
Полная версия:
Прощай, Олимп!
Рыков посмотрел на Антона Марковича, тот кивнул, соглашаясь.
– И еще. Возможно, в эксперименте потребуется участие моего аспиранта.
– Виктор Иванович, – промурлыкал «Лис», – людей, которые Вам необходимы для подготовки эксперимента, можете привлекать. Но Вы же понимаете, что фамилию «кролика» никто, кроме Вас, знать не должен!
– Это я прекрасно понимаю.
– И о нашем сегодняшнем разговоре лучше никому не сообщать. Так, просто зашли рассказать о последних достижениях науки…
Профессор понимающе кивнул.
– Ну, тогда позвольте поблагодарить Вас, Виктор Иванович, за уделенное время. Всегда приятно пообщаться с таким умным человеком, особенно мне, старику: годы идут, все больше чувствуешь себя ненужным. Эх… Но мы и так отняли у Вас непозволительно много времени, – Антон Маркович пожал руку профессора, поднимаясь из кресла. – Я чрезвычайно рад знакомству с Вами!
– Поверьте, это взаимно! – отвесил Громов встречный реверанс.
Перед дверью Рыков дал свой номер телефона, они еще раз попрощались и, прихватив куртку, профессор покинул кабинет. Уже на лестнице мобильник подал признаки жизни, сообщив о пропущенных вызовах:
«О, интересуются, все переживают», – отметил про себя профессор, глядя на сообщение от руководства. Он набрал номер директора:
– Андрей Дмитриевич, только вышел из Спецотдела… Да… Категорически довольны результатами и нашей работы, и всего коллектива Института. Что думаю? Думаю, представят к ордену, – не удержался он от иронии. – Сказали немедленно продолжить работу в том же духе… Да… Вот я сразу на кафедру – и за работу. Да… До свидания, Андрей Дмитриевич.
Виктор Иванович вышел на улицу. Погода начала заметно портиться: туч становилось все больше, и их характерный свинцовый оттенок уже намекал на необходимость подумать про зонт.
«Да, похоже, к вечеру будет дождь, вероятнее всего», – размышлял профессор, глядя на небо. Он несколько секунд постоял перед входом в Спецотдел, как бы решаясь двинуться дальше. Нужно было возвращаться на кафедру, но именно этого хотелось меньше всего, и тяжелое, как проплывающая над ним свинцовая туча, ощущение закралось в его душу. Он прекрасно понимал, почему эта тяжесть повисла на сердце, ведь предстоящий путь обещал быть еще тяжелее, еще безрадостнее, и предчувствие неминуемой развязки, что медленно нарастало в нем последние месяцы, теперь подступило как неотвратимая данность: это нужно сделать сейчас или никогда. Нужно поговорить с Андреем!
«Ах, если бы этого разговора можно было избежать или если бы только удалось его убедить. Но время пришло, и пора идти дальше с ним или без него», – подытожил он собственные ощущения, горько улыбнулся и зашагал к Институту.
* * *«А все-таки любопытно выходит, – размышлял профессор дорогой, – у меня сегодня экскурсия по занимательным кабинетам: в одном бездействие почитается за осмотрительную мудрость и защиту от ненужных перемен, в другом – активная деятельность (естественно, санкционированная) направлена на то, чтобы ничего не менялось. Мир абсолютно упорядочен, превращен в музей и вот-вот при попытке пожать какому-нибудь знакомому руку сзади раздастся неприятный и строгий голос тетушки-смотрителя: “Экспонаты руками не трогать!” А ты, Храмов, стало быть, решил навести в этом музее свои порядки – переставить экспонаты, добавить новые экспозиции и, возможно, даже заменить некоторых смотрителей на более молодых и прогрессивных. Хех, ну-ну. Но ты посягаешь совершить ужасное святотатство: сделать все это немытыми руками черни, ай-яй-яй! Придут, натопчут, излапают благородные бюсты да утонченные творения, а ведь там ограждения, черным по белому написано: “Не прикасаться!”. Так они и ограждений этих не замечают, и читать не привыкли. Наплюют семечек в благородную вазу – и все, пропал музей! А, может, оно бы и к лучшему вышло? Хоть какая-то жизнь завелась бы, кто-то форточку открыл, глядь – неожиданные мысли сквозняком надуло. Ан, нет, Храмов, не дадут тебе так развернуться. Спите, жители Багдада, все спокойно! Спи, музей, даже не думай просыпаться. А главный мудрец сложит на полу тронного зала из осколков юношеских надежд слово “вечность”. Спите и улыбайтесь во сне, пусть скромные Счастье и Любовь, да беззаботная детская Радость навеки пребывают с вами. Будьте просты, как младенцы, но не помышляйте о змеиной мудрости, ибо она – слишком тяжелая ноша для пугливых сердец ваших, ибо не позволяет насладиться маленьким счастьем. Философия ясна: Богу – Богово, а человеку – человеково. Господин Поппер не зря трудился. Мда… А Вы, Антон Маркович, стало быть, один из смотрителей. Ну-ну. Да и черт с вами! Храмов – так Храмов, не все ли равно, надоела мне ваша возня. Где бы раздобыть пепла для посыпания головы?»
