы.
Слуги обносили гостей вином и фруктами, к которым никто не прикасался. Никто также не обращал внимания на двух красивых, совершенно обнаженных андалузок, танцующих танец любви. Молчание пресыщения господствовало за столами.
В это время кто-то из гостей отозвался:
– Сегодня в курии мне говорили, что молодой Клавдий открыл себе в ванне жилы. Предстоят пышные похороны.
– Эмилия должна облечься в платье вдовы и идти во главе плакальщиц, – заметил кто-то другой. – Это ее непостоянство отравило молодую жизнь юноши.
– В последнее время он с горя отчаянно играл в кости и потерял почти все состояние, – добавил третий. – Если Валентиниан узнает об этой новой жертве нашей прекрасной хозяйки, то, пожалуй, лишит нас ее общества. Я слышал, что сам епископ Амвросий требует удаления Эмилии из Рима.
– Если это так, – вставил четвертый, – то Эмилии грозит действительно какой-нибудь неприятный декрет из Виенны. Амвросий до такой степени опутал Валентиниана, что молодой император исполняет его желания с покорностью послушного ребенка. Я не могу себе представить нашу хозяйку под присмотром христианских священников. Эти глупцы, кажется, питают отвращение к красивому телу.
Фабриций устремил свой взгляд в сторону Эмилии. Ее голос подействовал на него, как эхо дорогой сердцу песни. Это был глубокий, альтовый голос Фаусты Авзонии.
Он посмотрел и широко открыл изумленные глаза. Если бы он не знал, где находится, то принял бы знаменитую грешницу за Фаусту Авзонию, так Эмилия была похожа на племянницу Флавиана.
Гистрионка уже заметила его. С минуту она внимательно, сквозь полуопущенные ресницы присматривалась к нему, потом приподнялась на ложе и сказала:
– Воинственного сына Марса приветствуют вечно юные и вечно смеющиеся музы. Аполлон живет в согласии с Марсом.
– Привет тебе, прекрасная Эмилия, – ответил воевода. И, поклонившись собравшимся, прибавил: – И вам, славные мужи.
Эмилия ударила в ладоши, и, когда на этот знак появился невольник, она сказала:
– Подай сюда жертвенный кубок!
И, наклонившись к начальнику телохранителей Феодосия, который возлежал рядом с ней, она шепотом сказала ему:
– Уступи свое место этой воплощенной христианской невинности. Сделай это для моей и вашей потехи… Завтра я вознагражу тебя.
– Ты хочешь испробовать свои силы на этом упрямце? – спросил граф. – Желаю тебе успеха, хотя сомневаюсь: он ревностный почитатель Амвросия.
– Тебе известно, что препятствия только поощряют артистов. Мне наскучили легкие победы.
И, обратившись к Фабрицию, актриса движением руки указала ему на освободившееся место.
– Редким гостям всегда принадлежит особое внимание хозяйки, – сказала она.
Воевода, сопровождаемый многозначительными взглядами римлян, медленными шагами приближался к ложу Эмилии. Было видно, что он колеблется, что внимание «публичной блудницы» не доставляет ему удовольствия.
От Эмилии не ускользнуло его замешательство.
– Мне говорили, что для твоей отваги не страшны какие бы то ни было варвары. Неужели ты испугаешься одной беззащитной женщины?
И она остановила на нем свои большие черные пламенные глаза, такие глубокие и невинные, как будто они обращались только к небу. Она изображала в театре богинь и исторических героинь.
Фабриций, сообразив, что сделался бы смешным, если бы сопротивлялся дольше, возлег около актрисы.
– Редкое соединение! – воскликнул Валенс. – Горячая молитва около горячей любви, душа около тела.
– Душа без тела – тень, а тело без души – отвратительный труп, – ответила Эмилия.
– Это значит, кто молится, тот должен любить.
– Или кто любит, тот молится.
– Из этого выходит, что Эмилия из всех нас самая богобоязненная.
В зале раздался веселый смех. Смеялись гости, смеялась сама хозяйка.
– Обоготворим Эмилию после смерти! – воскликнул кто-то.
– Нет, при жизни! При жизни! – настаивала Эмилия.
– Построим храм чистой деве, которая так усердно молится на земле.
– Наши внуки и правнуки будут возжигать фимиам на ее алтаре.
– Несчастливые любовники будут приносить ей в жертву белых телиц.
– О Эмилия, божественная, бессмертная Эмилия! – ходатайствуй за нас перед матерью Венерой!
Римские патриции простирали руки к актрисе и вполголоса затянули песнь жрецов богини любви.
