
Полная версия:
Двойные двери
Вчера ещё не было ничего, голая земля, но тоже праздничная в своей черноте – с неё только-только сгребли листву, и вот уже поднимается, распускается райская изумрудная зелень, Ведь говорят же, что изумруд – это цвет листвы в раю. И каждый день как подарок, и от щедрости того, что даёт жизнь, перехватывает дыхание. Сегодня расцвели жёлтые нарциссы – срежешь, и стебель истекает соком, завтра – тюльпаны, сперва красные, которые неизменно называют «голландскими», потом – какие только ни распустятся в садах: жёлтые, розовые, сиреневые… А черёмуха – белой пеной окутавшая кусты? А невесомое, почти бумажное, кружево вишен? Шёлковые лепестки яблонь? Если бы можно было разводить воздух руками, как воду в пруду, и поплыть вверх, в эти яблоневые облака…
Сима знала, какую доску отодвинуть в заборе, чтобы пробраться в церковный двор, туда, где приводили в порядок старый храм. Она ещё помнила его запустевшим, с обрушившейся колокольней. Руины храма были загажены изнутри – и голубями, и людьми – наподобие тех, с кем рядом ей приходилось жить. Помнила Сима выщербленные временем красные кирпичи, запустение, стёршиеся фрески. А теперь храм стоял почти во всём великолепии прежних лет, его охраняли, и надо было хитрить, чтобы проскользнуть мимо сторожа и подняться на колокольню, на которой только купола не хватало – колокола уж привезли.
Она поднялась по ступенькам, пригнувшись. Таким миром и покоем дышала открывшаяся ей картина! Никогда она не летала на самолёте, и вряд ли ей предстояло полететь, но отсюда она могла видеть и раскинувшиеся внизу, того самого изурудно-райского цвета поля, и блестевшую вдали речку, и дома, которые стояли тут задолго до её рождения. Этот мир был – она сама, и нигде нельзя было убедиться в этом лучше, чем вот так, ранним утром, окинув взглядом этот мир с высоты, с какой видят его птицы.
Так же, крадучись, Сима спустилась вниз. До того, как вернуться домой и взяться за метлу – первое её утреннее дело, она успеет ещё перехватить пастуха дядю Васю. Она прибегала к нему в этот ранний час – ещё в самую голодную свою пору, и привычка сохранилась. Дядя Вася как раз присаживался завтракать прямо на траве, и звал её:
– Пошли, Симка… У меня пироги с грибами, горячие ещё.
Сима присаживалась, и тянулась за куском пирога, действительно ещё тёплого, с рисом, с прозрачными кольцами поджаренного лука, с грибами – от одного запаха голова кружится.
– Что ж ты всё худая какая? Налегай, давай…
– Нет, – мотала головой Сима, – Я теперь хорошо живу.
– А не тебе ли это, мил-душа, вот только доктора вызывали?
– Не, это хозяйкина дочка заболела, – и Сима шёпотом сообщала, – Призрака она видит.
– При-и-израка? В том старом доме?
– Ну да. Может, с ума она сошла немножко…
– Не скажи, – в устах дяди Васи эти слова прозвучали неожиданно, – Там не первый раз призраков видят, кстати. И каждый, кто видел, своё рассказывает.
– Когда ж это было? – поразилась Сима, – Мне ни мама ничего не говорила, ни даже дедушка…
– А потому что редко это бывает. За всю жизнь можно ничего не увидеть. Но говорили, с тех пор как Казимирыч умер, время от времени, будто что-то есть в усадьбе. Один раз, ещё только-только прошлый век начинался, это я тебе по рассказам передаю… там, во дворе дома, студентик один заснул. Ну, перебрал, сама понимаешь… И то ли снилось ему, то ли вправду он видел, что открывается там дверь – и мир за ней необычайный. Он такого про него порассказывал, что потом кабак, где он пил, славу получил – дескать, той водке равных нет, после неё как в раю побываешь.
Этот студентик потом, как завороженный туда ходил, ходил – да только больше ничего никогда не видел. Зато он рисовать начал, и слышал я – художником большим сделался.
Другой раз, наоборот, совсем тёмная история была. Тоже мужик, это уже после войны было, залез туда сам, своей волей, наверное, поживиться хотел. Забрался в подвал…
– В какой подвал? – удивилась Сима, – Нет там никакого подвала, под домом, глухой фундамент. Отдельно, в сторонке – сарай каменный, и под ним погреб. В тот погреб, что ли?