Профессор уже подходил к главному входу Института, поздоровался с парой знакомых, следовавших встречным путем, как вдруг метрах в ста впереди, там, где от проспекта отделяется переулок с бетонным забором, из-за угла появилась знакомая фигура. Он сразу узнал своего аспиранта и, остановившись, наблюдал, как тот идет навстречу.
Андрей, молодой и талантливый парень, был учеником Виктора Ивановича. Тот взял студента «на карандаш» на последних курсах института и затем привлек к научной работе в качестве аспиранта. Еще в начале учебы Андрей отличался от прочих, возможно, не менее умных ребят, особой тонкостью и глубиной мысли. Профессор сразу ощутил в нем что-то родственное, заметил в его глазах ту самую искорку жажды познания, что так настойчиво искал в других людях.
Молодой ученый, идущий ему навстречу, был красив собой, высокого роста, подтянутый и крепкий, опрятно одет и по обыкновению приветлив. Русые волосы коротко острижены, открытое веселое лицо излучало какую-то особую доброту, что сразу обезоруживала и располагала к себе собеседника. Он умел слушать и слышать другого человека, даже без слов. Одному ему известным способом улавливал настроение, настраивался на особую волну и уже через каких-нибудь полчаса беседы понимающе кивал, принимая житейскую «исповедь». Но больше всего привлекали его карие глаза, которые казались и веселыми, и грустными одновременно. Тот, кто был в хорошем расположении духа, непременно находил в них искорки азарта и жизнерадостность; а для человека, ищущего поддержки и сопереживания, открывалась их глубокая тихая грусть и даже сострадание. В общем, отличало их что-то гипнотическое, завораживающее. При взгляде на Андрея профессор ощущал непреодолимое желание улыбнуться, оно поднималось странным и приятным теплом от его сердца, таким теплом, которым отец внутренне благословляет оправдавшего надежды сына. И, что греха таить, у Виктора Ивановича не было детей, да и не могло быть по определенным причинам, так что место любимого сына в его сердце всегда оставалось вакантным до той поры, пока его не занял Андрей. И пускай между ними не было родства, жажда глубины их роднила, возможно, не меньше, чем кровная связь. Сам профессор отмечал, что если смотреть на это дело с определенной стороны, то Андрей будет его последователем и продолжателем научного ремесла, а значит, его преемником или можно даже сказать, наследником. Но, как это и бывает в жизни, все оказалось не так гладко, как мечтается. Вот и в собранной профессором «бочке меда», которую он старательно оберегал и обхаживал, оказалась ложечка дегтя, которая сначала лишь предчувствовалась, но со временем отмахнуться от нее или списать на «показалось» было уже невозможно. Да и положа руку на сердце следовало признаться, что это – вовсе не ложечка какая-нибудь, а целое ведро, и тенденция была вовсе не в «медовую» пользу. Эту проблему требовалось решить, переломить в свою сторону, уже не ходя вокруг да около, а расставив все точки над «i». Это и было самое тяжелое, этого-то и старался Виктор Иванович избежать до последнего, это-то и предстояло сделать теперь без отлагательств, ведь время больше ждать не будет.
– Здравствуйте, Виктор Иванович! – поприветствовал профессора подошедший уже почти вплотную Андрей, – я слышал, из высоких кабинетов исходят громы и молнии? – с улыбкой продолжил он, встретив протянутую руку крепким рукопожатием.
– Здравствуй, Андрей! – ответил профессор, пытаясь навесить на себя улыбку. Почему-то именно теперь это не очень удавалось, что не ускользнуло от аспиранта.