– О Эмилия, божественная, бессмертная Эмилия, – повторяли они за каждой строфой.
Фабриций видел подле себя живое отражение женщины, образ которой уже так давно не давал ему возможности смотреть на какую-нибудь другую женщину. Временами ему казалось, что он обманывается, что рядом с ним возлежит не известная актриса, а Фауста Авзония, и тогда придвигался к ней, чтобы коснуться своим платьем ее платья. Она не упустила из виду ни одного его движения, хотя глаза ее были обращены кверху, и незаметно подвигалась к нему, касаясь волосами его лица или дотрагиваясь рукой до его руки.
Виночерпий Эмилии принес большой кубок, наполненный греческим вином.
– Свой обед мы начали с возлияния в честь божественных и вечных императоров, – сказала Эмилия, подавая воеводе хрустальный сосуд артистической резьбы. – Кто не принесет этой жертвы, тот оскорбит наше верноподданническое чувство.
Она лгала нарочно, потому что знала, что только таким обманом принудит Фабриция выпить огромную чашу. Новый римлянин не откажется от возлияния в честь императора.
Воевода несколько секунд колебался. Точно придерживаясь предписаний своей веры, он был так умерен в употреблении вина, что испугался размеров сосуда. Он сразу захмелеет.
– Честь и хвала нашим божественным императорам! – воскликнула Эмилия.
Фабриций быстро выплеснул несколько капель на пол и потом сразу влил в себя огненный напиток.
– Да сохранит истинный Бог как можно долее наших вечных государей для славы государства и святой христианской веры! – сказал он.
– Да сохранит их Бог! – повторил с ним Валенс.
Ни один из молодых богачей, принадлежавших к постоянным гостям Эмилии, не принимал участия в общественных делах и не заботился ни о той, ни о другой вере. Все они признавали только культ стола, стакана, игры и красивого женского тела, но и на их вольные души пала тень грозной минуты, и они не любили императоров, которые поклялись погубить старый порядок.
– Пусть бог нищих и варваров как можно скорее перенесет их в Царствие Небесное галилеян! – отозвался вполголоса один из юношей.
– Мы не позавидуем их славе в царстве теней, – проворчал другой.
В зале наступило неловкое молчание, свидетельствующее о том, что в компанию вторглась чуждая, нежелательная стихия. Язычники и христиане смотрели друг на друга исподлобья.
Эмилия, заметив, что она коснулась больного места, приказала наполнить кубок во второй раз и сказала:
– Новичка нужно посвятить в наши таинства. Гляди, воевода, и помни, что в пределах моего царства для богов нет места. Все они, истинные и ложные, великие и малые, признанные императорами или только снисходительно терпимые, остаются за дверями моего дома, потому что все они скучны и похожи на брюзжащих стариков.
Фабриций хотел было возразить, но маленькая ручка закрыла ему рот.
– Жители небес скучны и невыносимы, – продолжала Эмилия, – потому что по их следам идет фанатизм, из которого рождаются ссора, насилие и ненависть. Они отравляют наслаждение жизни, пугают смертного загробными муками, они обращают цветущую землю в кровавый вертеп. Они смешивают языки, умы и добродетели; они сварливы, как философы.
Фабриций во второй раз хотел возразить, но снова к его губам прикоснулись белые пальцы.
– За дверями моего дома остаются также, – говорила Эмилия, усмиряя воеводу улыбкой, – старые, наводящие тоску, беззубые ведьмы, называемые гражданскими добродетелями, грусть, бедность и всякие другие глупости и нужды этой земли и всякие обольщения, которыми человек себя обманывает. Что портит жизнь, то не имеет доступа в наше братство, соединенное жаждой наслаждений. Одну только жительницу неба встречаем мы всегда с радостью, так как с ней входят веселье, забава и забвение. Богине бессмертной, всегда молодой, неизменно прекрасной – любви приношу я в жертву это благородное вино…
Она вылила всю чашу на пол и ударила три раза в ладони.
Со всех сторон, справа и слева, сверху и снизу, из-за всех занавесок полились в залу тихие, мягкие звуки флейт. Казалось, что поет весь дом. А когда замолкли мягкие, нежные звуки инструмента, зазвенел серебристый женский голос.
– Теперь уже нет Катуллов, – сказал один из патрициев.
– Потому что их спугнули религиозные споры, измышленные этими отшельниками и постниками, – ответила Эмилия. – Оставим богов в покое. Если они могущественнее нас, то легко обойдутся без поклонений человека. Какое им дело до наших жертв, фимиамов и молитв?
Она улеглась поудобнее на софе, закинула руки за голову и обернулась лицом к Фабрицию.