– Да нет, – недоверчиво покачал головой дядя Вася, – Говорили, что в дом. После войны совсем же голодно было, может он и надеялся в погребе чем-нибудь поживиться. Лучше всего старым вином, но и гнилой крупой бы не побрезговал.
Спустился он в этот подвал, а только ничего из него не принёс. И без того характером был паскудный, а тут… Про то, что с ним стало, говорят – бес вселился. И вот мотается он по селу, и ни хрена, прости меня, не делает, всё у него из рук валится, и гадости одни только всем говорит. И такой, понимаешь, разговор умеет завести, так по больному месту ударить, что если баба – то в слёзы, а мужику, конечно, ему по шее дать хочется от всей души. Так помыкался пару лет, и руки на себя наложил, повесился у себя в сенях. Я его уже не застал, а отец мой его хорошо помнил. Так что призраки там, не призраки, но порою чудные дела в том старом доме творятся. Ты там, смотри, по подвалам всяким не лазай…
Сима наклонила голову к плечу, и улыбнулась – робко и благодарно. Дядя Вася, которого она тоже знала с детства, небритый дядя Вася, в сером пиджаке с чужого плеча, кем-то ему подаренном, был одним из тех осколочков, из которых складывалась мозаика её – всё же – родства. Не осталось у неё родных по крови тут, но было всё же несколько человек, которым она не могла ощущать себя совсем чужой.
Дядя Вася, да старая учительница тётя Тоня, да Николай Филиппович, фронтовик ещё, со своей женой Прасковьей Николаевной – это были те люди, к которым Сима могла заглянуть, если становилось ей совсем одиноко. При ком она могла бы заплакать, если бы на глаза навернулись слёзы. И кому она изо всех сил кинулась бы помогать, если бы у них была нужда в её помощи.
Кусочек от своего пирога Сима сберегла для дяди Васиной лошади – старой гнедой кобылы Ворчуньи. Обняла на несколько мгновений длинную тёплую морду её…
– Пора тебе? – спросил дядя Вася, – Возьми с собой ещё пару кусочков, мне хватит…
– Я теперь богатая, – повторила Сима.
Однако, следовало уже торопиться. Последнее дело, которое выполняла Сима почти каждое утро – собирала небольшой букетик из цветов, тех, которые были в эту пору. И относила его на могилу барского сына, Михаила. Она ничего не знала о нём, не видела никогда его портрета, история его гибели – отказ жениться на девушке и последующая дуэль, не делали ему чести. Но Сима думала только о том, что Михаил был молод, что жизнь его внезапно оборвалась, и в этом была своего рода трагическая тайна. С душами молодых происходит что-то иное после смерти, чем с душами стариков – в этом Сима была уверена.
Давно уже не закрывался старый склеп, сломан был замок на железных воротах, и Сима беспрепятственно проходила сюда. Была у неё тут и маленькая ваза у подножья треснувшего мраморного памятника.
Вот и сейчас она присела на корточки, поставила в вазу собранные по дороге ландыши, расправила букет, и коснулась ладонью памятника, будто приветствовала друга.
Она и характеры цветов знала. Вот тюльпаны, те, что распускаются первыми. У них свежий такой, горьковатый запах юности. Как будто девочке, что вчера ещё была подростком, поднесли такой букет – огромный, охапка цветов в руках, аж падают. И она задохнулась от осознания того, что в неё кто-то влюблён. Впервые почувствовала в себе женское..
А огромные розовые пионы? У них лепестки такие, будто мазки на картине художника – быстрые, немного небрежные – во все стороны. И пахнут пионы так сладко, что вспоминаются принцессы, конфеты, розовые маечки с сердечками. Так же пышно как пионы, цветёт в июне лето. Нежное и юное – только что началось.
Иное дело – ирисы. В их изяществе: форм, окрасок, где поработала тончайшая кисточка природы, этого лёгкого пушка, поднимающегося на лепестках – скрытая задумчивая печаль. Время ирисов нужно ловить – они отцветают за несколько дней. Нужно присесть рядом, будто пришла в гости, и вдыхать этот запах. Так пахнут сказки. Так пахнет вода в озере возле старого замка, когда спускается вечер, и старый слуга затворяет резные ворота.
А розы пахнут малиной – вы замечали?