– Тяжелый день? – поинтересовался Андрей, и в его глазах мелькнула искорка озорства, как бы говорящая: ничего, Виктор Иванович, мы им всем покажем кузькину мать!
– Да, непростой… – задумчиво выдавил профессор, показывая жестом на входную дверь. – Ты на кафедру?
– Да.
– Зайди ко мне через часик. У тебя ничего срочного не запланировано?
– Все основное уже сделал, так что я в Вашем распоряжении.
Они поднялись по ступеням и вошли в главный холл, Андрей нажал кнопку лифта.
– Ну, что там? – Андрей еще несколько раз ткнул в кнопку.
– Да не работает он с утра. Привет! Здравствуйте, Виктор Иванович! – один из институтских сотрудников, проходя мимо, ввел их в курс дела. – Утром несколько человек между третьим и четвертым повисли, так что лучше не рисковать.
– Ясно, спасибо! Ну, размяться тоже хорошо, – ответил профессор, жестом показав Андрею на лестницу.
Они начали пеший подъем. Первым шел аспирант, а в нескольких ступеньках позади – профессор, украдкой наблюдавший за ним и опять машинально отдернувший руку от поручня. Он снова вспомнил старый корпус с его деревянными перилами, вспомнил былое время, когда и сам был еще совсем юн.
«Эх, юность – золотое времечко. Трава явно была зеленее, а деревья – выше», – с улыбкой подумал Виктор Иванович. Он вспомнил студенческие годы, мечты и ожидания, трудности и преграды, что сплошным вихрем образов вдруг хлынули теперь из глубин памяти.
Учился студент Громов более чем прилично и уже на диплом вышел с наработанным багажом хорошего отношения к себе со стороны кафедры. После сдачи итоговых экзаменов предстояла только защита дипломной работы, и это виделось ему чистой формальностью. Отличная оценка была уже в кармане, оставалось лишь соблюсти ритуал: сделать доклад и ответить на вопросы. Волноваться не стоило, и он спокойно дождался своей очереди, развесил плакаты с материалами и вышел к трибуне. Вот тут-то и пришло маленькое открытие, зачем на самом деле на трибуне нужен графин с водой: горло его мгновенно пересохло, и он, несмотря на блестящую подготовку и предрешенный исход, не мог произнести ни слова, пока не сделал вымученный сухой глоток.
Вот и теперь, приближаясь уже к третьему этажу, Громов попал в аналогичное положение. Только тогда все было понятно и, в известном смысле, определено заранее, а сегодня ничего не понятно, и исход неясен. Аспирант понял это молчание как желание наставника подумать и не развивал беседу. На кафедре их пути разошлись: Андрей отправился в лабораторию, а профессор – к своему кабинету.
Уже подойдя к двери, Виктор Иванович на слух определил некоторое оживление, царившее, по всей видимости, в так называемой «курилке». За углом основного коридора был еще один небольшой коридорчик с окном, называемый в народе «аппендиксом», потому что никуда не вел и служил удобным местом для регулярных массовых перекуров, с коими боролись столь же давно, сколько существует наша Вселенная (правда, боролись безуспешно). Профессор, возглавив кафедру, фактически пустил это дело на управляемый самотек, давно подозревая бесперспективность оголтелого противостояния маленьким людским радостям, не без иронии отмечая, что вполне возможно, и Большой взрыв является как раз следствием брошенного в одном из предвечных «аппендиксов» окурка. Сюда не зарастала народная тропа, и даже те, кто не был пристрастен к пагубной привычке дымопускания, нередко посещали данное место исключительно ради поддержания компании. А поддержать порой было что: самые новейшие и достовернейшие сведения выносились здесь на всеобщее обсуждение и, если бы не коромысло дыма, подобное мероприятие вполне могло сойти за научный семинар, и это не считая многочисленных и остроумных анекдотов. Такие собрания проходили здесь с завидной регулярностью – два или три раза в день, и сейчас, судя по времени, это было послеобеденное. У обеих стен стояло по небольшой банкетке, способной уместить на себе троих наиболее уважаемых сотрудников. Остальным приходилось довольствоваться двумя стульями или принимать участие в беседе стоя. На подоконнике красовались несколько цветочных недоразумений, именуемых здесь «щучьими хвостами», а венчал зеленую композицию приютившийся в углу у окна старый фикус в большой кадке. Одному Богу было известно, откуда они здесь взялись, а также, кто и когда их поливал. Поговаривали, что за этим делом была замечена уборщица, она же, по-видимому, выметала из фикусовой кадки богатые «приношения» окурков. Сами «хвосты» и фикус казались настолько видавшими виды, что и неопытный глаз мог сразу понять: эти представители флоры давно пристрастились к курению и на свежем воздухе не выживут.