Он лежал с закрытыми глазами.
Все, что он слышал, для него было так ново, что он не знал, как вести себя. Уйти или остаться в этом мишурном вертепе греха и богохульства? Эта дерзкая актриса смеялась над священными вещами, а граф Валенс, приближенный императора Феодосия, вторил ей ободряющим смехом, хотя на правом плече его туники красовалась монограмма Христа.
Он должен бросить общество, которое оскорбляет его чувства и убеждения… Но Валенс ему не простил бы этого, а его помощь, может быть, в скором времени потребуется против язычников западной префектуры. Влияние начальника охраны Константинопольского двора на стареющего императора было хорошо известно в Виенне.
А потом… Эта явная блудница, кичащаяся бесстыдно своим распутством, приковывала его к себе каждым своим движением, каждым взглядом. Настоящая Фауста Авзония, оплакивающая судьбу Антигоны… Фабриций знал, что Эмилия играет роль, но, несмотря на это, закрыл глаза, чтобы удержать в памяти ее образ и отуманить себя сладостным обманом.
Он грешил… Это слово он постоянно повторял себе в душе, сам сознавал свою вину, но этот грех был так сладок, что заглушал всю горечь его проступка…
На будущей неделе он вручит епископу значительное пожертвование для бедных и будет молить Бога простить ему. Добрый Пастырь простит, ведь сказал же Он, что даже святые и те не безупречны…
Эти мысли быстро перекрещивались в голове Фабриция. Христианская совесть приказывала ему покинуть дом актрисы, но молодость, здоровье и старое вино, которые волновали его кровь, удерживали его на мягком, благоухающем ложе рядом с прекрасной женщиной.
И, погруженный в мечты о Фаусте Авзонии, он вдруг почувствовал на своем лице горячее дыхание.
Он открыл глаза, и кровь бросилась ему в голову. Над ним сверкала пара глаз, пламенных, как сама страсть, ему улыбались уста, чувственные, как само сладострастие.
Эти уста приближались к нему, обдавая его жаром дыхания.
– Сто раз целуй меня, и тысячу, и снова еще до тысячи, – шептали эти уста. – Опять до ста…
Фабриций хотел вскочить с софы, но его голову обхватили белые руки и на его грудь склонилась колеблющаяся грудь.
– Давай любить и жить, о Лесбия, со мной; за толки стариков угрюмых мы с тобой не дадим одной монеты медной. Пускай восходит день и меркнет тенью бледной, для нас, когда заря зайдет за небосклон, настанет ночь одна и бесконечный сон.
А кругом, из-за всех занавесей, в залу лились сладкие звуки флейт, смешиваясь с шумом фонтанов.
– Жить!.. Любить!.. – шептала Эмилия.
Фабриций взглянул на актрису… Фауста Авзония!.. Только не та, бледная, печальная, отталкивающая от себя холодностью, а розовая, страстная…
И христианин забыл о требованиях своей веры. Юноша, опьяненный вином, песнями, музыкой, схватил ее в свои объятия и привлек к себе как неотъемлемую собственность. И он пил бы с ее губ наслаждение без конца, до потери сознания, если бы от этого очарования его не пробудили громкие рукоплескания.
Рукоплескал Валенс, рукоплескали римляне.
– Добродетель в объятиях распутства! – восклицал граф, захлебываясь от смеха.
Фабриций метался на ложе, как смертельно раненный зверь. Он оттолкнул от себя Эмилию и вскочил на ноги.
Он понял все… Этот кутящий сброд потешался над его слабостью. Он являлся потехой игрокам и пьяницам. Он отрезвел сразу.
– Не тебя ласкал я, блудница! – сказал он.
Все опять расхохотались.
– А кого же? Может быть, образ твоей умершей любовницы? – спросил один из патрициев.
Стыд и гнев пробудили в Фабриций варвара.
– Молчи ты, языческая собака! – крикнул он.
В зале воцарилась гробовая тишина. Недавний римлянин, полуварвар, оскорбил римского патриция.
Как, дело дошло уже до того, что первый попавшийся пришелец, зависящий от капризного расположения императора, чужеземец осмелился нагло бесчестить детей Рима? Этого до сих пор еще не бывало. Даже христианские императоры, хотя и старались столкнуть славную столицу мира с пьедестала власти, преклонялись перед величием ее прошлого. Триумфальный въезд в Рим не перестал быть наивысшей почестью для вождя, украшенного лаврами многих побед; латинский язык все так же господствовал во всем государстве; законы, установленные «сенатом и народом», одинаково имели силу как в западных префектурах, так и в восточных. Константин, Иовиан и Валентиниан I, хотя и ревностные христиане, не осмелились посягать на обычаи и нравы Вечного Рима. Грациан первый лишил народные храмы покровительства власти, за что его и покарала месть поклонников старого порядка. Даже галилеяне признавали первенство Рима. Их высшим духовным лицом, епископом над епископами, был начальник римской общины.