Глава 6
Обманок на памяти Симы в доме было три, и все их она прекрасно знала. В зале у камина была нарисована спящая собака с длинными ушами, охотничьей породы, белая, с рыжими и чёрными пятнами. Художник так достоверно выписал и шерсть, и сомкнувшиеся в глубоком сне глаза, и нос, который казался влажным, что порой люди, которые заходили в комнату, говорили кому-нибудь из хозяев:
– Ой, давайте потише, а то разбудим. А она у вас не кусается?
Вторая обманка была наверху, в хозяйском кабинете. Там, на стене, на потёртом ремне висело ружьё. И опять же выписано оно было так достоверно, что не раз вызывало вопросы:
– А кто у вас увлекается охотой?
И, наконец, дверь на заднем дворе, которую непонятно зачем тут нарисовали. Она точно была ни к селу, ни к городу. Никто ей не удивлялся, не восхищался.
Ни собаки, ни ружья больше не было – и краски стирались, и кто-то из не прошеных гостей отколупывал их просто так, ради забавы. Так сжигают кнопки в лифтах, вырезают свои подписи на сиденьях кинотеатра. Потом, когда новые хозяева делали ремонт, в кабинете стены покрасили, а в зале оклеили обоями.
Осталась та самая «дверь», которая скоро утонет в кустах крапивы, если хозяевам не придёт охота устроить здесь клумбы. Но тогда придётся нанимать садовника, какого-нибудь крепкого мужика. Земли при доме много, Сима одна всё не потянет, а в деревне многие будут рады подработать.
День начался, и потёк своим чередом. Нынче у Симы была генеральная уборка на огромной кухне – дело хоть и хлопотное, и вымоталась она к вечеру как собака, а всё ж целый день при тёте Маше – ласковой и тёплой, как печка. И угощала она Симу то и дело – то нальёт тарелку дымящегося ещё куриного супа, то поставит на кухонный стол миску с плюшками с изюмом, которые только что вынула из духовки, да ещё и сахаром их посыплет сверху. Сима думала – пройдёт ли у неё когда-нибудь этот жадный взгляд в сторону еды. Она считала его не вполне даже человеческим: что-то от хищника…
Наконец, все ложки-вилки были вычищены до блеска, полки в шкафчиках протёрты, выстроились на них в ряд баночки-коробочки с крупами. Вымыты окна, стены, полы, и последнее – встав на табуретку, новую лампочку взамен перегоревшей ввернула в плафон Сима.
– Кыш на улицу, – сказала ей тётя Маша, – Хватит, вон, вся взмокшая уже! Иди, отдыхай, не путайся под ногами.
– Скажите ещё, что нам тут вдвоём места не хватает, попами стукаемся…, – откликнулась Сима, но она сама знала – да, на сегодня всё.
Она вышла на задний двор и присела на крылечке в самом укромном уголке – не сразу её и заметишь. Теперь самой грязной во всём доме действительно была она сама. Мокрая от пота, юбка и ноги – в брызгах грязной воды. Сима нежила босые ноги о мягкую, прохладную траву, подставляла лицо тёплому ветерку.
На небе горел закат, но в такую погоду во дворе можно было засидеться долго, до сумерек. Уже зажигались первые звёзды, и скоро проступят очертанья знакомых созвездий…. Большая и Малая Медведицы, Полярная звезда, созвездье Ориона…
Тени, которые отбрасывали все предметы, были в этот час такими длинными, они словно тянулись… Симе даже показалось, что в обманке появилась щель – такой живой была игра этих призрачных теней.
Но нет… – она внутренне ахнула – щель действительно появилась. И она росла – дверь тихо открывалась. Сима понимала, что это невозможно, что она сейчас грезит наяву, что она, наверное, очень устала или больна.
Дверь открылась. Сима не могла отвести от неё глаз.
Высокий, немолодой уже человек появился в проёме. Он настороженно обвёл глазами двор, словно опасался – не увидит ли кто его. Симу, сидевшую в укромном своём уголке, он не заметил.
Было в нём, наверное, под метр восемьдесят росту, был он худ. Каштановые волосы, расчесанные на пробор, завиты кудрями, как у женщины. Одет был человек в серый, с отблеском длинный халат – из рукавов и у горла выглядывали белые кружева рубашки. А, ещё… Усы у него тоже были и довольно кустистые брови. Несмотря на кудри и на дорогую, по всей видимости, одежду, выглядел человек этот так, словно недавно проснулся после похмелья и теперь старается прийти в себя.
Будто подтверждая мысли Симы, мужчина потянулся, хрустнув запястьями, зевнул… и ступил в этот мир, из двери – на траву, и пошёл через двор, всё также настороженно оглядываясь.