Подходя к самому углу курилки, Виктор Иванович услышал дружный хор смеха, было очевидно – обсуждают что-то веселое, причем, судя по слаженности хора, уже минут двадцать, не менее.
«…Все начиналось благочинно: у ворот стройки храма уже примостились нищие, и черный автомобиль отца Михаила…»
Дружный смех поставил многоточие в речи заведующего лабораторией. Это был Саша Дрынов, то есть, Александр Павлович Дрынов. Он восседал посередине банкетки под наклеенным на стене знаком «курение запрещено», держа в одной руке остатки сигареты, а в другой – книгу, которую, очевидно, сейчас и подвергал публичному прочтению. В «аппендиксе» царил аншлаг: все сидячие места были заняты, и еще четверо пассивных курильщиков стояли в проходе. Окно приоткрыли (а как же, ведь нужно же проветривать). Заведующий был в своей стихии: известный любитель компаний и хохм, он слыл извечным заводилой и организатором увеселений, какие только возможны, и при ближайшем знакомстве с ним было совершенно неясно, каким образом его упустили театральные училища. И вида он был самого несуразного – высоченный и тощий, как фонарный столб, на который взъерошенной вороной уселась его прическа. Но, несмотря на такую несуразность, этот человек был на своем месте. Он обладал редким талантом собрать что-либо из ничего, это был местный «Кулибин», человек с золотыми руками, и за это ему можно было многое простить. Именно благодаря его рукам теоретические изыскания профессора обрели жизнь в виде лабораторного оборудования. Главным же его недостатком, по мнению самого Виктора Ивановича, было странное, даже болезненное желание хохмить или каким-либо прочим способом привлекать внимание к своей персоне. Уж очень он любил публичность, чем и пользовался сейчас без зазрения совести:
«…Щебень подвезли вовремя, на площадке царило благорастворение воздухов, и сердце отца Михаила билось в такт сваебитной машине…» – продолжал Саша под одобрительные смешки аудитории.
Но тут кто-то (а, может, и все разом) заметил, что на мероприятии присутствует заведующий кафедрой. Одно можно сказать точно: все разом вдруг вспомнили про срочные и неотложные дела первостепенной важности. Поглядывая на часы и пристраивая окурки под фикус, собрание стремительно таяло, пока не остался один «столб» с «вороной» на макушке, да и тот уже было собирался покинуть заведение. Профессор смотрел на него внимательно и нарочито долго. Заведующий лабораторией сглотнул.
– Александр Павлович, пойдемте ко мне, нужно поговорить.
– Сделаем! – выдал свое всегдашнее Дрынов.
Профессор направился в кабинет, а за ним под веселыми взглядами расходящихся по рабочим местам сотрудников, явно ожидающих комичной концовки всей этой околокнижной истории, следовал озадаченный возмутитель спокойствия.
Виктор Иванович устроился за своим столом. Дрынов остановился напротив, потискивая в руках небольшую книжку в мягком переплете.
– Что это Вы, Александр Павлович, такое интересное читаете? – с легкой усмешкой спросил Профессор. Его лицо и голос выражали праведное и немного ироничное возмущение – возмущение школьного учителя, который вывел шалопая к доске и уже потянулся к ведру с розгами. Вся эта история была как нельзя кстати, хотя он и не любил пользоваться подобным приемом, но раз уж так вышло…
– А, это? – Улыбнулся Дрынов и показал томик, на обложке которого красовалось название: «ПроРаб Божий». – Это… история о прорабе, который на стройплощадке нового микрорайона чудом уцелел при падении плиты, скоропостижно уверовал, был рукоположен и назначен настоятелем новой, там же строящейся церкви. Ну, и, собственно, по совместительству – прорабом на ее стройке. – Закончил он, расплывшись в улыбке. Книга ему явно нравилась.