Очарование «царицы мира» еще не угасло. Львица осталась львицей до последнего издыхания. Чужеземцы до сих пор добивались чести получить право римского гражданства. Всякий разбогатевший варвар платил миллионы за сенаторский титул и столько же раздавал римскому народу, чтобы он простил ему чуждое происхождение.
А этот аллеман, только вчера переодевшийся из шкур диких зверей в платье цивилизованного народа, осмелился опозорить римского патриция, как простого невольника!.. Такие же, как он, валялись когда-то – и это было недавно – в пыли амфитеатров, умерщвляя друг друга для забавы «господ света».
Значит, Флавиан и Симмах недаром призывали детей Рима к обороне? Их призывы, значит, не были брюзжанием стариков, встревоженных приближающейся смертью.
Префект и консул не ошибались… Варвары, ободренные расположением императоров, которые сами вышли из их среды, стали унижать своих прежних господ!..
Самая пламенная речь даровитейшего ритора не произвела бы такого действия, какое произвели три дерзких слова Фабриция. Они ободрили усталых, отрезвили пьяных. Эти распутные богачи, несмотря на свою развратную жизнь, все-таки были римлянами. На дне их сердца дремала старая гордость победителей мира, усыпленная только бессмысленной жизнью.
Тот, которого Фабриций назвал языческой собакой, сперва остолбенел от изумления, потом соскочил с ложа, схватил хрустальный кубок и бросил им в воеводу.
– Выбросить на улицу этого наемника! – завопил он.
– Варвар!..
– Галилеянин!..
– За дверь его, за дверь! – раздавались крики.
Патриции вскакивали с мест, хватали со столов, что было под рукой – ножи, кубки, подсвечники, – и бросали в воеводу.
Оскорбление, нанесенное народной гордости, сравняло этих пышных баричей с людьми толпы. Все завопили, замахали руками, как поденщики на рынке в Затибрской части города.
– Связать его… Вышвырнуть!..
– Переломать ему кости!..
Фабриций, бледный от гнева, стоял с поднятой головой и раздувающимися ноздрями, как боевой конь, который услышал звук трубы. Он искал у пояса меч… Его не было… Он оставил оружие в передней… Он быстро осмотрелся вокруг… Невдалеке от него горела лампа, стоявшая на высоком бронзовом треножнике. Он сбросил лампу на пол, схватил треножник и заслонил им голову.
– Пусть сперва напишет завещание тот, кто захочет подойти ко мне! – крикнул он.
Но слепое бешенство не видит опасности.
– Заткнуть ему нахальный рот!
– Укротить этого германского медведя!
– За дверь его, за дверь! – вопили римляне и окружали кольцом воеводу.
Он оперся о стену и спокойно ждал противников. Он уже поднял треножник, уже замахнулся им…
В это время шум, царящий в комнате, перекрыл чей-то громкий голос.
– Усмиритесь во имя божественного и вечного императора! – провозгласил этот голос.
И воевода и римляне обернулись к дверям.
На пороге стоял ликтор с поднятым кверху пучком розог. Вероятно, он предшествовал какому-нибудь представителю власти.
Через минуту занавеска поднялась, и в залу вошел префект города. На нем была форменная тога, а в руке пергамент с пурпуровой печатью.
Вид префекта города и красной печати охладил запальчивость врагов: префект был высшей полицейской властью Рима, а пурпуровую печать употребляла только канцелярия цезаря.
Воевода опустил треножник, римляне замолкли.
Когда наступила тишина, префект вызвал повелительным голосом:
– Гистрионка Эмилия!
Эмилия, которая из-за неожиданной ссоры спряталась было за большую вазу, теперь вышла из своего прикрытия. Приняв позу театральной царицы, она произнесла:
– Префект, ты являешься в самую пору. Я буду благодарна тебе, если ты усмиришь этих безумцев, которые держат себя в моем доме, как гладиаторы.
– Домашние дела не касаются меня, – отвечал префект официальным тоном. – Я приношу тебе, гистрионка Эмилия, повеление нашего божественного императора. Завтра, с рассветом, ты поедешь в Виенну, где узнаешь дальнейшую волю государя. Тебя будет сопровождать отряд местной стражи.