Он шёл туда, где была дверь в дом, приоткрытая сейчас из-за жары.
Мужчина скрылся в доме. Сима сидела, и двинуться с места не могла. Она равно боялась и того, что он останется там, в доме, и того, что он выйдет, и она снова его увидит.
Но она увидела его – в окне. В окне третьего этажа, вернее, чердака, который был уже много лет заперт. Сначала она увидела его лицо в профиль, точно он рассматривал что-то, невидимое ей. Потом он отложил то, что его поначалу заинтересовало, и посмотрел в окно. Оттуда он, конечно, отлично видел Симу, побледневшую, застывшую на ступеньках.
Сима метнулась глазами в сторону, чтобы не встретиться взглядом с незнакомцем. Теперь она смотрела на дверь-обманку, про которую думала раньше, что это – не настоящая дверь, а теперь, что это не обманка.
Повинуясь даже лёгкому ветерку, она медленно закрывалась, но, перед тем, как она закрылась совсем, Сима увидела в ней что-то голубое, клубящееся. Казалось, что там горит свет, во всяком случае, свет шёл оттуда – и не пожар ли уж там был? Что за дым клубами в глубине?
Больше всего Симе хотелось сейчас даже не встать и уйти, а сорваться и бежать, с трудом удерживаясь от крика. Но тут она увидела, что из дома, оглядываясь тоже, идёт хозяйская дочка Аня.
Аня показалась Симе испуганной не меньше, чем она сама. Была Аня в тёмном просторном платье, в кофточке, накинутой, не смотря на тёплый вечер. В руке она держала фонарик.
Она прямо пошла к той двери-обманке, которую открыл мужчина. Аня будто знала что-то. Она потянула за ручку, которая вот недавно только была нарисованной. А теперь дверь открылась.
Но в этот раз за ней было темно, как и должно быть, если эта дверь вела куда-то в подвал. Во всяком случае, Аня направила туда луч фонарика… и стала спускаться – наверное, там были ступени.
Аня скрылась в темноте, утонула в ней, как в чёрном озере, и даже света от фонарика Сима уже не видела. Она по-прежнему сидела на месте и туго-туго заплетала кончик косы. Как ни странно, присутствие здесь Ани, нескладной, неуклюжей, лёгкой на слёзы и доброй Ани успокоило её. Точно она считала теперь – если уж Аня не боится…
А потом её сердце снова замерло. Тот человек вышел из дома. Сима подумала, что если он сейчас вернётся к себе, он столкнётся с Аней. Но он остановился посреди двора, и вдруг посмотрел в ту сторону, где сидела Сима. Он не видел её, укрывшуюся за кустом боярышника, но отчего-то была у неё твёрдая уверенность, что именно с ней хотел он увидеться.
Человек покачал головой, точно с сожалением, что вылазка его не удалась, и пошёл обратно. И снова за дверью, когда он распахнул её, мелькнуло голубое сиянье. Так что же там всё-таки такое белое клубилось – дым? Не облака же?
Мужчина скрылся за дверью, а Аня всё не появлялась. Сима положила себе непременно дождаться её. Темнело всё больше. Уже обозначились на небе Большая медведица и Полярная звезда, уже на берегу реки лягушки кричали тем криком, который Сима называла «ночным», а Ани всё не было.
Что могло её там задержать? Неужели её мать туда за чем то послала? Нет, скорее всего, Елена Львовна вообще ничего не знала.
И вдруг дверь открылась резко, точно изнутри её распахнула не рука, а поток воздуха, или какая-то неведомая сила. Аня стояла на пороге. Она почти сливалась – в своём чёрном платье – с той тьмой, которая была позади неё. Только белело лицо.
Сима поспешно поднялась. Она бы и вскочила, только ноги затекли, онемели. Как могла быстро она заторопилась навстречу Ане.
– Анна Николаевна, вы хорошо себя чувствуете? Вам помочь дойти до дома?
Может быть, не следовало ей показывать, что она видела – куда Аня ходила. Но Симу напугало бледное Анино лицо. И ещё больше перепугали глаза, когда она в них заглянула. От расширившихся зрачков они казались чёрными. Чёрт знает что, но ведь не наркотиками она там кололась, на самом-то деле?