– Мда… – задумчиво произнес профессор, глядя в сторону, – стоит только заняться окормлением гетто, как тут же тебя поднимут на смех. Впрочем, может, это и справедливо…
– Так в том-то и дело, что здесь описано все, как есть на самом деле, в жизни, и… – Дрынов пустился было пояснять социальную подоплеку религиозной сатиры. – Вы посмотрите…
Но его улыбка сползла с лица, и он притих. Заведующий кафедрой взглянул на него так, что тот решил не продолжать.
– Я, Александр Павлович, имел сейчас содержательный разговор в Спецотделе… – профессор сделал многозначительную паузу. Дрынов сглотнул. – Так вот, нам поручено важное и ответственное задание, в котором Вам, Александр Павлович, отводится значительная роль. Вы должны смонтировать наше экспериментальное оборудование на штатный томограф НИИ Мозга, да так, чтобы со стороны невозможно было отличить его от обычного томографа. Спецотдел любезно предоставит нам добровольца для испытаний нашей технологии не только на кроликах. Естественно, об этом никто не должен знать. Все необходимые пропуска, материалы и оборудование Вы начнете готовить с завтрашнего дня. Работа предстоит приличная, тем более, что Вы будете в техническом плане задействованы один, нужно постараться все сделать на высшем уровне. Потом – калибровка, настройки. На все про все – две недели. Но Вы – человек опытный, профессионал, я верю, что у Вас все получится.
Чем дальше профессор уходил в объяснение сути стоящей задачи, тем больше Дрынов морщил лоб и съеживался. Даже его «ворона» как-то сникла. По всей видимости, он начинал догадываться, к каким именно «экспериментам» ему предстоит подготовить оборудование. Но протестовать было уже поздно. Он сам сейчас походил на кролика, который попался удаву, обвившему тушку мощными кольцами и сжимавшему их, предрешая кроличью судьбу. Профессор взял карандаш, листок бумаги и набросал на нем последовательность цифр:
– Вот, установку нужно настроить именно на эти частоты, – медленно и утвердительно проговорил он каждое слово.
Дрынов заглянул в листок и побледнел. Ему окончательно стала ясна суть этой затеи.
– Так… Это же резонансные… – он попробовал что-то промямлить – то ли протест, то ли возражение, при этом глупо кивая головой, да так и не смог выдать ничего вразумительного. Стойко выразить решительный протест бесчеловечному эксперименту он был не в состоянии, говорили только глаза: они умоляли не втягивать его в эту историю. Казалось, еще немного – и он упадет на колени.
«Ах ты, тварь божья! – подумал глядя на него Громов. – Как пасквили на попов по курилкам читать – так герой, а как до драки – так в кусты. Слишком непосильная ноша, говоришь, для тебя, маленького человека? Ну, ничего, ты у меня поработаешь на благо науки!»
Виктор Иванович, глядя в стол, взял самый суровый тон:
– Не разбив яйца, яичницы не сделать!
Он оторвал взгляд от стола. Тяжелый взгляд, полный свинца, как орудийный снаряд, что провоцирует сход лавины в горах. Их глаза встретились. В наэлектризованном воздухе повис неслышный грохот выстрела. Лавина мурашек сошла по спине Дрынова, взгляд которого мгновенно сменился с умоляющего на заискивающий. Стало ясно, что тот сломлен и хочет только одного: чтобы спроса с него было как можно меньше, и он, конечно, сделает все, что требуется.
– Идите, Александр Павлович, принимайтесь за работу! И, да, не нужно об этом в курилке рассказывать.
Заведующий лабораторией понимающе кивнул и вышел из кабинета, неслышно притворив за собой дверь. В коридоре, двигаясь больше машинально, он разминулся с двумя сотрудниками, продолжая сжимать в руках книгу.
Еще несколько дней эту историю, историю «порки Дрынова», посмеиваясь, не спеша потягивали вместе с дымком в курилке:
– Из двери кабинета появилось лицо Дрынова, на нем не было лица.
– Аха-ха-ха! Ага, с сатирой нужно теперь осторожнее…
В общем, зав. лабораторией опять находился в гуще событий и, окруженный вниманием, отшучиваясь, переводил разговоры на другие темы, хотя самому ему было не до смеха.