Сима поспешно подхватила Аню под локоть и повела её к дому. Ей показалось, что Аня вся застыла. И рука у неё была холодной, и будто свело эту руку судорогой, не гнулась она. Симе сделалось отчаянно страшно. Скорее бы дойти, да сдать хозяйкину дочку на руки тёте Маше. Только бы не решили там, что это она, Сима, довела Аню до такого состояния.
Из последних сил Сима вскарабкалась на крыльцо, уже не придерживая Аню под руку, а обхватив её за пояс. Сима прислонила Аню к перилам и застучала во входную дверь. Дверь была обита клеёнкой, и удары получались глухие. Только бы там, внутри, услышали!
И вдруг Аня выпрямилась, точно силы к ней вернулись, и холодными твёрдыми пальцами коснулась плеча Симы.
– А ведь ты умираешь, – сказала она с усмешкой. Голос был очень спокойный, холодный, совсем не похожий на Анин прежний – неуверенный, робкий.
Сима невольно отступила на шаг. Тут им открыли. И запричитала тётя Маша, сразу что-то прочтя по лицу Ани. И вскрики послышались – эхом – в глубине дома.
Сима едва не споткнулась о ступеньки, пятясь задом с крыльца, и только оказавшись уже внизу, ощутив под босыми ногами траву, она бросилась к себе. Ей хотелось запереться на все замки, и вместе с тем ей отчаянно хотелось, чтобы кто-то был с ней в комнате, чтобы не оставаться одной. Хоть какая-нибудь живая душа рядом! И все же Сима поспешно, точно за ней кто-то гнался, и мог начать ломиться в эту дверь, накинула крючок, заперла дверь на задвижку, и ещё какое-то время держала за ручку изнутри, словно запоров было недостаточно.
Почему же она умирает? Почему Аня сказала так? Может быть – «умрёт»? Может быть, кто-то или что-то хочет её убить?
В углу каморки висела икона Казанской – маленькая, в потрескавшемся деревянном киоте. От мамы осталась эта икона. Сима, боясь зажечь свет, и боясь оставаться в темноте, чая единственное спасение только в высших силах – упала на колени перед этой иконой. Не умея молиться, почти не помня ничего из тех коротких молитв, которые знала когда-то давно, в детстве – оно казалось сейчас другой жизнью, Сима повторяла только:
– Господи, защити меня… Господи, пожалей меня… Помилуй…
На улице начался дождь, и она слышала, как звонко бьют капли по железному козырьку крыши.
Глава 7
Сегодня у Антона с утра было только два вызова, но он знал, что в обоих домах задержится надолго. И положил себе так, что сначала зайдёт к Пузаковым, где Прасковья Николаевна непременно напоит его своим несравненным кофе. Эстеты поморщились бы – она варила его со сгущёнкой. Но кофе выходил удивительно вкусным, надолго бодрил, и Антон никогда от него не отказывался.
Николаю Филипповичу было уже за девяносто, Прасковья Николаевна – несколькими годами его моложе. Тем не менее, на переезд в село они решились совсем недавно. В городе жили они в ветхом двухэтажном доме, называли их «засыпухами». Строили их когда-то временно, на десять-пятнадцать лет, как раз для семей тех, кто приехал осваивать город. Но ничего более постоянного, чем временное, не бывает в природе, и семья Николая Филипповича задержалась в такой засыпухе не полвека.
Николай Филиппович – фронтовик, ушедший на войну совсем ещё мальчишкой, а до того сын кулака, ссыльного. Вернувшись с полей Великой Отечественной, всю жизнь проработал строителем. Прасковья Николаевна – шила, была великой мастерицей. Что угодно сошьёт – от невесомого детского платьица до женского пальто на подкладке с меховым воротников.
А переехать они решили после двух случаев, обошедшихся им очень тяжело. Сначала кто-то взломал двери их квартиры – и украл все фронтовые награды Николая Филипповича.
Потом единственный и непутёвый сын Пузаковых, конченный алкаш Володька, влез в какие-то непонятные кредиты Взял сто тысяч, верни двести. Николай Филиппович ужаснулся, несколько месяцев гасил кредит сына из своей немаленькой пенсии участника войны, жили на скромную пенсию Прасковьи Николаевны. Вроде уж и выплатили все, а набежали какие-то проценты, и им днём и ночью стали звонить коллекторы с угрозами. Николай Филиппович стал ходить по судам, писал заявления, что не для того, он штурмовал Берлин и Будапешт, чтобы удовлетворять наглые запросы каких-то финансовых аферистов. Но дело не выгорело, видно, рука руку моет, и объяснили старику, что проценты все правильные, и если их не вернуть – еще хуже будет.
Володька ударился в бега. Николай Филиппович и Прасковья Николаевна ропдали квартиру, рассчитались с сомнительным банком и на остатки денег купили себе домик в Рождествено. Один из немногих сохранившихся тут домов, где удобства находились в будочке на улице, газ для плиты был из баллона, а печка-голландка зимой треовала немалого количества дров.
Николай Филиппович, хоть и ходил уже осторожно, опираясь на палочку, но сразу занялся инспекцией нового хозяйства. И вскоре уже чем-то там обрабатывал погреб, чтобы не было сырости, и заделывал дыры в ветхом заборе, и мастерил новую задвижку для сортира.
А бойкая Прасковья Николаевна, вспомнив деревенское детство, развела кур, вскопала помаленьку – с десятью перерывами – грядки, высадила рассаду, которую теперь лелеяла – мастерила «колпачки» из старых газет, чтобы укрывать от майских заморозков свои любимые помидоры.
Антон знал, что к Дню Победы, Вовченко с помощниками объезжает немногих оставшихся в селе ветеранов (а кроме Николая Филипповича) жили тут еще только «вдовы, приравненные к участникам». Привозили им букеты цветов – всё тех же красных тюльпанов, что у Николая Филипповича в палисаднике и так росли, привозили конфеты. Поздравляли и желали… не Вовченко, конечно, была в том вина, что последний ветеран войны будет теперь жить в доме без удобств, таких ветеранов – мало ли по многострадальной России….
А только Антону до сих пор было отчего-то стыдно. Обращались к нему Пузаковы нечасто. Один раз Праковья Николаевна кисть руки вывихнула, неловко упав на неё в своём любимом огороде. А чаще всего звали его тогда, когда у Николая Филипповича так разбаливались ноги, что он уж и по дому ходить не мог, что там говорить про огороды разные.
Антон лечил его бережно и любовно. Делал уколы, компрессы, неделями ходил и без вызовов, забегал после работы, осматривал, придумывал что-то новое в леченье, пока старику не становилось легче.
А Николай Филиппович радовался, что Антону можно рассказывать – сколько хочешь – о том, как он, шестандцатилетним парнишкой сбежал на фронт, приписав себе два года, И о тяжёлых боях, в которые он ввязывался с отчаянной храбростью юнца, не верящего, что он будет убит. И сколько один раз ему удалось захватить в плен немцев, когда он штурмовал дом. За той бой пообещали ему дать Героя, но оказалось, что Героя могли дать только одного, и кому-то из командирских дружков звание это оказалось нужнее: «А тебе, Пузаков, в следующий раз».
И ещё после того, самого лютого для него за всю войну боя, запомнил он, какое поднималось солнце. Огромное – поверить нельзя. Никогда больше он такого солнца не видел в жизни.
А как он защищал девушек, наших, советских девушек в Германии от посягательств союзников – каких-нибудь наглых американцев. Наши же всякие там регулировщицы все были как одна красацицы – и пилоточка у нее кудрях, и ремень на тонкой талии. И вот такие вот американцы подскочут к нашей красотке – часы золотые трофейные ей на ручку наденут – мол, презент – и хвать-похвать, куда-нибудь в подвал. И насиловали их там до смерти. Он, Коля Пузанков, несколько раз таких девушек отбивал.
А у Прасковьи Николаевны были свои воспоминания. Как вернулся её Коля после войны, и поехали они расписываться в ЗАГС. Ночью была страшная гроза. И когда они ехали в трамвае, увидели куст цветущей сирени.
– Тут Коле в голову пришло, как же мы в ЗАГС, с невестой, и без букета цветов. Вытащил он меня на остановке и побежал к той сирени, чтобы букет наломать. Хорошо, я глазастая, увидела – грозой провод электрический оборвало, и от в той сирени запутался. Я как закричу страшным голосом: «Стой!» А то не за кого было бы мне замуж, выходить, – заканчивала она.
Вот и сейчас. Антон уже сделал Николаю вановичу укол диклофенака, уже достал из своего докторского саквояжа мазь («Дважды в день – утром и вечером, поясницу и ноги, а то я вас знаю – когда еще Прасковья Николаевна в город в аптеку соберётся) и старички уже готовы были ещё что-нибудь вспомнить о годах минувших и рассказать не торопясь, когда Антон сам заговорил о барском доме, где недавно побывал.