Глава вторая. Страсти по человеку
Погода в Городе явно портилась и портилась основательно: свинцовые тучи уже плотно теснили друг друга и шли низко, почти цепляя темными животами верхушки антенн. Они, полные меланхолии и дождя, готовы были в любую минуту разрыдаться над крышами и тротуарами, аллеями и машинами, над головами беспечных прохожих, забывших по наивности зонты, поддавшихся обаянию солнечного утра и решивших, что солнце – это неотъемлемая данность их мира. Вообще людям свойственно привыкать к хорошему и считать, что существующий порядок вещей незыблем, что свет, газ и вода были всегда и пребудут с нами вечно. Но те, кто постарше, рассказывают порой небылицы про далекие времена, когда топили печи, а по телефону только звонили, да и то зачастую слышали вместо ответа только гудки, ведь носить аппараты с собой было еще не принято, да и невозможно. А почему? – А вот такое было время: не забалуешь! Однако кто теперь поверит в эти россказни?
Чего же мы хотим от людей, если их память, к несчастью, так коротка. Или к счастью? Нет, все-таки, многое, что забывать не следует, мы с легкостью предаем забвению, особенно что-нибудь постыдное или неприятное для нашей души. Но разве в этом суть рода человеческого, чтобы бороться с собственными пороками через изгнание их из памяти? Разве не должен человек, коль скоро он считает себя венцом творения, понести на себе крест признания собственной вины, пороков и личных, и своих предков? Не есть ли путь глубокого осознания ошибок прошлого и мучительного их искупления в настоящем единственно верным, единственно достойным для человека шагом в будущее? Открещиваясь от такого шага, не обрекаем ли мы себя на вечное возвращение к старым граблям? Да куда там, что это, зачем это? Забыть все как страшный сон и жить дальше мирно и счастливо. Глупо же думать, что люди могут искренне жаждать зла, ведь все хотят добра и мира? Так к чему тормошить эти старые скелеты в шкафах, к чему отвергать «холодное» с поминок? Хватит тревожить старые болячки! Нужно смотреть вперед, смотреть позитивно и, как мантру, как заветный символ веры повторять про себя: «Лишь бы не было войны»! Спите, жители Олимпа, все спокойно.
Профессор стоял у окна кабинета, в тишине, в облаке предощущения, ведь сам он был, как эти тучи, полон ноши, которую пришло время оставить, полон глубоких тонов, как инструмент, что настраивают, когда пришло его время, и он должен звучать. Дождь брызнул, наполняя горизонт туманной пеленой, зашелестели мелкие капли по стеклам и отливам, все стало пластичным, текучим, утратило ясность настолько, что все геометры мира махнули бы с досады рукой, созерцая подобный хаос воды. Смутная грусть подступила к его сердцу, пора сбросить старый панцирь, пусть дети найдут его на песке и гадают: что за диковинное создание оставило такую оболочку?
«Это – перерождение, – произнес Громов, глядя в окно, а пустой кабинет поглотил его слова без остатка. – Да, пожалуй, что так…» – Он покачал указательным пальцем, будто что-то припоминая, подошел к письменному столу, достал из него небольшой блокнот, пробежался пальцами по листам и, открыв нужный, прочел:
ПерерождениеОсенний дождь нисходит за окном:В который раз расплакалась природа.Болеем мы в такое время года,Но время года вовсе не при чем.И тусклый свет, и яркое вчера,И тела дрожь, и белые туманы.Тяжелый сон, бессмысленный и рваный,Петляет бездорожьем до утра.Мечты и сны, как тени по стенеПриходят к нам без страха и без стука.Над их истоком бьется вся наука,Но он сокрыт на должной глубине.А я сужу по стрелкам часовым,Считаю дни осенней круговерти.Прогнозы жизни и угрозы смерти:Все суета! Все призрачно, как дым.Сонмы идей, оставленных в столе,Как стаи птиц в прощальной дымке тают,Над головой неспешно проступаютНебесным дном в осеннем янтаре.Прорех в листве все больше там и тут:Спектакль кончен, декорации снимают.По улицам, звеня, бегут трамваиИ нас из детства к старости везут…Пусть неудачен замысел Творца,За гранью Мира есть благословенье.За поколением приходит поколенье,И жизнь бежит по кругу, без конца.И миг текущий будет возрожден,Не сломит волю круг перерождений.Я обречен на сотни возвращенийИ, видимо, на вечность обречен.Он улыбнулся, посмотрев на дату в конце листа, и мысленно подметил: «Мда… а ведь прошло уже десять лет».